КОРНИ

Вознесен над Евфратом и Тигром,
сверху вниз я смотрел на века,
обведенные смутным пунктиром,
цвета глины и цвета песка.
И клонилась, клонилась средь ночи
к Междуречью моя голова.
Я без страха глядел в его очи,
словно в очи заснувшего льва.
Там, вверху, я оплакал утрату
тех времен, что теперь далеки,
когда белая темень Урарту
вдруг мои осенила зрачки.
И когда в повороте капризном
промелькнул, словно тень меж ресниц,
дорогой и таинственный призрак
шумерийских и хеттских границ.
Приласкать мои руки хотели, —
но лишь воздух остался в руках, —
голубей, обитавших в Халдее,
в разоренных ее облаках.
Что-то было тревожное в этом
вихревом и высоком дыму,
белым цветом и розовым цветом
восходившем к лицу моему.
О, куда бы себя ни умчала,
свой исток да припомнит река!
Кровь моя обрела здесь начало
и меня дожидалась века.
В скольких женщинах, скольких мужчинах
билась пульсов моих частота.
Так вино дозревает в кувшинах
и потом услаждает уста.
И пока тяжелы мои корни
посреди занесенных полей,
я — всего лишь подобие кроны
над могилою этих корней.

* * *

ОПУСТЕВШАЯ ДАЧА

Увы, ущелие пустое!
Давно ли в сетке гамака
желтело платьице простое,
как птица в глубине силка?
Давно ли женщина глядела
глазами чуть наискосок?
Кто улетел? Что улетело
и след впечатало в песок?
Давно ль смородиной зеленой
играли пальчики любви
и на веранде застекленной
шел спор меж милыми людьми?
Но кто ж возник здесь? Что возникло?
Кто плакал и не вытер слёз?
Какой бесчинствовал возница?
Куда увез? Зачем увез?
Под сенью бедного ореха
чего я жду? Кого я жду?
Какого голоса и смеха?
Какого шепота в саду?
Так утром, при погоде славной,
я шел меж опустевших дач,
овеянный печалью сладкой
и предвкушеньем неудач.

* * *

Я книгочей, я в темень книг глядел,
я звездочет, я созерцал пространство,
невежда, я не ведал — где предел любви,
что беспредельна и прекрасна.
Есть край бескрайним лепетам молитв,
и мера есть безмерным лептам плача.
Как я молился! Сколько слёз пролил!
Избыток муки — вот моя удача.
Я ранен был, и мертв, и снова жил,
и, в бесконечной грусти мирозданья,
грущу о том, что мало послужил
оплошности чрезмерного страданья.

* * *

ДАЛЕКАЯ ШХЕЛДА

Тот снег — в ожидании нового снега,
скажу лишь о нём, остальное я скрою.
И прошлой зимой длилось действие неба
над Шхелдою, над осиянной горою.
Свеченья и тьмы непрестанная смена —
вот опыт горы, умудряющий разум.
Тот снег в ожидании нового снега —
в недвижности, но и в азарте прекрасном.
Неистовый дух, вечно алчущий света,
молящийся, страждущий и дерзновенный.
Тот снег в ожидании нового снега.
Далекая Шхелда и сумрак вселенной.

1958

* * *

КАМЕНЬ

Я сравнивал. Я точен был в расчетах.
Я применял к предметам власть свою.
Но с тайною стихов неизреченных
что мне поделать? С чем я их сравню?
Не с кладом ли, который вдруг поранит
корыстный заступ, тронувший курган?
Иль равен им таинственный пергамент,
чей внятный смысл от всех сокрыл Кумран?
Иль есть в них сходство с недрами Армази,
присвоившими гибель древних чаш?
Их черепки сверкнут светлей алмаза,
но не теперь, — когда настанет час.
Иль с Ванскими пещерами? Забава
какой судьбы в тех знаках на стене?
Или с Колхидой, копья и забрала
хранящей в темноте и тишине?
Нет, с нежным чудом несвершенной речи
сравниться могут — не сравнявшись с ней —
лишь вещей Мцхеты сумрачные свечи,
в чьем пламени живет душа теней.
Не искушай, метафора, не мучай
ни уст немых, ни золотых чернил!
Всему, что есть, давно уж выпал случай —
со всем, что есть, его поэт сравнил.
Но скрытная, как клинопись на стенах,
душа моя, средь бдения и снов,
всё алчет несравнимых, несравненных,
несказанных и несказанных слов.
Рука моя спешит предаться жесту —
к чернильнице и вправо вдоль стола.
Но бесполезный плач по совершенству —
всего лишь немота, а не слова.
О, как желает сделаться строкою
невнятность сердца на исходе дня!
Так, будучи до времени скалою,
надгробный камень где-то ждет меня.

1959

* * *

Ты увидел? Заметил? Вгляделся?
В мире — прятанье, поиск, игра:
улепётывать с резвостью детства,
притаиться, воскликнуть: «Пора!»
Обыскав ледники и теплицы,
перестав притворяться зимой,
март взывает: «Откликнись, Тбилиси!
Ты — мой баловень, неженка мой».
Кутерьма адресатов и почты:
блеск загара грустит по лицу,
рыщет дерево: где его почки?
Не они ль утаили листву?
Ищет сад — пребывания втайне,
ищет ливень — пролиться куда,
что скрывает Куры бормотанье,
что теряет и ищет Кура?
Наконец все находят друг друга,
всех загадок разгадка ясна,
и внутри драгоценного круга
обретает Тбилиси весна.

1959

* * *

ВЕСНА

Деревья гор, я поздравляю вас:
младенчество листвы — вот ваша прибыль,
вас, девушки, затеявшие вальс,
вас, волны, что угодны юным рыбам,
вас, небеса, — вам весела гроза,
тебя, гроза, — тобой полны овраги,
и вас, леса, глядящие в глаза
расплывчатым зрачком зеленой влаги,
я поздравляю с пчёлами луга,
я поздравляю пчёл с избытком мёда
и эту землю с тем, что велика
любви и слёз беспечная погода.
Как тяжек труд пристрастия к весне
и белый свет так бел, что видеть больно.
Но заклинаю — не внемлите мне,
когда скажу: «Я изнемог. Довольно».

1969

* * *

Жаждешь узреть — это необходимо
(необходимо? зачем? почему?), —
жаждешь узреть и собрать воедино
всё, что известно уму твоему.
Жаждешь, торопишься, путаешь, Боже,
вот сколько нужно: глаза, голоса,
горе… А радости? Радости тоже!
Радости, шалости и чудеса!
Жаждешь и думаешь: помню ль? могу ли?
Вечер в Риони, клонящий к слезам
солнцем и свадьбою: «Лиле»… «Макрули»…
И Алазань? Как забыть Алазань?
Жаждешь в душе твоей, в бедном ковчеге,
соединить без утрат и помех
всё, что творится при солнце и снеге:
речи, поступки, и солнце, и снег.
Жаждешь… Но если, Всевышним веленьем,
вдруг обретешь это чудо и жуть,
как совладаешь с чрезмерным виденьем,
словом каким наречешь его суть?

1969

* * *