Старый дуб, словно прутик, сгибаю,
Достаю в синем небе орла.
Я один колоброжу, гуляю,
Гогочу, как лихая орда.
Я хозяин заброшенных хижин,
Что мелькают в лесу кое-где.
Осторожный и стройный, как хищник,
Жадно я припадаю к еде.
Мне повадно и в стужу, и в ветер
Здесь бродить и ступать тяжело.
Этот лес — словно шкура медведя,
Так в нём густо, темно и тепло.
Я охотник. С тяжелою ношей
Прихожу и сажусь у огня.
Я смеюсь этой темною ночью,
Я один — и довольно с меня!
Сказки сказываю до рассвета
И пою. А кому — никому!
Я себе открываю всё это.
Я-то всё рассужу и пойму.
Я по бору хожу. Слава бору!
Город — там, где отроги темны.
Мне не видно его. Слава Богу,
Даже ветер с другой стороны.
Только облако в небе. Да эхо.
Да рассвет предстоящего дня.
Лишь одно только облако это, —
Нет знакомых других у меня!
С длинным посохом, долгие годы,
Одинокий и вечный старик,
Я брожу… И, как крепость свободы,
В чаще леса мой домик стоит!

*****
О, как дожди в то лето лили!
А я бежал от нас двоих.
Я помню мертвенные лики
Старух молящихся,
До них, —
О, не было до них мне дела,
Их вид меня не поражал.
Я помню лишь, как ты глядела,
Как улыбалась…
Я бежал!
И здесь, в старинной Мцхете вещей,
Смеялся я, от солнца слеп,
Но в этой клинописи вечной
Твоей руки я видел след.
Ты здесь играла, рисовала,
Ты и тогда была умна
И камням этим раздавала
Иероглифы и имена.
Гора лежала, словно буйвол, —
Так тяжела и высока,
У ног ее, в движенье буйном,
Текла и падала река.
И ворот неба был распахнут,
И синевою обжигал,
И луг был заново распахан…
А я — всё от тебя бежал!
Зеленые, как у рыбачки,
Глаза мне виделись твои, —
Я словно в каменной рубашке
Спасался от твоей любви.
Я помню плач и конский храп.
Как долго мной ты помыкала!
Я гордо превращался в храм,
Но… это мне не помогало!

*****
Меж деревьев и дач — тишина.
Подметание улиц. Поливка.
Море… поступь его тяжела.
Кипарис… его ветка поникла.
И вот тонкий, как будто игла,
Звук возник и предался огласке:
Начинается в море игра —
В смену темной и светлой окраски.
Домик около моря. И ты,
Только ты, только я — в этом доме.
И неведомой формы цветы
Ты приносишь и держишь в ладони.
И один только вид из окна:
Море, море вокруг — без предела.
Спали мы. И его глубина
Подступала и в окна глядела.
Мы бежали к нему по утрам,
И оно нас в себя принимало.
И текло по плечам, по рукам,
И легко холодком пронимало.
Нас вода окружала, вода, —
Литься ей и вовек не пролиться.
И тогда знали мы, и тогда,
Что недолго все это продлится.
Всё смешается: море и ты,
Вся печаль твоя, тайна и прелесть,
И неведомой формы цветы,
И травы увядающей прелость.
В каждом слове твоем — соловьи
Пели, крылышками трепетали.
Были губы твои солоны,
Твои волосы низко спадали…
Снова море. И снова бела
Кромка пены. И это извечно.
Ты была? В самом деле была,
Или нет? Это мне неизвестно.

*****
Октябрь. Зимы и лета перепалка.
Как старый фолиант без переплёта —
потрепанная ветром ветхость парка.
И вновь ко мне взывает перепёлка.
Зовет: — Приди, губитель мой родимый.
Боюсь я жить в моем пустынном поле.
Охотник милосердный и ретивый,
верши судьбу моей последней боли. —
Но медлю я в ночи благословенной,
украшенной созвездьями и тишью.
И безнадежно длится во вселенной
любовь меж мной и этой странной птицей.

