начало                - Говорить то, чего не знаешь, значит, - сплетничать! - сказал лев.
Осёл сказал льву:
- Сорока оклеветала меня, будто я безголосый. Я подумал: буду реветь погромче да почаще, пусть все знают, какой у меня громкий и прекрасный голос. Я реву, реву, а хозяин на меня сердится и палкой бьёт! А каково мне это терпеть, уважаемый судья, посудите сами!
Лев поправил очки, оглядел бока осла и сказал сороке:
- Когда осёл в деревне ревёт, меня в этом дремучем лесу дрожь пробирает! Зачем ты лжёшь?
- Мне сказали, что осёл безголосый. Ошиблась я, простите меня! - ответила сорока.
- Мало ли что говорят, - заревел лев, - сама не слышала - молчи! Сплетница!
- А чем тебя сорока обидела? - спросил лев кукушку.
Заплакала кукушка:
- Она выдумала, что я своего гнезда не имею, что я и одного яйца не могу снести! И с тех пор я каждую весну в чужие гнёзда свои яйца кладу, чтобы все птицы знали, что сорока лжёт. И как же мне, несчастной, живётся с тех пор!.. Мои дети по чужим гнёздам растут, и песен я с горя давно не пою, только плачу: "Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!"
Лев взревел на сороку:
- Ах ты лгунья! Житья от твоих сплетен никому нет! Вытянуть её короткий хвостишко, да подлиннее, чтобы все звери и птицы, как её увидят, помнили, кто она такая!

***************************************************************************************************

"Дата Туташхиа"

Пролог
…И было человеку дано:
Совесть, дабы он сам изобличал недостатки свои; Сила, дабы он мог преодолевать их; Ум и Доброта на благо себе и Присным своим, ибо только то благо, что идет на пользу ближним; Женщина, дабы не прекращался и процветал род его; Друг, дабы познавал он меру своего добра и жертвенности во имя ближнего; Отчизна, дабы было ему чему служить и за что сложить голову свою; Нивы, дабы в поте лица добывать Хлеб Свой, как и заповедовал ему Господь; Виноградники, Сады, Стада и прочее добро, дабы было чем одаривать ближних Своих; и целый Мир, дабы было где все это свершать и воздавать должное той великой любви, которая и была господом богом его. И как было тут речено, так и все совершалось. Вера, и закон отцов наполняли любовью плоть и дух человека. И был судьей над народом и правил им Туташха[1], юноша прекрасный и благолепный. Не будучи человеком во плоти, был он, однако, духом человеческим, во глубинах души обитавшим и во все составы ее входящим.
И породила та вера разум, мудрость и проникновение в суть вещей.
Из злака дикого, пустынного взрастил человек зерно, и хлебом насущным стал тот злак. Степному волу согнул он выю под ярмо, и смиренно понес вол тяжкую ношу свою. И сотворил Человек колесо и дорогами связал города и веси, дабы стал единым и породнился между собой род человеческий. И, глядя на небо, высчитал он ход светил и познал законы их. И когда должен был идти дождь или снег, он говорил своим ближним: «Вот будет ненастье». И начертил лицо Земли, и стало тогда видно, где ходить и где плавать, и какие где стоят горы, и какие где разверзлись моря. Придумал письмена, дабы рассказать о себе своим правнукам и сохранить для них свой опыт. Вырастил виноградную лозу и обратил ее в дар создателю мудрости этой. И зрел его народ, в храме обитающего, но подобного человеку и властителю. И следовал его заповедям как законам естества.

Детство и юность мои прошли в Сололаки, в четырехэтажном тбилисском доме с глубоким полутемным двором, замкнутым со всех сторон флигелями нашего дома и глухой стеной соседнего здания.
Граф Сегеди занимал комнату с кладовкой в полуподвальном помещении этого дома. Когда-то, давным-давно, он был начальником кавказской жандармерии. В девятисотых годах ушел в отставку и, позабытый всеми, в одиночестве доживал свой век. Говорили, что у него заслуги перед революцией и наша власть простила ему прошлое.
Шести-семилетним мальчиком я знал о нем немногое. Он редко выходил из своего подвала. К нему водили детей старше меня и вовсе незнакомых мне. Некоторые приходили сами. Сегеди учил их языкам – французскому и немецкому.
Он был высокий, очень худой старик, с прекрасной осанкой и лицом, иссеченным морщинами. Независимо от погоды и времени года носил черное касторовое пальто и котелок. Пенсне в железной оправе и трость, неизменно свисающая с руки, завершали его облик. Ходил он неторопливо и легко, всегда наклонив голову, и я долго не знал, какие у него глаза.
Я был вежливый мальчик, первым здоровался со всеми, но Сегеди избегал, пока не стал его учеником. Я боялся его – он напоминал надгробие из черного камня.
Но пришло время, и с замиранием сердца я постучал в двери его жилища.
– Пожалуйте, – послышалось в ответ.
Я вошел нерешительно и, сжавшись, замер у порога. Сегеди поднялся из-за письменного стола и, улыбаясь, подошел ко мне.
– Садитесь, прошу вас. Я должен просить извинения, чтобы покинуть вас ненадолго. – Он протянул руку к незаконченной фигурке из воска, стоящей на письменном столе. – Мое маленькое увлечение, вернее говоря, слабость, – пояснил он, – люблю лепить, коротаю время. Не скучайте, я вернусь тотчас же.
Сегеди направился в кладовку. Его чрезмерно любезный тон сбил меня с толку, я не мог понять, шутит он или серьезен.
В одном углу комнаты от пола до потолка поднимались полки, уставленные восковыми фигурками, размером сантиметров в сорок каждая. Не знаю, сколько их было, но они изображали собою людей разного возраста, сословий и состояния. Веселые и несчастные, жалкие и гордые, порочные и благородные, добрые и злые, казалось, вот-вот они зашевелятся, заговорят, перевернут здесь все вверх дном. Они были как живые. И в то же время весь этот стеллаж был похож на мумию, прислоненную к стене.
Сегеди вернулся, и урок начался. Семь лет он учил меня немецкому и ни разу не изменил изысканной учтивости и располагающей к себе любезности. Наше время отвергло сословия, но я не помню случая, чтобы к имени Сегеди не присовокуплялся титул «граф». Повинно в этом было не его происхождение, а поведение, его манера обращаться с людьми.
Сегеди умер глубоким стариком. Заснул и не проснулся. Несмотря на возраст, он до последнего дня жизни сохранил здравый ум и ясную память. Кроме учеников, никто к нему не ходил; они первыми и узнали о его смерти. Комиссия из жильцов нашего дома обнаружила у него деньги. Их вполне хватило на похороны. Описали имущество: постель, три пары белья, одежду, которую он носил ежедневно, трость с гнутой ручкой, посуду, паноптикум восковых фигур и объемистую рукопись. Бывший жандармский генерал граф Сегеди не оставил после себя ничего больше.
Подвал опечатали. Начались нескончаемые тяжбы из-за «Квартиры Сегеди». Я уже не помню, да это и не интересно, кто с кем судился, на чьей стороне была правда и кто под конец вселился в подвал. Скажу только, что, пока правосудие шло к справедливому решению, вездесущие мальчишки превратили подвал в место своих романтических игр и, разумеется, не посчитались с тем, что имущество покойного со скрупулезной точностью было занесено в какой-то акт. Восковые фигурки обрели новых владельцев. Голуби из листов рукописи графа бороздили небо нашего двора. Дворник бранился, но на него никто не обращал внимания, пока мальчишки не устроили в подвале пожар и в дело не вмешались пожарные с брандспойтами. Не знаю почему, но лишь после этого происшествия я решился войти в квартиру своего покойного учителя и тогда впервые понял, что означало слово «погром».
Первое, что мне бросилось в глаза, были листы рукописи, рассыпанные по комнате. Часть их каким-то чудом уцелела, некоторые обгорели, другие размокли. Это была пятая или шестая часть его записок. Я их собрал и дома разложил по порядку страниц. В то время я не знал русский настолько, чтобы свободно разбирать размашистый почерк своего учителя. Да и возраст не позволял вникнуть в суть записей. Но одно я разобрал – это была повесть из жизни абрага[2], и даже то малое, что я прочел и понял, навсегда запало мне в память.
ГЛАВА ПЕРВAЯ
Проникли лазутчики из племени, поклоняющегося Маммоне, и рассеяли повсюду семена соблазна. Пало злое зерно в землю и дало пышный всход, ибо корнем своим проникало в геенну и питалось ядом ее. Возрос цветок прекрасный, но разлагающий плоть припавшего к нему, ибо дыхание его было ядовито. А народ глядел и радовался красоте его, опьянялся его благоуханием и не помышлял о будущем.
Пали замки и запоры с тех узилищ, где были замкнуты враги разума и души человеческой, и открылся путь Скорпионам, и возгорелась жажда стяжания. Позавидовали люди чужому достатку, прониклись злобой друг к другу, и затмился разум их. Поднял человек меч на ближнего своего, закрылся щитом от друзей, и не стало народа. И тогда Туташха вступил в бой с язвами и пороками мира: облагодетельствовал бедных, поверг в прах богатых, совершил правосудие над неправедными и возвысил униженных, принес мир в сердца враждующих и изгнал зло из душ человеческих.
Но умножилось предательство среди братьев, прелюбодеяние среди супругов, неблагодарность взысканных милостью, высокомерие власть имущих, криводушие подчиненных, коварство ученых, искательство невежд, ложь книжников.
И смутился тогда Туташха, ибо не знал он, как внести мир и покой в сердца. И сказал он в смятении:
– Не ведаю, что творю – зло или добро. Сложу же руки на груди и призову силу свою к бездействию.
И отвернулся от народа своего, перестал слушать стенания его.
Ибо не был он богом.
Граф Сегеди
…Встречаются люди, в высшей степени одаренные, но не умеющие распорядиться своими способностями разумно. Одно дело – врожденный дар, другое – умение им управлять. Два человека, в равной мере одаренных, могут быть нравственно совершенно не схожи, и каждый из них на свой лад использует отпущенное ему дарование. Ценность любого свершения определяется нравственностью свершившего. Для меня несомненно, что во все времена общество предоставляло поприще орлу, стервятнику и птахе, и стезя каждого была пролагаема согласно его нравственным склонностям.
Долголетняя служба в должности начальника кавказской жандармерии, а после отставки известная близость к тем кругам позволили мне от начала до конца проследить историю, наглядно подтверждающую сказанное. Это история жизни и отношений двух сильных натур – абрага Даты Туташхиа и его двоюродного брата Мушни Зарандиа. Провидение наделило их равновеликим талантом, но несхожесть нравственная развела их по разным стезям.
Начну свой рассказ с мысли о том, что хотя господь бог сделал прекрасное источником добра и чистоты, однако и это правило знает исключения. На сей раз прекрасное породило несчастье: красота юной грузинки Эле Туташхиа заставила поручика в отставке Андриевского совершить необдуманный, продиктованный чувством шаг. Брат грузинки Дата Туташхиа смертельно ранил поручика и ушел в абраги. Это произошло в 1885 году, когда Дате Туташхиа было девятнадцать лет.
Эле Туташхиа я сам дважды допрашивал, и клянусь честью, существо, что родилось из морской пены, несомненно, было подобно Эле Туташхиа.
