Когда расцеловал я влагу
двух глаз твоих и совершенство
их нежной мрачности постиг,
сказал я: я имел отвагу
жить на земле и знать блаженство
я жил, я знал, и Бог простит.
Сегодня я заметил странность,
увы, заметил я, что море
твой образ знает и творит:
в нём бодрствует твоя усталость,
и губы узнают в нём горе
тех слёз твоих, о, слёз твоих.
1966

*******

Я повторю: «Бежит, грохочет Терек».
Кровопролитья древнего тщета
И ныне осеняет этот берег:
Вот след клинка, вот ржавчина щита.
Покуда люди в жизнь и смерть играли,
Соблазном — жить — их Терек одарял.
Здесь нет Орбелиани и Ярали,
Но, как и встарь, сквозит меж скал Дарьял.
Пленяет зренье глубина Дарьяла,
Познать ее не все обречены,
Лишь доблестное сердце выбирало
Красу и сумрак этой глубины.
— Эгей! — я крикнул. Эхо не померкло
До этих пор. И если в мире есть
Для гостя и хозяина проверка, —
Мой гость, проверим наши души здесь.
Да, здесь, где не забыт и не затерян
След путника, который, в час беды,
В Россию шел, превозмогая Терек,
Помедлил и испил его воды.
Плач саламури еле слышен в гуле
Реки священной. Мой черёд настал
Испить воды, и быть «тергдалеули»,
И распахнуть пред гостем тайну скал.
Здесь только над вершиной перевала
Летят орлы на самый синий свет.
Здесь золотых орлов как не бывало.
Здесь демона и не было и нет.
Войди сюда не гостем — побратимом!
Водой свободной награди уста!
Но ты и сам прыжком необратимым,
Уже взошел на крутизну моста.
В минуту этой радости высокой
Осанка гор сурова и важна,
И где-то, на вершине одинокой,
Всё бодрствует живая тень Важа.
1966

********

Быть может, всё это и впрямь сновиденье,
А вовсе не утро? Вовсе не Белла?
Вот занавес дрогнул в тревожном смятенье,
Вот дверь приоткрылась неслышно, несмело.
Я вглядывался в молодую улыбку,
Предвосхищенную шелестом платья,
Завороженную предутренней зыбью,
Преображенную хмелем заката.
Я сразу заметил, как звонок тот голос,
Сопровождаемый вздохами свиты.
Я поклонился виденью — войдите! —
Оно же на сон и на явь раскололось.
Старейшине бражников и стихотворцев,
Мне по душе и застолье и бденье,
Но если строка не запенится солнцем,
Я к черту пошлю и слух свой и зренье.
Но вы поглядите — замолкла и Белла,
И птицей-певуньей выгнула шею.
О, нет, не слова ей нужны, а напевы —
Душу свою нам излить, хорошея.
О утро! Ты все предвосхитило мудро:
Мгновенье прекрасно, — значит, извечно!
По капельке блеск его и свеченье
Красуются на бокалах и люстрах.
И разве мы глухи и слепы? И разве
Ласка и нежность ее не об этом?
И что же есть сон, как не память тех празднеств
Выстраданных и воспетых поэтом?
И сон этот в руку… Явилась — исчезла.
Нам ли судить и судачить — мы квиты.
Пришла, приземлилась и снова к небесной
Стезе воспарила. Все с тою же свитой.

***********

С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп витиеватых
служил витиеватости речей.
Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.
Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.
Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.
Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем жалобам внимали желоба.
Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он — плакал, оглашая мой восторг.
Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг — божественный, ничей.
В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было — любить, ничтожных, нас.
Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.
Простим ему, что безобидна малость
воды его, — над малою водой
плывет любви безмерная туманность,
поет азарт отваги молодой.
Хвала ручью, летящему в пространство!
Вы замечали, как заметил я, —
краса ручья особенно прекрасна,
когда цветет растение иа.
1967

*********

Эти склоны одела трава.
Сколько красок сюда залетело!
А меня одолели слова.
Слово слабой душой завладело.
Как всё желто, бело и красно!
Знать, и мак свою силу здесь тратил.
Как понять пестроту? Всё равно!
Погляди и забудь, о читатель.
Нет, и Бог не расстелет ковра
одноцветного, не расписного.
Я лелеял и помнил слова,
но не понял — где главное слово.
Всем словам, что объемлет язык,
я был добрый и верный приятель,
Но какое ж мне выбрать из них,
чтоб тебе угодить, о читатель?
1967