*****
Сколько хлопьев с тех пор,
сколько капель,
сколько малых снежинок в снегу,
сколько крапинок вдавлено в камень,
что лежит на морском берегу,
сколько раз дождик лил по трубе,
сколько раз ветерок этот дунул, —
столько раз о тебе, о тебе,
столько раз о тебе я подумал!

*****
«О милая!» — так я хотел назвать
ту, что мила, но не была мне милой.
Я возжелал свободы легкокрылой,
снедал меня ее пустой азарт.
Но кто-то был — в дому, или в толпе,
или во мне… Он брал меня за локоть
и прекращал моих движений легкость,
повелевая помнить о тебе.
Он был мой враг, он врал: «Прекрасна та».
Ты, стало быть. Ты не была прекрасна.
Как мне уйти, я думал, как прокрасться
туда, где нет тебя, где пустота?
Как он любил, как он жалел твою
извечную привычку быть любимой!
Всё кончено. Побег необходимый
я никогда уже не сотворю.
Но кто он был, твоим глазам, слезам
столь преданный, поникший пред тобою?
Я вычислял и мудростью тупою
вдруг вычислил, что это был я сам.

*****
Как сверкают и брызгают капли.
По Москве мое тело бредет.
А душа моя — в Картли, о, в Картли,
Одинокая, клич издает.
Там, где персики,
персики,
персики,
Где сияет и пахнет земля,
Там, где держатся пчёлы за пестики
Белоснежных цветов миндаля…
Я — такой же, как в прежние годы,
Седина моя в счет не идет.
Но душа моя, вырвавшись в горы,
В Карталинии
клич
издает!

*****
В ночи непроходимой, беспросветной
Являлась смерть больной душе моей
И говорила мне: — За мною следуй!.. —
И я молчал. И следовал за ней.
Я шел за ней до рокового края.
В пустое совершенство глубины
Вела стена — холодная, сырая.
Я осязал каменья той стены.
Подумал я в живой тоске последней,
Внушающей беспамятство уму:
«Неужто опыт мудрости посмертной
Я испытаю раньше, чем умру?»
Я видел тайну, и открытье это
Мне и поныне холодит чело:
Там не было ни темноты, ни света,
Ни тишины, ни звука — ничего.

*****
Охотник непреклонный!
Целясь,
ученого ты был точней.
Весь мир оплакал драгоценность
последней точности твоей.

*****
Эстонской девушке по имени Тийю
Чужой страны познал я речь,
И было в ней одно лишь слово.
Одно — для проводов и встреч,
Одно — для птиц и птицелова.
О Тийю! Этих двух слогов
Достанет для «прощай» и «здравствуй»,
В них знак немилости и зов,
И «не за что», и «благодарствуй».
О Тийю! В слове том слегка
Будто посвистывает что-то,
В нём явственны — акцент стекла
Разбитого и птичья нота.
Чтоб «Тийю» молвить, по утрам
Мы все протягивали губы.
Как в балагане — тарарам,
В том имени — звонки и трубы.
И наконец, — о, как добра! —
Долга, как плеть, проста, как парус,
На голос птиц и серебра,
Оправдывать высокопарность, —
Всплывала Тийю сквозь пласты
Воды морской и белой пены…
О скромница, как все пловцы!
Бесстыдница, как все сирены!
О, слово «Тийю»! Им одним,
Единственно знакомым словом,
Прощался я с лицом твоим
И с берегом твоим сосновым.
Тий-ю! (Как голова бела!)
Тий-ю! (Не плачь, какая польза!)
Тий-ю! (Прощай!)
Тий-ю! (Всегда!)
Как скоро всё это… как поздно…

*****
Когда бы я, не ведая стыда,
просил прохожих оказать мне милость
иль гения нелепая звезда
во лбу моём причудливо светилась, —
вовек не оглянулась бы толпа,
снедаемая суетой слепою.
Но я хотел поцеловать тебя
и потому был окружен толпою.
Пойдем же на вокзал! Там благодать,
там не до нас, там торопливы речи.
Лишь там тебя смогу я целовать —
в честь нашей то ль разлуки, то ли встречи.