Из архива Кавказского жандармского управления
Дневники поручика Андриевского
1884 года 9 апреля
…Писарь у меня в учреждении один. Дел, между тем, превеликое множество. Попытки найти порядочного, достаточно образованного человека на постоянную службу ни к чему не привели, и я за десять рублей в месяц договорился с неким Мушни Зарандиа, акцизным чиновником. Он приходит три раза в неделю по вечерам, когда освобождается в своем присутствии. Мушни Зарандиа – молодой человек с гимназическим образованием, однако в своих обширных познаниях не уступает окончившему университетский курс. Питает склонность к наукам, в особенности к праву. Обнаруживает к нему даже способности. Обычно Зарандиа сидит в комнате начальника канцелярии. В нее выходит одна из дверей моего кабинета, которую я часто оставляю открытой, чтобы при надобности позвать чиновника.
Однажды в конце дня, когда все уже разошлись, я остался ждать Зарандиа – чтобы составить и переписать кое-какие бумаги. Он пришел, как обычно, вовремя и принялся писать под мою диктовку. Через некоторое время, доставая платок, Зарандиа выронил из кармана червонец. Монета со звоном покатилась по полу. Зарандиа посмотрел на нее и спросил, не моя ли. Я покачал головой и сказал, что видел, как золотой выпал из его кармана. Зарандиа до крайности удивился, поскольку, по его словам, не брал денег из дому.
Монета поблескивала на полу. Зарандиа смотрел на нее, словно размышляя, каким образом она могла очутиться в его кармане. Вдруг вспомнив что-то, нагнулся и положил монету на стол. Мы вернулись к диктовке. Зарандиа заметно волновался, ерзал и, едва я кончил диктовать, попросил разрешения уйти, пообещав вернуться через полчаса и переписать документы. Я спросил о причине его волнения и спешки. Оказалось, что днем он ревизовал какого-то мелкого ремесленника, обнаружил товар, упрятанный от обложения налогом, и составил акт. Он был убежден, что ремесленник, не осмелившись прямо предложить взятку, незаметно положил ему в карман этот червонец, поскольку деньгам взяться больше было неоткуда. Зарандиа сказал, что немедленно должен вернуть их. Все это он выпалил одним духом, собрал со стола бумаги, отнес в канцелярию и ушел.
Несколько позже, попрощавшись с начальником канцелярии, отправился домой и я. Часов в восемь я вернулся, но зашел в кабинет с черного хода. Мое возвращение, как видно, осталось незамеченным начальником канцелярии, который задержался в этот день дольше обычного, и Зарандиа, к тому времени тоже уже вернувшимся. Немного спустя я услышал голос начальника канцелярии:
– И что же, взял он деньги или стал отпираться?
– Взял. Он был смущен, – ответил Зарандиа.
– Гм, смущен! Не смущен, я полагаю, – озадачен. Верно, подумал, что сумма показалась вам ничтожною и потому вы ее вернули.
– Не знаю. Возможно, и так.
– Не следовало возвращать.
– А как же? – с непритворным удивлением спросил Зарандиа.
– Просто не следовало возвращать.
– Нельзя.
– А когда казна вам платит нищенское жалованье – это можно? Вам его достает? – Начальник канцелярии принялся откашливаться в ожидании ответа.
– Не существует жалованья, которого хватает. Надо себя сообразовать со своим жалованьем. Сколько ни дай, еще большего хочется. Не бывает большого и малого жалованья. Есть большой и малый аппетит.
Видно, начальник канцелярии не сразу нашелся, что ответить. После долгой паузы он сказал:
– А у вас, сударь, аппетит втрое больше жалованья!
– Как это? Я не задумывался, право, отчего вам так кажется?
– А оттого, что жалованья вам не хватает и вы за десять рублей в месяц скрипите здесь пером три вечера в неделю.
Зарандиа от души рассмеялся.
– Я работаю не из-за десяти рублей. У меня остается свободное время, надо же его использовать.
– Послушать вас – вы работаете не из-за денег. Вы и за пять рублей пошли бы, не правда ли?
– Нет. За пять не пошел бы.
– А что бы стали делать?
– Искать десятирублевую работу.
– Гм, десять это что – сакральная цифра?
– Вовсе нет. Мое основное жалованье и червонец к нему составляют доход, который дает мне возможность оставшееся свободное время – четыре вечера и воскресенье – использовать себя. С другой стороны, время, которое я трачу на дополнительную службу, стоит именно десять, а не пять рублей.
– Поразительная теория, ей-богу! Не назовете ли источник этой мудрости, милостивый государь?
– Как-нибудь в другой раз.
– Зачем откладывать?
– Тогда извольте. Древнегрузинская светская литература и некоторые богословские сочинения.
На этом разговор прервался.
Хотелось бы мне знать, таков ли этот Зарандиа на самом деле или играет такого.
1884 года 14 ноября
Вчера мы с Датой Туташхиа поехали в уезд на пролетке Канкава. Лошадь шла рысью. Моросил дождь. Мы нагнали женщину преклонных лет. Она едва волочила ноги, промокла до нитки и вся дрожала от сырости. Туташхиа предложил уступить ей пролетку, сказав, что до города путь недолгий и ему даже охота пройтись пешком. Я, разумеется, согласился…
В городе мы поначалу зашли по моим делам в лавку писчебумажных товаров, а затем в мануфактурный магазин, где и ему, и мне предстояло сделать покупки. День был воскресный, базарный, покупателей было много, и у прилавка собралось сразу несколько десятков человек. Ждать, однако, нам пришлось недолго. Приказчик уже развернул перед нами несколько кусков товара, когда в магазин впорхнула жена Шабатава. Учитель Шабатава – молодой человек, и жена у него молодая, миловидная, но несколько ветреная особа. Бесцеремонно расталкивая людей, она направилась прямо к прилавку. Попробовала она оттолкнуть и Туташхиа. Спутник мой обернулся, смерил ее взглядом с головы до ног и резко загородил дорогу. Жена молодого учителя не унималась, но Туташхиа не уступил, а чтобы сдвинуть его с места, нужна была не женская сила.
Приказчик завернул нам покупки, и мы рассчитались. Дата попросил меня немного подождать, повернулся к даме, стоявшей ближе других, спросил, не собирается ли она делать покупки, и оставил позицию лишь после того, как приказчик принес ей товар.
Меня, признаться, удивил поступок Туташхиа. Его отношение к слабому полу было всегда, я бы сказал, особо почтительным. Вспомнить хотя бы, что в этот же день он из-за неизвестной женщины прошел несколько верст по грязи, а грязью эти места славятся. Мне показалось странным его отношение к скверно воспитанной, но молодой и привлекательной мадам Шабатава.
– Я поступил так ради ее же пользы, – ответил Дата.
Подобный альтруизм показался мне сомнительным, и Дата объяснил:
– Наглыми не столько рождаются, сколько становятся по нашей же с вами вине. Из благородства мы часто склонны прощать глупцам, вроде жены Шабатава, наглость, которую они позволяют себе однажды по одному лишь недомыслию. Но потом укрепляются в ней все больше и больше, от поступка к поступку. Дурак-то он дурак, а поймет, что наглому жить легче, и до самой смерти останется наглецом. Представим себе, однако, что глупцу не уступили и в наглости своей он был посрамлен. Нашелся человек, который проучил его. И тогда, каким ограниченным ни будь наглец, он раньше или позже откажется от своей низости и, может статься, еще проживет Жизнь как вполне порядочный человек.
Конечно, это убеждение Даты Туташхиа не совсем обычно. Удел наглеца – наглость. Однако я угадываю здесь некую истину, и привлекает меня в нем энергическое отношение к жизни.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
11 марта 1885 года
г. Поти. Военный лазарет
Следователь – Кутаисской губернской жандармерии ротмистр Евтихий Агафонович Иевлев.
Пострадавший – Столбовой дворянин Московской губернии, поручик в отставке Сергей Романович Андриевский.
Вопрос следователя: Господин доктор, позволяет ли состояние больного допросить его и будет ли протокол допроса иметь силу правомочного юридического документа?
Ответ: Господин Андриевский получил ранение в верхнюю область печени, что вам известно из заключения медицинской экспертизы. В настоящее время у г-на Андриевского невысокая температура, психическое состояние нормальное, и он может дать показания без ущерба для своего здоровья. Что же касается юридической силы документа – утверждать или отрицать ее не входит в мою компетенцию.
Вопрос: Господин поручик, прошу объяснить следствию мотивы вашей отставки и выбора свободной профессии художника.
Ответ: Вопрос не имеет отношения к делу, и я отказываюсь отвечать на него.
Следователь: Начальник жандармского управления просил вас ответить на этот вопрос.
Андриевский: Передайте графу мое глубочайшее сожаление по поводу того, что здоровье не позволяет мне выполнить его просьбу, да я и не расположен сейчас к беседе на эту тему.
Вопрос: Кто нанес вам рану, которую вы лечите в военном лазарете города Поти?
Ответ: Житель Зугдидского уезда Кутаисской губернии Дата Туташхиа.
Вопрос: Какие тому доказательства вы можете представить?
Ответ: Дата Туташхиа подтвердит это. Может подтвердить также его сестра Эле Туташхиа и мой слуга Федор Никишов. Замечу, однако, что мы стреляли друг в друга с обоюдного согласия.
Вопрос: Вы хотите сказать, что между вами произошла дуэль?
Ответ: Нет, мы не оговаривали условии и стреляли без секундантов, что, как вам известно, не может считаться дуэлью.
Вопрос: Желаете ли вы возбудить уголовное дело против Даты Туташхиа?
Ответ: Ни в коем случае. Вместе с тем должен сказать, что я решительно возражаю против того, чтобы кто-либо возбуждал такое дело. Я имею в виду круг наших с Туташхиа отношений.
Пояснение следователя: Следствие располагает объективной стороной преступления, то есть фактом: тяжело ранен офицер в отставке, человек свободной профессии, столбовой дворянин. Жандармское управление на основании действующих законов обязано возбудить уголовное дело против того, кто нанес рану. Субъективную сторону преступления, то есть мотив действия, установит суд и во время вынесения приговора примет во внимание смягчающие вину обстоятельства, если таковые окажутся. В настоящее время преступник Дата Туташхиа уклоняется от уголовной ответственности. Против него возбуждено уголовное дело и объявлен розыск.
Вопрос пострадавшего: Какое наказание ждет Дату Туташхиа?
Пояснение следователя: Если преступление не содержит политического или сословного мотива, то есть такой криминал, который закон может посчитать террористическим актом, преступление будет квалифицировано как преднамеренное, но несостоявшееся убийство или нанесение раны с тяжелыми для здоровья последствиями. Что же касается санкции, то есть меры наказания, – ее определит суд.
Вопрос пострадавшего: Будет ли удовлетворена моя письменная просьба о прекращении уголовного дела против Даты Туташхиа?
Пояснение следователя: С подобного рода просьбой вы можете обратиться к суду, которому мы обязаны передать дело.
Вопрос следователя: Следствию требуются ваши исчерпывающие показания относительно происшедшего. Вы предпочитаете рассказывать обо всем последовательно или будете отвечать на вопросы?
Ответ: Спрашивайте.
Вопрос: Были ли вы знакомы с Датой Туташхиа до получения раны, если были – когда и при каких обстоятельствах вы познакомились?