***********

На берегу то ль ночи, то ли дня,
над бездною юдоли, полной муки,
за то, что не отринули меня,
благодарю вас, доли и дудуки.
Мои дудуки, саламури, стон
исторгшие, и ты, веселый доли,
взывают к вам вино, и хлеб, и соль:
останьтесь в этом одиноком доме.
Во мне привычка к старости стара.
Но что за ветер в эту ночь запущен?
Мне, во главе пустынного стола,
осталось быть и страждущим, и пьющим.
Играет ветер в тени, в голоса,
из винной чаши, утомившей руки,
в мои глаза глядят мои глаза,
что влюблены в вас, доли и дудуки.
Но для Тбилиси, что возжег свечу,
не вы ли были милы и родимы?
Кому пресечь ту хрупкость по плечу?
Кто смел не пожалеть вас, побратимы?
Без вас в ночи всё сиро и мертво.
Покуда доли воплощает в звуки
все перебои сердца моего, —
мой стон звучит в стенании дудуки.
1967

********

В горле моём заглушенного горя мгновенье —
вот преткновенье для вздоха, и где дуновенье
воздуха? — Вымер он весь иль повеять ленится?
Тяжко, неможется, душно дубам Леонидзе.
Гогла, твой дом опален твоим жаром последним,
Грозный ожог угрожает деревьям соседним.
Гогла, платан, что привык быть тобою воспетым,
проклятый пеплом, горит и становится пеплом.
Если и сосен к себе не зовешь пред разлукой, —
как же ты занят своей огнедышащей мукой!
Доблестный Мцыри, скиталец нездешней пустыни,
где же та пустынь, в которой отшельник ты ныне?
Слово одно исцелит твое бедное горло,
ты ли не знаешь об этом, о Гогла, о Гогла!
Смертная мука пребудет блаженством всего лишь,
если гортань ты о ней говорить приневолишь.
Лютую смерть, бездыханную участь предмета
вытерпеть легче, чем слышать безмолвье поэта.
Грузии речь, ликованье, страданье, награда,
не покидай Леонидзе так рано, не надо,
лишь без тебя он не вынес бы жизни на свете,
лишь без тебя для него бесполезно бессмертье.
1966

***********

Вот виноградник, но я виноградного сока
не собиратель, а созерцатель. Смешно
сердцу от боли: зачем одинокому столько
лоз виноградных, в которых погибнет вино?
   Я одинок. Претерпел я и муку, и скуку
   жить, когда солнце уходит за мыс, вон — за тот,
   О, мой Нодар, если встретишь Джансуга — Джансугу
   всё же скажи: пусть придет, когда солнце зайдет.
   Вот что я вспомнил, Нодар, этим утром, Я вспомнил
   птиц твоих бедных. Да, птиц твоих бедных беру.
   Миг воспаренья и время уныния — сон лишь,
   вместе придите, ведь я — не смогу, не приду.
   Что же мне делать? Мне нечего делать. Всех истин
   скорбь я узнал: эта скорбь велика.
   Не говорите другим: поздравительных писем
   больше не пишет, уже не напишет рука.
   По-колдовство! Волшебство! Мой несбывшийся, робкий
   почерк — не к чайкам ли, чтобы лететь и дрожать
   белою почтою над равнодушной Европой,
   писем столь белых не станут же дома держать.
   В море и в сердце такого объема и роста
   длится минута, что ей миновать я не дам.
    С-с-с — это море и удочка, просьба и проза,
    что мне другие! А ты — разгадаешь, Нодар.
    Что с этим небом, чей пламень склоняется к мысу,
    но не склонился? Не вечен ли этот закат?
    Я без тебя и последнего мрака не мыслю.
    В сумерках этих войди, напевая, в мой сад.
    Есть благодать: уберечь поднебесные гроздья.
    Я бы содеял вино, если б знал для кого,
    Будь здесь хозяин — прошу драгоценного гостя.
    То и другое сложу, это строки Карло.
    Нам лишь сентябрь подыграет. Беспечно, бесслезно
    свидимся, друг, и Джансуга с собой позови.
    Щуришься ты как от солнца, иль щурится солнце
    Так вот, как ты.
                               В крайний миг бытия и любви.
*********