*****
Между нами — лишь день расстоянья.
Не прошло еще целого дня
От тебя — до меня, до сиянья
Глаз твоих, провожавших меня.
А за окнами — горы и горы.
Деловое движенье колес.
День. О Господи! Годы и годы
Я твоих не касался волос!
Я соседа плечом задеваю.
«Эхе-хе!» — я себе говорю.
Разговор о тебе затеваю.
У окошка стою. И курю.

*****
Старомодные тайны субботы
соблюдают свой нежный сюжет.
В этот сад, что исполнен свободы
и томленья полночных существ,
ты не выйдешь — с таинственным мужем
ты в столовой сидишь допоздна.
Продлевают ваш медленный ужин
две свечи, два бокала вина.
И в окне золотого горенья
все дыханья, все жесты твои
внятны сердцу и скрыты от зренья,
как алгетских садов соловьи.

*****
Я, как гроза, угрюм. А ты горда,
как город, превзошедший города
красой и славой, светом и стеклом.
И вряд ли ты займешься пустяком
души моей. Сегодня, как всегда,
уходят из Тбилиси поезда.
Уходят годы. Бодрствует беда
в душе моей, которая тверда
в своей привычке узнавать в луне
твое лицо, ниспосланное мне.
Но что луне невзрачная звезда!
Уходят из Тбилиси поезда.
Уходит жизнь — не ведаю куда.
Ты не умрешь. Ты будешь молода.
Вовеки оставайся весела.
Труд двух смертей возьму я на себя.
О, не грусти в час сумерек, когда
уходят из Тбилиси поезда.

*****
Он ждал возникновенья своего
из чащ небытия, из мглы вселенной.
Затем он ждал — всё к этому вело —
то юности, то зрелости степенной.
Печально ждал спасения любви,
затем спасенья от любви печальной.
Хвалы людей и власти над людьми
он ждал, словно удачи чрезвычайной.
Когда он умер, он узнал про смерть,
что только в ней есть завершенность жеста.
Так первый раз сумел он преуспеть
вполне и навсегда, до совершенства.
«Родное — я помню немало родных…»
Родное — я помню немало родных
и лиц, и предметов… Но сколько?
Родное — всего лишь холодный родник,
потрогаешь камень — и скользко,
и чисто,
и весело,
и глубоко.
Дышать там легко, а видать — далеко.
В подоле горы, в подоле горы
подольше гори, подольше гори…
А он говорит и на солнце горит,
и всё это так не расскажется.
О сердце, немало ты примешь обид
и всё же потом не раскаешься…

*****
Как комната была велика!
Она была, как земля, широка
И глубока, как река.
Я тогда не знал потолка
Выше ее потолка.
И все-таки быстро жизнь потекла,
Пошвыряла меня, потолкла…
Я смеялся, купался и грёб…
О детских печалей и радостей смесь:
Каждое здание — как небоскрёб,
Каждая обида — как смерть!
Я играл, и любимой игрой
Был мир — огромный, завидный:
Мир меж Мтацминдою и Курой,
Мир меж Курой и Мтацминдой…
Я помню: у девушки на плечах
Загар лежал влажно и ровно,
И взгляд ее, выражавший печаль,
Звал меня властно и робко.
Я помню: в реке большая вода,
Маленькие следы у реки…
Как были годы длинны тогда,
Как они сейчас коротки!
«Когда я целую тебя…»
Когда я целую тебя,
ты на цыпочки привстаешь, —
ты едва до меня достаешь,
когда я целую тебя…
Как я мало еще совершил,
Я — как путник в далеком пути.
Словно до недоступных вершин,
до тебя мне идти и идти.