Ответ: Дата Туташхиа – скотовод, гуртовщик. На зиму он арендует приморские пастбища князя Анчабадзе и пасет там скот. Аренда почти постоянная, поэтому на пастбище у Туташхиа стоит пацха[3], в которой он проводит зиму вместе со своей сестрой Эле. Берег в том месте скалистый, и для меня, художника-пейзажиста, он весьма привлекателен. Мне понравилась местность, и я обратился к арендатору с просьбой разрешить мне разбить палатку. Как я уже говорил, арендатором был Дата Туташхиа. Он разрешил поставить палатку, помог мне и моему слуге установить ее и устроиться. Это случилось В прошлом, 1884, году, в октябре. Пять месяцев тому назад.
Вопрос: Опишите внешность Туташхиа, есть ли у него особые приметы?
Ответ: Выше среднего роста, крепкого телосложения. Глаза голубые, нос крючковатый, ноги чуть кривые от постоянной езды верхом. Одевается изящно, к лицу, любит грузинскую чоху, преимущественно черного цвета. Часто меняет лошадей. Лошади его одна лучше другой. Словом, он почти ничем не отличается от своих соотечественников аристократического происхождения.
Вопрос: Эле Туташхиа?
Ответ: Не думаю, чтобы этот вопрос имел отношение к делу.
Вопрос: Что вы знаете о близких родственниках Даты Туташхиа?
Ответ: Дата и Эле – брат и сестра. Осиротели сызмальства. Насколько мне известно, у них есть тетка со стороны отца, ее муж и двоюродные братья.
Вопрос: Какое образование получил Туташхиа?
Ответ: В гимназии он не учился, тем не менее человек он достаточно просвещенный. Сирот взяли на воспитание тетка и ее муж, деревенский дьячок. Растили их вместе со своими детьми. Обучили грамоте, закону божьему, познакомили с изящной словесностью. Дата Туташхиа хорошо владеет русским разговорным языком, лучше, чем я грузинским. Но где и когда ему выучился, не знаю. У него живой, светлый ум. Глубоко порядочный, справедливый молодой человек.
Вопрос: Что вас связывало и какие отношения у вас были с Датой Туташхиа?
Ответ: Очень близкие, дружеские. Несмотря на случившееся, я и сейчас проникнут величайшим уважением к Дате Туташхиа и его сестре Эле.
Вопрос: Люди, столь близкие, решили обречь друг друга на гибель? Наверное, тому были серьезные причины? Из-за чего произошла ссора?
Ответ: Дата Туташхиа застал меня и Эле наедине. Считаю своим долгом сказать: если и была любовь между нами, то я ни в чем не обманул доверия ни своего друга, ни его сестры.
Вопрос: Что же произошло потом?
Доктор: Господин ротмистр, больной утомился. Продолжение допроса дурно скажется на его здоровье. Господину Андриевскому необходимо отдохнуть.
Следователь: Не смею отказать вам. Надеюсь, через несколько дней господину Андриевскому станет гораздо лучше, и у нас будет возможность продолжить допрос.
Мои показания записаны верно —
Подпись.

Рапорт Л. Д. Швангирадзе
27 марта 1885 года
…Согласно Вашему приказу я осуществил слежку за лицами, кои навещали в лазарете поручика в отставке С. Р. Андриевского, и лицами, кои общались с персоналом лазарета и в дальнейшем посетили могилу преставившегося поручика. Докладываю, что до кончины С. Р. Андриевского не поступало каких-либо сведений о нахождении в г. Поти преступника Туташхиа или его доверенного лица, в частности о появлении таковых в лазарете. На девятый день после похорон, т. е. 26 марта текущего года, в 11 часов утра к сторожу лазарета С. Табагуа пришел его собутыльник, портовый грузчик И. Бибилейшвили. Как бы между прочим, Бибилейшвили справился о состоянии здоровья г-на Андриевского С. Р. Узнав о его смерти, Бибилейшвили спросил о месте погребения поручика. Табагуа подробно описал могилу, после чего, посидев для приличия, Бибилейшвили ушел. Табагуа немедленно доложил мне об этой встрече.
В последнее время в потийских духанах часто называют имя Туташхиа, и у нас появилась возможность взять на заметку лиц, которые утверждают, что знакомы с Туташхиа или находятся с ним в близких отношениях. В числе таковых был и названный Бибилейшвили. После того как он посетил Табагуа, я немедленно отдал приказ вести за ним слежку и устроил две засады на военном кладбище. Слежка за Бибилейшвили не принесла результатов. Как выяснилось, Туташхиа успел с ним встретиться до того, как явилась возможность начать слежку. Бибилейшвили, находящийся в настоящее время под арестом, полностью отрицает как факт встречи с Туташхиа, так и вообще знакомство с ним. Однако то, что Туташхиа пришел на кладбище и легко нашел могилу г-на Андриевского, несомненно есть результат сведений, сообщенных ему Бибилейшвили, и изобличает последнего во лжи.
Близ кладбища преступник Туташхиа Д. показался под вечер. Он шел, оглядывая местность. В засаде находились вахмистр Стропилин и городовой Махатадзе на той стороне, что по левую руку от могильного холма. На противоположной стороне залегли фельдфебель Иваницкий и полицейский Шариа. Я и участковый полицейский Турнава из-за кустов наблюдали за ходом операции.
Преступник не заметил засады и направился прямо к могиле г-на Андриевского. У могильного холма он остановился на миг. Видно было, хотел запомнить место… Вахмистр Стропилин поднялся и, предложив преступнику сдаться, взял его на прицел. Так же поступил и Махатадзе, находившийся за спиной Туташхиа. Фельдфебель Иваницкий выстрелил в воздух и вместе с полицейским Шариа пошел на преступника. Последний лег на землю и вытащил из-за пояса два маузера. От Стропилина и Махатадзе его защищал могильный холм, и, мало обращая на них внимания, он взял на прицел Иваницкого и Шариа. Иваницкий выстрелил из второго оружия, но промахнулся. В ответ раздались выстрелы с противоположной стороны. Шариа крикнул и, прихрамывая, убежал. Снова последовали выстрелы. Преступник полз между могильными холмами и отстреливался. Иваницкий был тяжело ранен. Мы с участковым полицейским Турнава вовремя пошли на перехват, но попали под ружейный огонь Стропилина и Махатадзе и залегли. Туташхиа скрылся, воспользовавшись суматохой.
Довожу до Вашего сведения еще одно обстоятельство: полицейский Шариа утверждает, что получил ранение в результате выстрела городового Махатадзе. Проверить это не представляется возможным, поскольку Шариа ранило навылет. Я убежден, его ранил Туташхиа. Что же касается фельдфебеля Иваницкого – из его раны извлечена пуля маузера.
Розыск преступника Туташхиа Д. продолжается. Установлена слежка за всеми местами, в коих возможно его появление.
Граф Сегеди
Уклонение от ответственности само по себе порождает со временем цепь новых преступлений, и чем больше их накапливается, тем необходимей становится изоляция преступника. Подобно жизни кокотки, жизнь абрага состоит из того, что он совершил и что стало известно учреждениям, осуществляющим надзор. Из того, чего он не совершал, но молва приписала ему. Из того, наконец, что совершил, но что так и не стало достоянием гласности. Досье Туташхиа быстро разрослось и заполнись настолько противоречивыми, порой весьма сомнительными сведениями, что, помимо служебного долга, нами двигало уже профессиональное любопытство – что же и в самом деле совершил Туташхиа, а что было только приписано ему? Мне хотелось встретить Туташхиа лицом к лицу, с глазу на глаз, чтобы разгадать это явление.
На протяжении первых четырех лет жизни в абрагах Туташхиа – можно утверждать почти уверенно – не покидал пределов Грузии, и это давало нам возможность так или иначе не терять его из виду и надежду, что, раньше или позже, он попадется в один из расставленных нами капканов. Подобные отношения с полицией и жандармерией пришлись, видимо, Туташхиа по душе. Это может объясняться отчасти тем, что каждая даже малая его удача находила в народе живейший отзвук, росла его слава, а это льстило его честолюбию. Существует непреложная закономерность: участь абрага в конце концов – либо виселица, либо пуля преследователя, либо нож или яд предателя. Но Туташхиа был, очевидно, избранником судьбы, и закономерностям его жизнь не была подвластна. За четыре года его пребывания в Грузии сыскные учреждения завербовали человек двадцать из числа тех, кому он доверял и у кого зачастую останавливался. Можно допустить, что половина из них предупредила Туташхиа об опасности; остальных же – можно не сомневаться – раскусил он сам и перестал пользоваться их услугами. Не однажды удавалось нам узнать, где и когда он должен появиться. В пяти или шести случаях он не приходил, и наряд полиции тщетно ждал его. Был случай, когда он выскользнул из окружения, уведя при этом восьмерку лошадей из полицейской конюшни. Он продал их в Озургети туркам. В другой раз он пробрался в дом, окруженный полицией, отужинал с хозяевами и ушел. Я вспоминаю эти истории, потому что за мою длительную службу то был единственный случай, когда абраг с непостижимым упорством играл и забавлялся если не с виселицей, то с каторгой, по меньшей мере.
В 1889 году Дата Туташхиа исчез, не оставив следов. В народе бродило много толков по этому поводу, но убедительного – ничего. Думаю, он счел нас слишком слабыми, недостойными противниками. Его интерес к нам был исчерпан. Игра ему надоела…
Дигва Зазуа
…Знал ли я его? Сказать, что знал, – это ничего не сказать. Видишь, кривой я на один глаз? Все из-за него. Все из-за него. Да, да, из-за него, из-за Даты Туташхиа. И в пономарях застрял, потому что кривой. А так, да с моими руками – видали б меня здесь. Бывало, уйду на заработки – меньше сорока – пятидесяти червонцев не приношу. Видишь оду[4]? Вся из каштана срублена. И пахотной земли на те же деньги сколько у Джиджихиа купил… У меня какое ремесло? Я клепку тесал. За штуку по две копейки платили. И деньги хорошие, и дело – что надо. В лесу – одно тебе удовольствие. Подойдешь к буку: чистый, ясный, сучочка не найдешь, струной в небо тянется. Когда глаз наметан, сразу поймешь, будет рубиться дерево или жилы в нем сцепятся, и тогда – конец, замучает. Поначалу щепу вырубишь пяди в полторы длиной и пальца в три толщиной. Топором тронешь – и он тебе сразу скажет, пойдет дерево на клепку или нет. В одиночку клепку не сработаешь, напарник нужен. Хорошо, если с товарищем пришел, а так подручного ищи. Пилить-то вдвоем надо. Лучше, конечно, с дружком – повыгодней обернется.
Осенью собрал я урожай, что продать – продал, что запасти – запас, и подался на Кубань. На Кубани знал я одну станицу в горах. Баракаевской звалась. По эту сторону Баракаевки, ближе к нашим краям, сплошь буковые леса; там клепку и тешут. Селеньица кругом небольшие, во всех стоят лесорубы-клепотесы. Пришлого народу собирается, разного рода и племени, не счесть. Старожилов-то я всех знал – не один год туда ходил. Десятник моему приходу всегда рад – в клепке я собаку съел, так-то.