ЖИЗНЬ ЛОЗЫ
Новелла в четырех действиях

I
Солнце гуляет по-над берегами Иори,
Зной непомерный свершился, а день в половине.
Лютое солнце спалило поля — не его ли
Станем учить, как лелеять цветы полевые?
Все-таки, все-таки только природе, доверюсь:
Книга горы, где любая глава — виноградник,
Рукопись солнца: сложенная гением ересь,
Вникнуть бы в смысл этих надписей невероятных!
Чу! Виноградарей песня зовет не меня ли
Зрением слез созерцать этот край изобилья?
Если умру и забудусь — небес и Манави [78]
Встреча и в том забытье да не будет забыта!
Если б строку совершенной лозе уподобить!
Я — только голос, чтоб хору всё пелось и пелось,
Я — только глаз, чтобы взгляд был всевидяще-добрым,
Видя и ведая зелень, и вольность, и прелесть.
Не шелохнувшись, мгновение длится, как время.
Разве помыслишь о зле, о вражде и о вздоре?
Я не случайно избрал для любви и доверья
Бег, и стремленье, и легкую поступь Иори.
Солнце — мое! И на радостях мне захотелось
Солнце, как шапку, забросить в небесную чащу.
Тот, только тот, кто в уста целовал ркацители [79],
Видел светило, вмещенное в винную чашу!
    — Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс,
      Твое и мое одинаковы сердцебиенья.
      Ты — прежде, ты — мастер, я — твой подражатель.
                                                                            И пусть! —
      Тебе посвящу ученичество стихотворенья.
II
Слава, Манави, тому, кто затеял однажды
Вечность любви, и сады, и судьбу, и угодья.
Крепость в руинах, и та изнывает от жажды
Верить в бессмертье цветения и плодородья.
Мертв от рожденья, то верит в скончание света,
Свет будет длиться — без перерыва и риска.
Ты виноградник, поведай, как было всё это:
Лоз исчисление — триста, и триста, и триста.
Воздух прозрачен, как будто отсутствует вовсе,
Помысел сердца в нём явственно опубликован.
Домики эти всегда помышляют о госте,
Пялясь в пространство высокими лбами балконов.
Сразу, врасплох, со спины — на ликующий полдень
Обрушился град, нещадная грянула ярость.
Пал виноградник и смертного мига не понял,
Черное облако, смерти слепая всеядность.
Только минута прошла: непогода с погодой
Насмерть схватились непоправимо и быстро.
Солнце опомнилось. Полдень очнулся спокойный.
Нет ни того, кто убит, ни того, кто убийца.
Мертвой лежит драгоценная малость и радость,
Веточка, чудо, казненное детство побега,
И улетучилась, и не сбылась виноградность…
Вёдро. Глаза прозревают от влаги от века.
        — Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс:
          Бессонница крови, ямб [80] — пауза и ударенье.
          Во мне — твоя кровь. Золотой виноградиной уст,
          Тебя восхваляя, свершается стихотворенье.
III
Было — но есть, ибо память не знает разлуки
С временем прошлым, и знать не научится вскоре.
Ношею горя обремененные руки.
Памятник битве неравной. Безмолвие скорби.
Брат виноградарь, когда бы глупей иль умнее
Был, я б забыл о былом, но не рано ль, не рано ль?
В наших зрачках те события окаменели,
Сердце прострелено градом, о брат виноградарь.
Если нахмурюсь и молвлю: — Я помню. Ты помнишь?
Мне собеседник ответит: — Ты помнишь? Я помню.
Жизнь — это средство смертельно рвануться на помощь
Жизни чужой: человеку, и саду, и полдню.
Что из того, что навряд ли и трёх очевидцев
Бой пощадил, чтобы длилась суровая тризна,
Может быть, трое осталось из тех арагвинцев [81],
Много и мало их было, а было их триста.
Женщины реяли, черные крылья надевши,
В высях печали, которую ум не постигнет.
Встань, виноградник, предайся труду и надежде!
Ты — непреклонен, вовек ты не будешь пустынен.
Ты, как и я, завсегдатай горы зеленейшей.
Я, как и ты, уроженец и крестник Манави.
Сводит с ума — так родим, и громоздок, и нежен
Поскрип колес до отверстого входа в марани!
           — Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс,
              Благоговею пред страстью твоею к даренью.
              Ты мою кровь понукаешь спешить, тороплюсь:
              Благодаренье окажется стихотвореньем.
IV
Хочет лоза говорить, повисая бессильно,
Изнемогая, вздыхая всё тише и реже.
Чтобы потом сожаление нас не бесило,
Пусть говорит! Как добры ее чудные речи!
— Может быть, дух испущу — и тогда не отчаюсь.
Я одолею меня испытующий ужас.
Непрерываемость жизни, любви неслучайность,
Длительность времени — мне отведенная участь.
Вечно стремлюсь, как Иори и как Алазани [82],
Как продвиженье светил в глубине мирозданья,
Тысячелетья меня провожают глазами,
Вечно стремлюсь исцелить и утешить страданья,
Помню грузин, что о Грузии так трепетали:
О, лишь возьми мою жизнь, и дыханье, и трепет.
Жизнь не умеет забыться для сна и печали,
И виноградник живет, когда бедствие терпит.
 Дудочки осени празднество нам возвестили.
Слушайте, воины и земледельцы, мужчины!
Той же рукою, которой меня вы взрастили,
Ввысь поднимите с великою влагой кувшины.
 Жажда — была и, как горе, сплыла, миновала,
Быть не быть — не колеблясь и не канителя.
Тот, кто  на солнце смотрел сквозь стакан ркацители,
Может сказать: меня солнце в уста целовало!
        — Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс,
          Тот пульс, что во мне, это только твое повторенье,
           Пока он так громок, насыщен тобой и не пуст,
           Прошу: о, прими подношение стихотворенья!

* * *