*****
Только степи и снег.
Торжество белизны совершенной.
И безвестного путника вдруг оборвавшийся след.
Как отважился он
фамильярничать с бездной вселенной?
В чем разгадка строки,
ненадолго записанной в снег?
Иероглиф судьбы,
наделенный значением крика, —
человеческий след,
уводящий сознанье во тьму…
И сияет пространство,
как будто открытая книга,
чья высокая мудрость
вовеки невнятна уму.

*****
Земля, он мертв. Себе его возьми.
Тебе одной принадлежит он ныне.
Как сеятели горестной весны,
хлопочут о цветах его родные.
Чем обернется мертвость мертвеца?
Цветком? Виденьем? Холодком по коже?
Живых людей усталые сердца
чего-то ждут от мертвых. Но чего же?
Какая связь меж теми, кто сейчас
лежат во тьме, насыщенной веками,
и теми, кто заплаканностыо глаз
вникают в надпись на могильном камне?
…………………………………………………………
Что толку в наших помыслах умнейших?
Взывает к нам: — Не забывайте нас! —
бессмертное тщеславие умерших.

*****
«Беговая», «Отрадное»… Радость и бег
этих мест — не мои, не со мною.
Чужеземец озябший, смотрю я на снег,
что затеян чужою зимою.
Электричества и снегопада труды.
Электричка. Поля и овраги.
Как хочу я лежать средь глубокой травы
там, где Иори, и там, где Арагви.
Северяне, я брат ваш, повергнутый в грусть.
Я ослеп от бесцветья метели.
Белый цвет — это ласточек белая грудь.
Я хочу, чтобы птицы летели.
Я хочу… Как пуста за изгибом моста
темнота. Лишь кусты да вороны.
«Где ты был и зачем?» — мне готовит Москва
домочадцев пустые вопросы.
«Беговая», «Отрадное»… Кладбища дач.
Неуместных названий таблицы.
И душа, ослабев, совершает свой плач,
прекращающий мысль о Тбилиси.

*****
Я говорю вам: научитесь ждать,
еще не всё, всему дано продлиться, —
безмерных продолжений благодать
не зря вам обещает бред провидца;
возобновит движение рука,
затеявшая добрый жест привета,
и мысль, невнятно тлевшая века,
всё ж вычислит простую суть предмета;
смех округлит улыбку слабых уст,
отчаянье взлелеет тень надежды,
и бесполезной выгоды искусств
возжаждет одичалый ум невежды;
дитя в себе преобразит отца,
свой тайный смысл нам разъяснит природа,
и одарит рассудки и сердца
всезнания блаженная свобода.
Лишь истина окажется права,
в сердцах людей взойдет ее свеченье,
и обретут воскресшие слова
поступков драгоценное значенье!

*****

Этот день — как зима, если осень причислить к зиме,

и продолжить весной, и прибавить холодное лето.

Этот день — словно год, происходит и длится во мне,

и конца ему нет. О, не слишком ли долго всё это?
Год и день, равный году. Печальная прибыль седин.
Развеселый убыток вина, и надежд, и отваги.
Как не мил я себе! Я себе тяжело досадил:
я не смог приручить одичалость пера и бумаги.
Год и день угасают. Уже не настолько я слеп,
чтоб узреть над собою удачи звезду молодую.
Но, быть может, в пространстве останется маленький
след,
если вдруг я уйду — словно слабую свечку задую…
Начинаются новости нового года и дня.
Мир дурачит умы, представляясь блистательно новым.
Новизною своей Новый год не отринет меня
от медлительной вечности меж немотою и словом.

*****
…В этом мире, где осень, где розовы детские лица,
где слова суеты одинокой душе тяжелы,
кто-то есть…
Он следит, чтоб летели тишайшие листья,
и вершит во вселенной высокий обряд тишины.
ОЧКИ
Памяти Симона Чиковани
Вот кабинет, в котором больше нет
Хозяина, но есть его портрет.
И мне велит судьбы неотвратимость
Сквозь ретушь отчуждения, сквозь дым
Узнать в лице пресветлую родимость
И суть искусства, явленную им.
Замкнул в себе усопших книг тела
Аквариум из пыли и стекла…
Здесь длилась книг и разума беседа,
Любовь кружила головы в дому.
И всё это, что кануло бесследно,
Поэзией приходится уму.
Меня пугают лишь его очки —
Еще живые, зрячие почти.
Их странный взгляд глубок и бесконечен,
Всей слепотой высматривая свет,
Они живут, как золотой кузнечик,
И ждут того, кого на свете нет.