Пришел, стало быть, нашел товарища из казаков. Мастер был – куда тебе, а человек – и того лучше. Только напарничали мы с ним недолго. Свалил беднягу тиф, и помер. В тот год мор был страшный. Многих унесло, в особенности из пришлых. У тамошних и жилье что надо, а в закромах – полным – полно, и скотина своя. Сытого да мытого хворь трудней находит. Остался я один. Рабочего не найти, народу сильно поубавилось. Местные к тебе не пойдут: семьями выходят, лес, что сено, косят, деньги загребают невиданные. Они сами рады тебя в рабочие заполучить.
Ну, пришел в эдакую даль – обратно не пойдешь! Начал ковыряться в одиночку. Намаялся, измучился, хоть беги. Хотел и, вправду махнуть рукой и податься домой. И вдруг тут, в лесу, – Дата Туташхиа. Вижу раз – карабкается как-то по склону. Не то что издали, вблизи и то с трудом его узнал. Куда девались ладно скроенные чохи Туташхиа и его породистые жеребцы! Не поверишь, пешком тащился, в тридцатикопеечные стертые чувяки был обут.
«Беда за тобой увязалась, Дата», – подумал я, а он подходит ко мне и улыбается. «Вижу, не до смеху тебе, – говорю. – стряслось с тобой?» – «Ничего такого, – отвечает, – надо мне где-нибудь приткнуться до поры».
Рванье на нем было, скажу я тебе, а все равно среди тамошнего грязного и серого люда казался он князем. Ведь как был хорош, ничего не скажешь. Бабы, так те глаза вылупили, оторвать не могут. Ладно, не о том речь.
Привел я Дату к десятнику, вот, говорю, напарник объявился. Отвели нам жилье на двоих, и начали мы работать. В клепке Дата ничего не знал, но топором орудовал бойко. Выучился ремеслу быстро, а главное, прилежный был.
В первый день валить дерево не привелось – было у меня срубленное, взялись пилить его на жбаны. Рядом рубил дерево Поклонский с сыном. И здоровое же было дерево – втроем не обхватишь! Второй уже день рубили. А Дата все в их сторону поглядывал, то высоту, то толщину на глаз прикидывал. И чего ему было надо – не видел, как дерево валят? Так нет же, те деревья, видишь, были другие и падали по-другому, любопытство его и брало. Ну, наконец осилили Поклонские свой бук. Заскрипел он, затрещал. Дата треск услышал, пилу бросил, повернулся к ним и, как стоял на коленях, так и остался, глядит, будто завороженный. Бук качнулся и рухнул на землю. Вижу, на Дате лица нет, пот градом, а не шелохнется. Сейчас вот вскочит, и мне его больше не видать. Не думал, право, что и останется. Долго стоял он на коленях, тихий-тихий, потом отер с лица пот рукавом и опять за пилу.
Думал, привыкнет он к лесу, к делу, перестанет у него душа болеть, да стал замечать за ним чудное: выберем, бывало, дерево, возьмемся за него в два топора, щепки с локоть дождем сыплются. Подрубим. Дата отойдет в сторону и глядит. Глядеть-то и вправду интересно: затрещит бук, будто ему хребет переломили, но стоит до поры… а после повернется, накренится и пойдет падать, все круша по пути; листья звенят, шуршат, грохочут, ветви стонут, ломаются, трещат немыслимо. Гул кругом, будто Амирани[5] испускает предсмертный вздох. Рухнет дерево на землю, да так гулко, будто великан в грудь кулаком себя ударил. Только много громче выходит. Вздрогнет земля, заходит ходуном и стихнет. И покажется тебе, что ты оглох. Лежит дерево несчастное-пренесчастное. Листья вмиг свернутся. Тишина мертвая. Ох, какая огромная тишина! Дата стоит и смотрит. И всегда так – где поблизости рубят дерево, бросит работу и – туда. Сколько раз я от него слышал:
– Дигва, брат, голову даю на отсечение, дерево, как человек, а то и лучше его все понимает; и красивей оно человека, и смерть благородней встречает, а уж живет и подавно лучше!
Так любил говорить Дата Туташхиа и верил в свои слова.
В сторону я взял, однако. Старею, забываться стал.
Много ли мало ли времени прошло, пожаловал к нам отставной солдат с женой. Она, я после узнал, пока муж службу отбывал, его не покидала, была при нем неотлучно. Были они бездетные, голые да босые, спать и то было не на чем. Как их сюда судьба забросила – бог ведает! А я знать не знаю – неисповедимы пути господни. Да в одиночку он разве сюда прибрел бы? Сколько в том поселке людей жило – все пришлые, голь перекатная, а глядишь, прижились и добром обросли.
Пришли, значит, новенькие. Десятник спрашивает солдата, умеет ли он лес рубить. «Нет, – говорит солдат, – я человек степной, дрова разве что колоть смогу, а в лесном деле не разумею». Все же принял его десятник – людей не хватало. Попросил меня и Дату взять их подручными, выучить на клепотесов. Пропади он пропадом, тот день. С него и пошли все напасти. А как пошли да что было, расскажу тебе по порядку.
Солдата звали Бударой, солдатку его – Бударихой. Так никто и не знал, кто они и откуда. Говорить-то по-русски они говорили, а все равно такого разговора я раньше не слышал, от них только. У Будары зрение в солдатчине поослабло. Но и с плохими глазами работник он был хоть куда. Будариха, пусть и баба, а работала не хуже, а то и получше своего Будары.
Денька два Дата приглядывался к ним, а потом и говорит мне:
– Негоже держать их на полтиннике, жалко. Давай по рублю платить.
Вот тебе и на! Цена рабочему в тот год сорок копеек была. С какой стати Бударам по рублю платить?! Дата стоял на своем, уговорились наконец платить по семьдесят пять копеек каждому. Обрадовались Будары, стараться стали пуще прежнего. Мало-помалу выучились выбирать дерево, валить его, распиливать, колоть, строгать… До чего прилежные были люди, господи ты боже мой! Взять, к примеру, мошкару. В лесу стоит она тучей; где работаешь, перво-наперво надо гнилуху расчадить, разогнать ее дымом, а то до костей обгложет. Бударам гнилуха не нужна; мошкара им нипочем; как примутся спозаранку за работу, до сумерек спины не разогнут. А уж обходительные были оба через край. Всегда с улыбочкой; ко всем с почтением; с курицей и то, как говорится, на «вы». Здороваются – так до земли поклон. Молятся денно и нощно – чернец позавидует. Раз я говорю так, ни к чему вроде, что в кувшине вода застоялась; услышал Будара, вырвал посудину у меня из рук и – вниз по горе. Звал я его, вернись, кричу… Куда там! До родника верста вниз по крутому склону и верста обратно тем же ходом. Принес.
Пробыли с нами Будары ровно месяц, выучились ремеслу и стали работать самостоятельно, для себя. Они еще с нами были, когда взялись избу ставить. Помогали мы им чем могли – балки там, стропила, рамы, двери… За тот месяц Будары сорок целковых заработали. Уняли бедняги голод, приоделись, конечно, по-лесному.
Стены уже стояли, когда они бросили избу и взялись за хлев. В две недели срубили. Просторный был хлев – пять коров с приплодом уместились бы в самый раз. Пришли они сюда, понял я, добром разжиться и поселиться навечно. Дата так радовался их упорству, будто они для него старались.
Помню, как-то в полдень мы с Датой отдыхаем, обедаем. Пришли Будары. Мы их пригласили закусить чем бог послал. Сидим вчетвером – о том о сем. Тут Будариха и говорит: «Мы ремесло ваше пока не шибко знаем, клепку на рубль в день темпом, не боле, а расходы, сами знаете, какие: избу надо закончить, по хозяйству то, другое купить. Вот корову хотим первым делом, да денег недостает. Одолжите пятнадцать рублей, в это воскресенье пойдем в Баракаевку корову покупать, а долг хотите отработаем, хотите – деньгами»…
Дата не дал мне рта раскрыть, отсчитал Бударихе пятнадцать целковых. Для таких, говорит, ничего не жаль, бог вам в помощь. Поблагодарили они нас и раз, и другой, и еще не знаю сколько, посидели немного и пошли к своему буку.
Сказать по правде, не понравилась мне ни их просьба, ни что Дата денег им дал. Не от жадности, бог свидетель. Я таиться не стал, сказал Дате.
– Почему не по душе? – удивился он. – Сказать можешь?
– Могу, – говорю, – чувствую, добра не будет. Увидишь, моя будет правда.
В воскресенье Будары затемно вышли из села, пораньше к базару. А в селе между тем и стар и млад, и здешние, и пришлые – все уже знали, что отправились они покупать корову. Я еще с утра заметил – неспокойно у нас, непривычно: мужики все молчат, бабы глядят зло. Что такое, думаю? Это я про тамошних говорю, про местных. Пришлых почти не было никого, разошлись кто куда.
Наш поселок на косогоре лежал, и с майдана, где всегда народ собирался, дорога была видна; вилась она по склону, из Баракаевки к нам поднимались этой дорогой, другой не было. Когда перевалило за полдень, высыпали все на улицу семьями, расселись по крыльцам, по лавкам, по бревнам и уставились на дорогу. Сидят молчком, редко кто словом перекинется. Глядят как сычи, словно ждут чужих похорон. Я-то догадывался, чего ждут, но на всякий случай прислушался – и правда, Будар ждут. Если кто в деревне купит скотину, а сосед прибежит на нее взглянуть – это дело обычное. Но у тех, скаженных, не меньше пяти коров было на каждого, да свиньи еще, да козы, а уж кур, уток, гусей – не счесть. Вот и чудно мне было, что они из-за Бударовой коровы теряют столько времени. Пришли они сюда все голодные и босые, разбогатели – рукой не достанешь. У них корчевки были, картошки сажали пропасть. Урожай в тех краях невиданный. Картошка отборная, кожура синяя. Мелкая – с кулак, крупная – с капустный кочан. С чувала семян двадцать чувалов урожая брали. На базар несли весной – когда в цене. Да еще под хлебом и кукурузой сколько земли, да от леса доход. Вот и считай. Власти в той глухомани нет, брать налог некому. Богаты они, сильно богаты. Но почему так ждут Бударову корову – ощетинились, в кулак сжались? Сказал Дате. Он что-то топором мастерил. Бросил. Подсели мы на лавку к здешним.
А Будары с коровой припозднились. Все молчат, закручинились – дальше некуда.
– Видно, корову у них украли, – сказал один.
Смех такой поднялся, будто он невесть какую шутку отмочил. Приободрился балагур и добавляет:
– Наверное, и Будар прирезали!
Опять хохот.
Этот пустился уж во все тяжкие – хохочут пуще прежнего. Надоело, видно, замолчали. Шутник опять скоморошничать, но уже впустую. Нахохлились, молчат. С полчаса прошло.
Показались Будары. Идут медленно. Впереди Будара, корову ведет за налыгач, за коровой – Будариха с хворостинкой. Все ближе и ближе подходят.
– Будары-то козу купили! Козу! – сказал кто-то.
Засмеялись все, только чуть слышно, про себя, чтобы до Будар не дошло.
Но была это не коза, а корова. Хорошей горской породы, а они, дурачье, в той породе ничего не смыслили. Такой надой, как у всех них, Бударова корова, конечно, дать не могла, зато из ее молока масла вдвое, а то и втрое больше можно было сбить. Знать они этого не знали и радовались – корова, дескать, мала и молоком ее не зальешься.
Поднялись Будары по косогору, и, когда осталось до них шагов двадцать, кто-то сказал:
– Корову-то бесхвостую купили, поглядите, люди, бесхвостая скотина!
Кончик хвоста у коровы и правда был обрублен вершка на три или чуть больше. В лесных местах чем длиннее у коровы хвост, тем оно лучше – мух и мошкару ей так сподручней отгонять, куцая скотина измучается, мухи ее изведут, молоко убудет. Увидели они обрубленный хвост, угомонились – Бударовой корове до наших далеко. И разошлись.
– Видал? – говорит Дата. – Чему радуются, дурачье. Богатый сосед в беде помощь, в нужде – опора! И что за народ эти люди, не пойму…
И впрямь он их не понимал, а все оттого, что не знал. А я знал. Они друг друга поедом ели, чужое добро им глаза выедало; не люди – зависть сплошная. Зависть измочалила их. Когда голь разживется, она всегда такой делается. И в поселке этом жирела разжившаяся голытьба. Недобрый был народ. Дурной. Не веришь? Я сейчас тебе такое расскажу – волосы зашевелятся.
Загнали Будары свою бесхвостую в хлев, просторный, как хоромы господские. И что ты думаешь? Во всем поселке другой такой дойной коровы не сыскать. Никто верить не хотел, когда эта куцая коровенка молока больше других давать стала. А Будариха, стерва, раздобыла где-то стеклянную посудину, внесет в хлев порожнюю, вынесет полную и у всего села на виду идет себе в избу. Знала дрянь баба, соседи из-за занавесок поглядывают, от зависти дохнут. И так важно шла, будто кормилица, а в руках у нее не банка с молоком, а княжеское дитя.
Ну и хитра, все село переворошила.
Пришло время, к отелу ближе стала Бударова корова сохнуть. Походила в стадо месяц или около этого, а потом и вовсе пропала. Поползли по селу слухи-толки – удрала у Бударихи корова, и все тут. Совсем осатанел народ – бегают друг к другу, языки чешут: у козы у этой всего три недели передой-то был.
Известное дело – иная скотина убегает на отел.
Будары искали корову – не нашли. И мы с Датой облазили каждую ложбинку, каждый овражек, – куда там, как сквозь землю провалилась. Затемно возвращаемся в поселок, слышим, причитает кто-то. Мы – туда и видим: корова Будар лежит с перерезанным горлом, а рядом рыженький теленок с размозженной головой; тут и кол валяется. Будариха на коленях, простоволосая, ревет в голос. Слышал небось, как бабы по покойнику воют, она горше. А кругом народу человек восемь, все из тех, кому куцая Бударова скотинка была не в радость. И стоят с такими рожами, будто ни они, ни деды их сроду такой беды не видали, а уж ни при чем тут они – и подавно.
– Погляди ты только на это отродье, Дигва-браток! Чего наделали, а? – шепчет мне Дата. – Убей меня, кто-то из этих и взял грех на душу!
Разозлился Дата, весь трясется. Схватил кол и с колом на этих плакальщиков. Они врассыпную, как тараканы. Да быстро как – только я подумал унять его, а их уже и нет никого.
Десятник немедля отправил в Баракаевку человека. Наутро явился пристав в усах, фамилия его была Скирда. Поглядел на убитую скотину, порасспросил людей, что да как; те, сволочи, на Дату жаловаться, да пожадничали, не подмазали пристава. Сунул я Скирде пятерку. Спросил он меня, как с колом дело было. Я ему все рассказал – он от смеху чуть не лопнул. «Поделом, – объявил он битым, – мало еще вам перепало». Нажрался Скирда и убрался, откуда прибыл. Остались наши хлысты несолоно хлебавши. Хлысты я сказал потому, что они такую веру исповедовали, по вере и звались. Какая эта вера, после скажу.
Прошло три дня. Побитые хлысты ходят на работу хоронясь, будто чего опасаются. Дата, слов нет, как разъярен был, когда за кол схватился, но особо-то никого не задел, был я там, видел.
Раз один из этих битых высмотрел меня одного, подошел, то да се, стал выпытывать, что у моего товарища на уме, какие намерения. Ясно было – боялись, что Дата их всех поодиночке перебьет за донос приставу. Я-то знал, какие у Даты мысли были, горевал он, что погорячился, думал, может, виноватого среди них вовсе и не было. Видишь, что его мучило! Я про это знал, но не открывать же хлыстам! Я и говорю: судьбу не искушайте, не попадайтесь ему на глаза, ходите сторонкой, как бы не вышло. Как же нам быть, спрашивает хлыст, до каких хорониться, может, зла он на нас и не держит, знать-то? Приходи, отвечаю, завтра, я у него выпытаю. Пришел на другой день, помоги, говорит, Христа ради. Бога, говорю, не тревожь, а соберите мне полчервонца, после потолкуем. Ушел, рассказал своим товарищам про наш разговор, стали спрашивать у своего Христа совета. У них свой Христос, живой человек, клепотес, как все. Их Христос и посоветовал выложить пять рублей и Дату Туташхиа угомонить. Принесли, выложили. Деньги в карман, вернул сполна, что отдал приставу, и дал хлыстам волю ходить на работу без опаски. Поручился вроде бы.
Будары все свой убыток оплакивали. Понятное дело, да бог с ними. Беда, что Дата как воды в рот набрал. Вот не думал, что он так маяться может; туча тучей ходил не день и не два.
Да вдруг ожил. У меня камень с души, но чувствую, выкинет он еще что-то. Спрашиваю – молчит. До субботы молчал. В субботу говорит: я деньги Бударам одолжил, в Баракаевку Идем, корову купить намерены, да и лошадь еще.
– Зачем ты это делаешь, – спрашиваю, – интересно бы знать?
– Могу, вот и делаю, – отвечает, – отчего бы мне и не делать?
Ушли они втроем затемно; к вечеру вернулись, пригнали двух коров с телятами и преотличную лошадь. Дата, ясное дело, скотину брал без ошибки. Ни единая живая душа не вышла их встречать, все сидели по домам, из окон незаметно подглядывали.
Наняли Будары рабочих, раскорчевали землю под хлеб, под картошку, купили семена, вспахали поле, засеяли и заборонили, достроили избу, завели свинью и птицу.
Не утерпел я, однажды спросил у Даты, сколько он Бударам денег дал, что они так обстроились и разжились.
Поглядел на меня Дата в упор, долго так глядел, отвернулся и снова за клепку взялся, а потом говорит:
– Тебя, Дигва, убыло оттого, что они так обстроились?
– С чего мне убывать, – отвечаю, – только зря ты думаешь, что Будары тебе в нужде помогут, жизнь за тебя положат.
– Мне их помощь ни к чему, – говорит Дата, – разживутся они, богатому доброе дело легко дается, попадется им какой-нибудь бедолага, и как я им помог, так и они ему помогут. А моей нужде, будь я крестником наместнику, и то ничего не поможет.
– Ладно, – говорю, – цыплят по осени считают. – Когда Будариха из хлева молоко в стеклянной посудине таскала, уже тогда я понял, что они за птицы… – Сколько все же ты им дал?
– Двести рублей. Не просили, сам дал. В долг. Мог и подарить, только дареное не впрок, прахом пойдет, добро своим потом наживать надо!
Пришла весна, я – домой, отсеялся, порядок навел. Лето – известно – пора крестьянская. Осенью опять на Кубань. Дата встретил меня мрачный, душа не на месте. Что его мучило, я так и не смог понять.
Осенью собрали урожай. Будары невесть сколько зерна в закрома засыпали, масла и сыру запасли, десятипудового кабанчика закололи. И долг вернули. Да только тех услужливых и приветливых Будар как не было. У подслеповатого Будары глаза вроде бы видеть стали, Будариха в лес уже не ходит, сидит дома, рукодельничает, дом-де в хозяйке нуждается. Будара откуда-то рабочего привел, калеку хромого. Этот хромой и разумом хромал. Все с ухмылочкой и под нос себе бормочет. Работал он у них от зари до зари, за двугривенный в день рвал пуп, бедняга. И не в том беда, что дурачок, всякой деревне свой дурачок нужен, – жалко его было, не могу тебе сказать как. Двугривенный за этакий труд платить – грех великий. Дата сказал про это Бударе, а тот ему: «А зачем дураку больше?»
Поглядел бы ты, как Будара из лесу возвращается: идет барином. Сева-дурачок за ним тащится, еле ноги переставляет, инструмент несет – согнулся весь: топоры, наструги, клинья с кувалдой… Семь потов с бедняги сойдет, пока до дому дотащится. Все клепотесы инструмент в лесу оставляли, хоронили где-нибудь от дождя – и все дела; никто не трогал, воровства не знали, а Будара говорил, что своруют, и гнал бедолагу пять верст туда и пять верст обратно, будто и без этого не надрывался Сева-дурачок.
Я и раньше замечал, но помалкивал, что Будариха на Дату поглядывает. Теперь, когда она отъелась да налилась, прямо грудью пошла. Дата и не глядит в ее сторону, а она как с цепи сорвалась, проходу совсем не стало, не знаешь, куда и деваться от нее. Обстирывала нас, все углы выметет, шить-вышивать для нас стала. Ей и без того надо бы нас обшивать и обстирывать – по нашей милости они вон как поднялись, только не в благодарности тут дело, другое было у нее на уме. Не нравилось мне это, а потом махнул рукой: Даты от этого не убудет, ничего ей с ним не сделать. Все хлысты с женами своих единоверцев спали, – по их вере это не грех, а перст божий. Будариха, ясно, совсем ошалела, на такое глядя. Говорю я Дате: женщин все равно недобор, хлысты с православными знаться не желают, не мучай женщину, исполни ее сердечное желание, вреда от этого тебе не будет. Дата Будариху и близко к себе не подпустил: пойти на такое, говорит, выйдет, помогал я Бударам, чтобы похоть свою удовлетворить. Покрутилась вокруг нас Будариха, повертелась, толку, поняла, не выйдет, и отступилась. Пришлось опять самим в речке с бельем полоскаться.
Пока у Будар за душой ни гроша не было, они последний кусок отдать могли, а разбогатели – махорки на затяжку не выпросишь. Дюжина яиц в Баракаевке пятак стоила. Будариха меньше гривенника не брала, а для нас с Датой у нее и вовсе ничего не было – чего ни попроси, откажет. За кринку молока деньги с нас брать совесть не дает, она и говорит: нет у нас молока, и дело с концом.
Стала Будариха самогон гнать, торговала им вовсю. Сева дурачок спину ободрал, таская дрова из лесу, но задаром водки не нюхал; зато когда Будариха брагу поставит, отцедит ее, тут гуща Севе достается: нажрется, бедняга, этой дряни и ходит в дурмане, живот раздуется, как от водянки.
Подсыпались хлысты к Бударам, стали склонять веру их принять. С Бударихой живо договорились – водку пить, сказали, нельзя, а гони и продавай ее – на здоровье. Охлыстилась Будариха, кобелей теперь у нее – не занимать, зато Будара православную веру ни за что не хотел менять – думаю, от водки и табака отказываться было жалко. А что баба его из одной постели в другую перекатывалась и Бударе как православному спать с ней было нельзя, это его вроде бы не касалось. До поры, правда. Не знал, бедняга, что его ждет, не пустил бы жену в другую веру, убил бы, а не пустил.