*****
Ошибся тот, кто думал, что проспект
есть улица. Он влажный брег стихии
страстей и таинств. Туфельки сухие,
чтоб вымокнуть, летят в его просвет.
Уж вымокли!.. Как тяжек труд ходьбы
красавицам! Им стыдно или скушно
ходить, как мы. Им ведомо искусство
скольжения по острию судьбы.
Простое слово чуждо их уму,
и плутовства необъяснимый гений
возводит в степень долгих песнопений
два слова: «Неуже-ели? Почему-у?»
«Ах, неуже-ели это март настал?»
«Но почему-у так жарко? Это странно!»
Красавицы средь стёкол ресторана
пьют кофе — он угоден их устам.
Как опрометчив доблестный простак,
что не хотел остаться в отдаленье!
Под взглядом их потусторонней лени
он терпит унижение и страх…
Так я шутил. Так брезговал бедой,
покуда на проспекте Руставели
кончался день. Платаны розовели.
Шел теплый дождь. Я был седым-седой.
Я не умел своей душе помочь,
Темнело в небе — медленно и сильно…
И жаль мне было, жаль невыносимо
Есенина в ту мартовскую ночь.

*****
Когда б я не любил тебя угрюмым,
Огромным бредом сердца и ума,
Я б ждал тебя, и предавался думам,
И созерцал деревья и дома.
Я бы с роднёй досужей препирался
Иль притворялся пьяницей в пивной,
И алгебра ночного преферанса
Клубилась бы и висла надо мной…
Я полюбил бы тихие обеды
В кругу семьи, у мирного стола,
И наслаждался скудостью беседы
И вялым звоном трезвого стекла…
Но я любил тебя,
И эту муку
Я не умел претерпевать один.
О сколько раз в мою с тобой разлуку
Я бедствие чужой души вводил!
Я целовал красу лица чужого,
В нём цвёл зрачок — печальный, голубой,
Провидящий величие ожога,
В мой разум привнесенного тобой…
Так длилось это тяжкое, большое,
Безбожное чудачество любви.
Так я любил тебя…
И на лицо чужое
Родные тени горечи легли.
«Я, человек, уехавший из Грузии…»
Я, человек, уехавший из Грузии,
боготворящий свой родимый край,
колена преклонив, просить берусь я:
дай, Боже, мне уменья, силы дай —
такое написать стихотворенье,
чтобы оно, над скалами звеня,
спасло бы не от смерти —
от забвенья
на родине возлюбленной
меня!

*****
Ты — маленькая ростом. Я — высок.
Ты — весела, но я зато — печален.
На цыпочки ты встанешь — и висок
С моими поравняется плечами.
Вот так мы и встречаем каждый день,
И разница сближает нас глубоко…
О ты, моя коротенькая тень!
Я тень твоя, но павшая далёко.

*****
В этой снежной степи —
снежным вихрям лишь месть,
В ней одни лишь столбы телеграфные есть.
Только ветер, пронзительно воющий здесь.
Только точечка — путник, заснеженный весь…
И земля здесь и небо — друг другу под цвет.
Пойди-ка, послушай,
ты слышишь иль нет?
Это — слышишь? — столбы под метелью поют.
Что навстречу тебе из метели встают.

*****
Я видел белый цвет земли,
где безымянный почерк следа
водил каракули средь снега
и начинал тетрадь зимы.
Кого-то так влекло с крыльца!
И снег — уже не лист бесцельный,
а рукопись строки бесценной,
не доведенной до конца.

*****