А ждало его вот что: Будариха разгулялась, со всеми мужиками на селе переспала, не глядела, что вера запрещает, православного тоже не пропустит. Хлысты от злости из себя выходят. А тут еще Будара глаза им мозолит, их веру не принимает. Убили б они его, но страх не пускал – знали, что мы его пригрели. Дату боялись – потому и не трогали. Будара что ни день колотит Будариху, не ходи, орет, по чужим мужикам. А она знай себе гуляет. Если, говорит, откажусь нести крест этот, заберет господь меня к себе. Вот и пусти козла в огород.
Глядел Дата на все это, глядел и говорит мне однажды:
– Дигва – брат, спасибо тебе, что пригрел меня. Даст бог, в долгу не останусь, но не могу здесь дальше оставаться. Глаза б мои не смотрели на этих людей. Боюсь взять грех на душу – ведь как-никак и они тварь божья. Побуду, пока найдешь товарища, а там – уйду.
Я уговаривать его, останься, говорю, черт с ними, с хлыстами, но Дата ни в какую. Теперь – то вижу, не прав я был. Не смирился б он с таким непотребством, а вмешайся он – неизвестно, куда б это завело.
Как-то раз, мы уже спать ложились, слышим, на селе крик, галдеж, орут во все горло. Я к окну – вижу, Будара колотит дубиной в избу Халюткина, орет своей Бударихе, чтобы выходила. А она не выходит. Хлысты от мала до велика высыпали на улицу.
Им бы сейчас в самый раз избить Будару, но боятся нас. Будара взломал дверь, ворвался в избу. Халюткин выскочил во двор в одних подштанниках. «Спасите!» – орет. Будара жену колотит, отделал, живого места не оставил, гонит домой, а она ни в какую, не пойду, говорит, пока волю божью не исполню. Будара ее дубинкой, Будариха змеей извивается, а домой не идет. Во дворе вопят, светопреставление прямо. Будара жену колошматит и приговаривает: «И сейчас не пойдешь?» – «Не буду с тобой жить, – кричит Будариха, – с Халюткиным останусь». А Халюткин со двора: «Оставайся, не ходи, сдался он тебе, безбожник, дьявольское отродье». Остолбенел Будара, решил жену лаской взять, плачет, а она – на своем, ничем не проймешь. Тут Будара и закричи: «Вот сейчас я Дату приведу, увидим, как не пойдешь!» Выскочил из хаты. «И то погляжу, как ты ее приютишь!» – это он Халюткину.
Повернулся Будара и прямиком к нам. Идет медленно, ждет, верно, что Будариха его окликнет, лишь бы он Дату не звал. Никто его окликать не стал. Хлысты переглядываются, шепчутся. Набросятся сейчас, думаю, на Будару, обдерут, как курицу. Не тронули. У нас фитилек коптил, видели они, что мы оба в окно смотрим, а так несдобровать бы Бударе.
Вошел он к нам – остановился посреди избы, голову уронил. Знал, что виноват и ходить к нам ему, по совести, заказано. Подползли хлысты к нашему окошку, кто понаглей – совсем близко, разговор в избе слышен будет. Затихло все, только сверчок в углу скрипит.
– Не откажи, Дата. Заступись. Обидели меня хлысты, бабу мою совратили. Знаю, в долгу я перед тобой… Скажи ей, чтоб домой шла. Кроме тебя, никого слушать не станет. – И замолчал.
За окном зашептались, и опять тихо.
Дата Туташхиа уставился в пол, молчит.
– Ступай, Дата, – говорю я ему, – жаль дурака, может, и впрямь поверит тебе баба.
– О чем ты говоришь, Дигва! Не мужское это дело вмешиваться в жизнь распутной женщины. Я Бударам добра хотел, а что получилось? Человеческое лицо потеряли. Ошибся я однажды, и хватит!
Не вмешиваюсь, говорит, в дела шлюхи. А когда в Поти матросы потаскуху обидели, не он ли вступился за нее? У Даты тогда в драке мизинец чуть не откусили.
Во дворе опять зашептались. До Будары дошло, что сказал Дата, повалился он на пол, весь в слезах: «Не уйду, пока не поможешь жену домой привести».
Подошел к нему Дата, поднял его. Ты, говорит, мужчина, к лицу ли тебе такое? Молил его Будара, только ноги не целовал, а Дата ни в какую.
Я в окно выглянул. Хлысты совсем уже рядом.
– Иди и сам свою жизнь налаживай, – выдавил из себя Дата.
Хлысты ожили, отползли от нашего окошка, переговариваются, пересмеиваются. Радуются, что Дата дал Бударе поворот.
– Отказываешь – сам пойду, – завизжал вдруг Будара и солдатским строевым шагом двинулся к хате Халюткина.
Только поравнялся он с хлыстами, кто-то хвать его дрыном по спине, и набросились все на него, как шакалы. Колья, кулаки, ноги так и мелькают; Будара визжит, как свинья под ножом. Выскочил я из дому, чтобы его вызволить, да разве уймешь это зверье?! Меня, по правде сказать, никто бы и не тронул, но в темноте чья-то палка – и по сей день не знаю, чья – мне глаз выбила. Завопил я от боли. И Дата, точно тигр, бросился меня выручать. «Здесь я, Дигва, держись!» Услыхали хлысты голос Даты, врассыпную. Кроме Будары и меня, кривого, никого не осталось. Увидел Дата, что со мной эти нехристи сотворили, и совсем из себя вышел, но что он мог теперь сделать… Время не ждало, запряг Дата лошадей, нашел человека, который подводу должен был обратно доставить, повез меня в лазарет. Великую боль и муки я перенес тогда. Дата меня выхаживал, не отходил ни на шаг. На этом и закончилось наше с ним житье – бытье и клепочное дело.
– Не приняло сердце Будар добра, – убивался Дата.
Можно было подумать, подлость Будар для него горше моей беды.
Я и после встречал Дату Туташхиа. Дурная о нем молва шла, да я не верю. Не из тех он был, кто на зло способен.
Граф Сегеди
…Меня, человека одинокого, приход князя, естественно, обрадовал. Визит его был непродолжителен, но, уходя, он дал мне прочитать письмо, которое восполнило краткость нашей беседы. Письмо прислал князю его крестник, акцизный чиновник Мушни Зарандиа. В конце своего послания автор его уверял, что на сочинение письма ушел год. Суждения Зарандиа и в самом деле казались весьма убедительными и внутренне завершенными, что есть первое свидетельство размышлений длительных и основательных. Акцизный чиновник доказывал своему крестному приблизительно следующее.
История человечества складывается из того, что определенные личности либо более или менее многочисленные группы людей доказывают остальному человечеству преимущество образа жизни и веры, предлагаемых ими, перед образом жизни и верой, которые исповедуют в данное время все. Человеческая масса в силу извечного стремления к материальному прогрессу, с одной стороны, и, с другой – из неуемного любопытства, лихорадочного поиска нового, а также из-за множества других устремлений, приобщалась к новым принципам, принимала новую веру и начинала новую жизнь. В результате такого рода переломов люди, скажем, не ковыряли уже землю мотыгой, но пахали железным плугом; уже не прикрывали наготу, но одевались в льняные и суконные одежды; не поклонялись более идолам, но молились богато расписанным иконам. Однако общечеловеческие печаль и злосчастье, беда, горе, неудовлетворенность и ненасытность были те же, что и в эпоху каменных орудий или сохи: менялось все, кроме духовной жажды, то есть самого человека.
Из этого вытекает, что замена одной социальной системы другою в общем-то не оправдана. Это, разумеется, известно тем личностям или группам лиц, кои возлагают на себя миссию проповедников и устроителей новой жизни. Их цели обусловлены корыстью. Но всякое движение располагает и своей армией фанатиков.
В нашу эпоху власть, как бы она ни прогнила и какими бы расшатанными ни были ее устои, располагает вполне совершенными средствами и методами противодействия врагу, то есть новому. Поэтому разрушить ее возможно лишь путем насилия и кровопролития. Миллионы обездоленных, убийства и злодеяния – все это лишь для того, чтобы злосчастье, неудовлетворенность жизнью, извечный духовный голод по-прежнему, а может быть, и больше прежнего мучили человека! Мало сказать, что сне лишено здравого смысла, оно идет вразрез с принципами добра и добродетели. Долг каждого человека бороться с этим, поскольку такая борьба – борьба за счастье человека.
Далее крестник князя Григория Пагава рассуждал о назначении и месте разумного и благородного человека в столкновении старого и нового. Когда новое насилие борется со старым насилием, каждый честный человек должен принять сторону старого насилия, поскольку нет никакой надобности становиться сторонником того, что по существу не улучшит человека, но принесет новые несчастья, убийства и чудовищное зло, тогда как всего этого и при старом насилии было вдоволь.
В конце письма акцизный чиновник Мушни Зарандиа убеждал князя Григория, что за пять лет службы не навел и тени на свою репутацию. Это обстоятельство, подчеркивал он, ни в коем случае нельзя объяснить аскетичным отношением к своим служебным обязанностям – оно следствие его духовных достоинств. Зарандиа уверял крестного, что его способности, нравственность и энергия требуют иной, более значительной арены деятельности. Узнав каким-то образом о моих с Григорием Пагава дружеских отношениях, он просил его выхлопотать перевод в жандармерию, обещая беззаветной преданностью престолу заслужить доверие и благодарность начальства.
Я сам три десятка лет служил династии Романовых и знал величайшее множество примеров и различнейших принципов защиты святая святых существующей власти, но философия Мушни Зарандиа показала мне новый тип верноподданного. Я согласился протежировать крестнику Григория Пагава с некоторым даже любопытством и интересом.
Таким образом Мушни Зарандиа, сын дьякона, в 1890 году начал свою карьеру с младшего жандармского чина. К тому времени Дата Туташхиа уже пять лет был в абрагах.
Мушни Зарандиа прослужил в жандармерии двадцать три года, и в течение этого времени – ни одного фиаско, пять орденов, три внеочередных чина, аудиенция у Его Величества в петербургский период службы, именной подарок и чин полковника Жандармерии. Для человека хотя и просвещенного, но плебейского происхождения то был беспрецедентный случай. Разумеется, всякая карьера содержит элемент везения, но Зарандиа, на мой взгляд, выдвинулся исключительно благодаря своим врожденным талантам. Этот человек, обладающий чрезвычайно гибким умом и энергичным характером, был, вместе с тем, поразительно осторожен и проницателен. И, кроме того, если мне не изменяет память, я не встречал человека, более преуспевшего по службе и не имевшего притом завистников. Его Величество изволил назвать Зарандиа Македонским от Жандармерии по случаю одной важной его служебной победы. Сие прозвище за ним и утвердилось. Последние шесть лет службы Зарандиа был тайным заместителем имперского шефа жандармов. За этот весьма короткий период он стал одним из тех людей, которых почти никто не знал в Петербурге, но держава опиралась именно на их труд и таланты.
Алексей Снегирь
Родом я из Солдатской, большой кубанской станицы. Отца помню смутно – пьяный он простыл и умер. Остались мы, братья – двойняшки, и мать. Нам было по двенадцать лет, когда мать захворала и слегла. Жить стало трудно, хозяйство покатилось под гору. Земли у нас было немного, была лошадь, корова, свинья и гуси. Гусей в нашей станице разводили почти все, летом пасли, осенью продавали. Мы продавали штук полтораста, но были семьи – держали по пять – шесть сотен.
День ото дня матери становилось хуже. Мы с братом не знали, что делать, за что хвататься, все у нас из рук валилось. Сосед посоветовал взять постояльца. Так и порешили. Постояльцу было лет двадцать пять. Сошлись мы с ним на трех рублях в месяц. За месяц он уплатил вперед, а пожил у нас, увидел нашу беду и нужду – дал еще за пять месяцев вперед и велел привести матери доктора. Назвался он Лукой, но настоящее его имя было Дата Туташхиа. Про это я узнал много позже. Привели мы с братом доктора, он осмотрел мать и сказал, что ей уже ничем не помочь. Денег не взял. Лука заставил другого доктора привести, но и этот не помог. У матери была чахотка, и таяла она как свеча. Мать еще дышала, когда заявился Маруда и потребовал вернуть задаток.
Маруда приходил в станицу в начале весны, обходил все дома, договаривался о закупке гусей и давал задаток под расписку. Осенью он расплачивался полностью и угонял гусей.
Занимался он еще одним прибыльным делом – на ярмарке, но об этом после. Происходил он не из местных, фамилия его была Малиновский. Марудой прозвали его за то, что был он всегда грязный, немытый, как побирушка. Мужик грузный, отечный, с отвислой нижней губой и маленькими поросячьими глазками, он ходил всегда разинув рот, будто ему с рождения задали задачу похитрее, он ее решает, а решить не может. То ли Маруда узнал, что у нас мать помирает, то ли по какой другой причине, он объявил, что гусей ему не надо и чтоб задаток вернули. В тот день был мой черед пасти гусей. Дома оставался брат. Он сказал, что у нас ни гроша, платить нечем. Маруда потребовал отдать гусями. Брат говорит, гуси еще малы. Маруда ждать отказался, давайте, говорит, гусей или верните задаток. Мать услышала разговор, давно она не вставала с постели, а тут собралась с силами, пошла к окну, да ноги подвели, упала, ударилась головой о косяк. На шум прибежали соседи, избили Маруду и выгнали. Он на нас жаловаться. Через неделю явился пристав и забрал гусей. Луки дома не было. Он вернулся вечером. Картина, сами понимаете, какая: там мать стонет, здесь мы с братишкой голосим. Он стал нас утешать и дал сорок рублей. Только доброта его нашей матери уже помочь не могла. Промучилась она еще неделю и отдала богу душу. Лука принес гроб, соседи вырыли могилу. Похоронили мать, поплакали мы и успокоились. Жить-то надо. Остались мы круглыми сиротами, но опять с помощью Луки рук не опустили. Какие ни есть, а был у нас и кол, и двор. Стали хозяйствовать как могли.
Ни брат, ни я и думать не думали о том, кто такой Лука, откуда в наших краях, где пропадает целыми днями. Глупые были. Я только потом все узнал, когда пошел к Маруде мальчиком на побегушках.
А случилось все так. Мать уже три месяца как померла, осень была, помню, несу лавочнику яйца. Навстречу Маруда, под мышкой столик маленький. Поманил меня, я подошел, благо зла долго не держу. «Иди, – говорит, – ко мне. Мне мальчик нужен. Полтинник в день положу». Пятьдесят копеек по тому времени немалые деньги были, в особенности для мальца моих лет. «А у тебя есть мальчик», – отвечаю. «Прогнал, говорит, деньги воровал». Парня того я знал, и службу его у Маруды тоже.
Столик, который Маруда нес, был для игры. На нем было нарисовано шесть квадратов. В каждом квадрате – точки: в первом – одна, во втором – две, в третьем – три и так до шести, как на игральных костях. Каждый квадрат звался по-своему: як, ду, сэ, чар, пандж, шаш[6]. Маруда приходил со своим столиком на базар, ставил его, где народу побольше, мальчик брал чашку с блюдцем, чашку ставил вверх дном, под чашкой – кости. Маруда кричит:
– Пятак поставишь – два возьмешь, повезет – двугривенный унесешь.
Вокруг столика – толпа. Скажем, кто-нибудь пятак положит на квадрат «як» – мальчик встряхнет чашку с блюдцем, кости перемешает, поднимет чашку. На одной кости, скажем, «як», владелец пятака получает гривенник; на обеих костях «як» – Маруда выкладывает двугривенный, а если ни на одной «яка» нет, пятак доставался Маруде. Парнишка рассказывал, бывали дни, Маруда по пятнадцать рублей уносил с базара, а в другой раз пятерку едва набирал.
Обрадовался я словам Маруды – дальше некуда. Уж как я завидовал мальчишке – подручному: встряхнет чашку, застучат костяшки, а у меня сердце сжимается – тащись домой, кукуй в пустом углу. Несчастней меня никого на свете не было. Как тут было не согласиться! Я сказал Маруде, что сейчас сбегаю к лавочнику, отдам яйца – и к нему.
Время шло, и однажды Лука спросил меня, где это я пропадаю. Я сказал, что работаю у Маруды. Лука задумался, но больше ни о чем не спрашивал. Дня через три после этого разговора хозяин послал меня разменять трешку. Я побежал в шапочный ряд, он был к нам поближе. Шапочным делом занимались обычно грузины. Я вбежал в мастерскую шапочника и увидел Луку. Он стоял спиной к входу и наблюдал за игрой в нарды. Пока шапочник, звали его Гедеван, разбивал мне трояк, игра закончилась и игроки поднялись. Первый, в черной чохе, был черкес Махмуд; второго, Селима, я тоже знал, он торговал бочками. Селим – бочар вытащил из кармана ворох денег и стал их разбирать бумажка к бумажке. Трешку мою уже разменяли, но – и сейчас помню – ноги у меня как примерзли к полу: столько денег я в жизни не видывал. Селим сложил деньги, перегнул пачку посередине, положил в карман, снял пояс и, швырнув на нарды, стал заправлять одежду.
– Бери кости, Селим! – услышал я голос Луки.
– Это еще зачем? – спросил он улыбаясь.
– Бери, тебе говорят!
Селим подпоясался, взял кости и подбросил их на ладони:
– Взял, ну и что?
– Метни шестерку!
Бочар положил кости на доску.
– Иди и займись своим делом! – Он помахал рукой перед самым носом Луки.
Лука выхватил из-за пазухи револьвер, взвел курок и, наставив дуло на Селима, велел ему сесть. Селим понял, что шутки плохи, и опустился на стул, побледнев смертельно.
В мастерской стало тихо.
– Бери кости, – процедил Лука. – Шестерку мечи, шестерку.
Селим взял кости, перемешал их – странно как-то делал он это, – бросил кости на доску. И правда, выпала шестерка.
– Возьми еще раз и метни четверку, – сказал Лука.
Селим был бледен, на лбу – пот, глаза – злые-презлые.
– Мечи, мечи, – повторил Лука. – Четверку метни!
Метнул четверку.
– Теперь вынь деньги и отдай Махмуду!
Селим выжидал.
Ждал и Лука. Селим покосился на дуло револьвера, почти прижатое к его груди, вытащил деньги и бросил их на доску.
– Забирай свои, – сказал Лука Махмуду.
Черкес отсчитал деньги, добрых три четверти забрал, остальные бросил обратно.
Молчали долго.
– Почему отнял? – тихо спросил Селим.
– Обманом выиграл!
– Каждый делает, что ему хочется, – сказал Селим. – Я играю в нарды.
– Я сделал, что мне захотелось, – сказал Лука. – Отнял у тебя, отдал ему!
Селим пошел к выходу. У порога обернулся:
– Хочешь показать, какой ты смелый?.. И так знаем. Врать не буду – таких не много встречал.
– Зато таких, как ты, много. А я – никакой. И смелостью ни кичусь.
– И здесь ты прав, Дата, – Селим не переступал порога, – таких, как я, много, вся наша земля. В твои годы я был такой же, может, немного похуже. Возраст свое берет. Отказался и менять этот мир. Торгую бочками. Мир, – он кивнул на Махмуда – из таких вот состоит. Не исправишь. Знает – у меня не выиграть, играть садится. Не сегодня, так завтра опять мне проиграет. Почему? Надеется выиграть, жадный очень.
Черкес подскочил к Селиму. Раздался звон пощечины.
– В другой раз еще добавлю.
Селим вышел, не сказав ни слова. Ушел и Лука.
– А ведь и правда, – сказал один из подмастерьев. – Какое кому дело, мухлюют или не мухлюют.
– Такой уж он есть. Не любит… – Гедеван оборвал фразу и пошлепал меня по затылку. – Ступай, сынок.
Я выскочил из мастерской.
«Где пропадал? – набросился на меня Маруда. – У каких чертей собачьих запропастился?» Я был так ошеломлен всем, что видел, что и не спроси он меня, все равно бы все выложил. Толково, подробно, слово в слово я все рассказал ему. «Волосы у того черкеса не светлые ли?» – спросил Маруда. «Светлые», – говорю. Прошло довольно много времени. «Того черта с мутного болота Лукой зовут, а Селим, говоришь, назвал его Датой?» – «Да», – сказал я, и вдруг мне стало страшно. Я не понимал, что меня испугало, но чувствовал, поступаю дурно.
Лука вернулся домой рано. После ужина я спросил его:
– Ты отобрал у Селима деньги, потому что он обманывал, да?
Лука кивнул.
– Всякая игра – обман, – сообщил я.
– Верно, – согласился он. – А ты откуда знаешь?
– Маруда сказал. Еще он сказал, что в мире все обманывают друг друга.
Лука долго молчал, казалось, забыв про меня.
– Не все. Большинство, – обернулся он вдруг ко мне.
Я редко встречал Луку на базаре и очень удивился, когда на другой день он подошел к нашему игральному столику и стал наблюдать за игрой. Целый час простоял и ушел. Потом вернулся и бросил двугривенный на квадрат с тремя точками – «сэ»… Он медленно проигрывал. Я потому говорю медленно, что такая это игра: три раза проиграешь, четыре, а один, может, два раза выиграешь. Но под конец наверняка будешь проигрыше. За полчаса Лука проиграл три рубля. Я знаками показывал ему: не играй, брось. Он проигрался и ушел.
Дома я застал его за столом перед горкой мелочи и бумагой, разграфленной, как наш игральный столик. Лука играл сам с собой. Играл долго, все радуясь чему-то. И чем дольше играл, тем сильнее радовался. Наконец он оторвался от игры.
– Маруда знает, что я твой постоялец? Говорил ты ему об этом? Вспомни!
Я долго рылся в памяти. Столько я ему порассказывал, может, и об этом ляпнул. Нет, кажется, не говорил.
– Запомни, – сказал Лука, – будет обо мне спрашивать, отвечай, что в голову взбредет, но об этом, – он показал на игру, – ни слова, понял?
Наутро я снова увидел его на базаре. Он стоял поодаль, искоса следя за нашим столиком. Когда собрался народ, он подошел и стал играть.
Через час Маруда взвалил на меня столик, и мы покинули базар.
– Тридцать пять рублей взял с собой. Ни копейки не осталось, – сказал хозяин, – проиграл. Ничего не понимаю…
Я и сам ничего не понимал. За все время, что я работал у Маруды, такого не бывало. И быть не могло – так мне казалось.
Приплелись мы в Марудину халупу. Маруда вытащил водку, набрал квашеной капусты и стал думать. Я жевал капусту, глядел на Маруду, ждал, что он придумает, Маруда выпил полбутылки и велел нести столик на базар. Догоню, говорит.
Я прошел уже половину пути, когда он догнал меня. Небо было чистое, безоблачное. Стояла хорошая игровая погода. У входа на базар Маруда дал мне пятьдесят рублей и велел разменять. Я забежал к седельникам и увидел Луку. Ясно мне теперь стало, все это время он проводил в мастерских и лавчонках своих земляков.
– Опять заявились? – спросил он.
Я молча кивнул.
Народ собрался, как только поставили столик. Подошел Лука. Не прошло и часа, как не осталось ничего ни от Марудиных пятидесяти рублей, ни от тех денег, что он успел выиграть. Опять хозяин взвалил на меня столик, и мы поплелись домой.
– Грузин выигрывает, – сказал Маруда. – Лукой зовут, так ведь? Не видал, чтобы так везло. Все время везет. И выигрывает как раз тогда, когда большие деньги ставит. Ну, ничего! Поглядим, долгое ли это везение…
И на третий день Лука нас обчистил, а на четвертый, когда он положил деньги на стол, Маруда отказался с ним играть. Лука ушел. Беде хозяйской пришел, казалось, конец, но не тут-то было: что ни день, возвращались мы с базара, ободранные как липка. Кто только у нас не выигрывал, но больше всех – ремесленники-грузины. С того дня, как мы впервые проиграли Луке, прошло уже две недели. У Маруды не осталось ничего. Играть дальше не имело смысла – проигрыш стал законом, Марудино дело было загублено. Но хозяина моего не одно это убивало. Как удавалось выигрывать людям, которых подсылал Лука, – вот чего он не мог понять. Он исходил злобой и вылетал в трубу. Гусей, как я теперь понял, он закупал на выигранные деньги. А теперь и закупать не на что, и задаток пропадал. Однако меня Маруда не отпускал. Служба-де службой остается! Больше двугривенного он теперь мне не платил, но мне и двугривенный был хорош. Днями отсиживались мы в его халупе. Он пил и закусывал капустой. Я ел капусту и заедал хлебом. После первой рюмки его одолевали мысли.
– Через месяц забирать гусей, а на что? Задаток уже не вернут – дело к осени, их право. Выходит, пропал задаток. Занять? Где? У кого?
– Не тот уже базар, – жаловался он после второй рюмки. – Игру порешили. Перебраться в другую станицу? А там что? Играй не играй, а за месяц на гусей все равно не набрать.
– Есть бог, говорят, – плакался он на третьей рюмке, – был бы, разве допустил, чтобы так все повернулось? Игра пропала, задаток пропал…
На этом месте хозяин заливался слезами и засыпал. Я шел домой, а утром начиналось все сначала.
Однажды Маруда отхлебнул из первой рюмки и уставился на меня.
– Лукой его зовут, говоришь, а Селим назвал его Датой?
У меня язык прирос к нёбу, но Маруде ответ мой был ни к чему, он отхлебнул еще, пожевал капусты и опять погрузился в размышления. Видит бог, не вру, час просидел он, не шелохнувшись. Потом встал и позвал меня за собой.
Было воскресенье. Базар кишмя кишел. Пестрая толпа месила жидкую грязь. До полудня Маруда шатался по духанам, мастерским, лавкам, шушукался с кем ни попадя. Меня с собой не брал, я оставался на улице. О чем он шушукался, какие дела обделывал, я понять не мог, но чувствовал недоброе, таскаться за ним было мне невмоготу. Под конец завернул к Селиму-бочару. Пробыл у него долго. Вышли они вдвоем и все шептались. Как сейчас вижу, трусил чего-то Селим.
– Хасана не видел? – спросил меня Маруда, когда мы остались одни.
– Вниз прошел.
Хасан был городовой на базаре. Дело он поставил так, что все трактирщики, торговцы, маклаки, перекупщики каждый, как дань, давали ему взятку. Жаден он был – пятаком и то не брезговал. Когда Маруда держал игру, Хасан и у него был на жалованье.
Нашли мы Хасана в скотном ряду. Он бранился с цыганом, кричал, что лошадь у цыгана краденая. Полтинник цыгана скользнул в карман Хасана, и городовой затих. Маруда незаметно поманил его.
– Дело есть, – шепнул он Хасану, отведя его в сторону. – Надо здесь взять одного.
– Кого это?
– А есть тут такой.
– Что натворил?
– Твое какое дело? Арестуй и держи в участке, пока схожу за полицмейстером. Сколько за это возьмешь?
– За Шевелихиным, говоришь, пойдешь? Шевелихину сегодня не до тебя. Гости у него.
– Опять же не твое дело. Приведу. Стоить чего это будет?
– Оружие у него есть?
– При себе, похоже, нету, но тебе одному его не взять, двоих, а то и троих прихватить надо.
– Да это кто же такой?.. Трех, говоришь, полицейских?.. Им тоже положено.
– Как же… Держи карман шире!
– Даром не пойдут.
– Ну и сколько же положишь на них троих?
– По три рубля на голову.
– Это девять-то рублей?!
– Червонец. Рубль на водку с закуской.
– А тебе?
– Мне? – Хасан задумался. – Мне пять рублей.
– Это как же, падаль ты последняя? Городовой дороже полицейского, выходит?
– Как хочешь… Поди проветрись, придешь после. Сейчас полтора червонца жалеешь, завтра за пять не уломаешь. У дельца твоего запашок есть, ты уж мне не говори.
Хасан повернулся и пошел прочь. Маруда бросился за ним.
– Ладно, по рукам. Иди забирай его. Рассчитаемся после.
– Ищи дураков. – Хасан опять повернулся к Маруде спиной.
Делать было нечего. Маруда вытащил деньги.
– Бери! Пять рублей за мной.
Хасан поглядел по сторонам, прикрикнул на кого-то… Маруда сунул в карман ему червонец. Рука Хасана скользнула следом – проверить золотой на ощупь.
– Кто он и где его брать?
– Сперва приведи полицейских.
У полицейского участка мы не прождали и пяти минут, как Хасан вывел трех полицейских, пошептался с Марудой – я ни слова не разобрал, – втолковывал что-то и полицейским уже на ходу. Мы с Марудой остались возле мастерской кинжальщиков. Хасан с полицейскими ворвались в трактир Папчука, быстро вывели оттуда связанного по рукам Луку и повели в участок.
– Ну, денежки теперь будут, – радовался Маруда, глядя им вслед. – Пять тысяч – меньше не возьму. Шевелихину – половину, больше пусть и не просит. Две с половиной тысячи получу – тебе пять червонцев. Заработал. Без тебя не состряпать мне это дельце. Теперь – к полицмейстеру. Пропустят! День-то воскресный. Пошли.
Я нехотя побрел за ним. Сначала старался не отставать, но потом в толпе потерял Маруду. Искать его не стал. Был как в дурмане. Стою, ноги не несут: один толкнет плечом, другой, кидают из стороны в сторону, а мне все ни к чему; не вижу ничего, не слышу, и стало мне мерещиться, что жизнь где-то далеко-далеко, а я один, вокруг – ни души, только в глазах все мельтешит. Не знаю уж и как, очнулся я у шапочников. В мастерской все было по-старому. Гедеван кроил каракулевые шкурки и кидал их подмастерьям. В дальнем углу комнаты слышался стук костей – играли в нарды.
– Дядя Гедеван, – сказал я как во сне, – Луку арестовали.
Гедеван поднял на меня глаза, долго разглядывал, поманил поближе, расспросил и сообщил новость игрокам в нарды. Одним из игроков был Махмуд. Им я опять рассказал, как все выло.
– Прав был Селим, – сказал второй игрок в наступившей тишине. – Не нравится ему белый свет, переделывать собрался! Говорил я ему – отстань от Маруды. Добром это не кончится… Кидай кости!..
– Кидать кости, говоришь? Раз мир таким дерьмом, как ты, забит, так и солнцу не светить?! Не твоего куриного ума поступки благородного человека обсуждать. Убирайся!
Партнер Махмуда хотел было возразить, да передумал, оттолкнул нарды и вышел.
И опять тишина. «Если столько взрослых думают о том, как спасти Луку, может, и впрямь можно его выручить», – обрадовался я.
– Значит, Хасан-городовой не знает, кого и зачем арестовал? – нарушил молчание Махмуд.
– Нет, не знает, – быстро ответил я. – Твой хозяин сказал ему, что не его это дело.
– Маруда к Шевелихину пошел?
– К Шевелихину. Сказал, что его к нему пустят.
– Зови его Марудой-дураком, а он вон какую свинью подложить сумел. – Махмуд хрустнул пальцами. – Я сейчас такое устрою, внукам до могилы смеяться хватит.
Гедеван протянул Махмуду деньги.
– Не надо. Столько и не понадобится. В нашем государстве закон – самый что ни на есть дешевый товар. Цена этому товару – от рюмки водки до десяти червонцев. За то и люблю свое отечество, что доброе дело сделать в нем не дорого стоит. А то бы переселился куда-нибудь подальше.
Махмуд вышел из мастерской, я старался не отставать от него. У гурьяновского дома, что напротив полицейского участка, он остановился, велел мне зайти со двора и поглядеть, что творится в участке. Я подкрался к зарешеченному окну и быстро вернулся к Махмуду.
– В левой комнате трое полицейских: двое спят, третий махрой чадит. В правой Хасан-городовой сидит за столом, а Лука – на лавке. Больше никого нет.
– Теперь поди позови Хасана. Скажи ему, что я жду его по срочному делу. Только чтобы никто не слышал.
Я прошел мимо полицейских и вызвал Хасана, как велел Махмуд. Услышав имя Махмуда, городовой насторожился и молча кивнул.
Я выбежал из участка, перепрыгнул обратно через гурьяновский забор и притаился.
Озираясь по сторонам, Хасан приблизился к Махмуду.
– Чего тебе?
– За сколько того человека выпустишь?
– Какого еще человека?
– Тише. Которого по просьбе Маруды арестовали.
Хасан молча вперился в Махмуда.
– Вчера Шевелихин спрашивал меня, не знаю ли я, куда девались лошади Бастанова, – как бы между прочим проронил Махмуд, – он готов сам их выкупить, на собственные деньги, бог с ними, говорит, с ворами, не до них.
– А ты ему что? – Голос городового задрожал, но он тотчас овладел собой и деланно зевнул.
– Не мог же я ему сказать, что Хасан-городовой отнял лошадей у воров и продал их в Пашковской землемерам за семьдесят рублей каждую, – дружелюбно сказал Махмуд.
– Подружились вы с моим начальником, ничего не скажешь! Это после того, как ты помог ему место пристава продать? – Хасан скорбно покачал головой. – Эхма, добрый человек, и не стыдно тебе? Взял с Гашокова за место пристава семьсот пятьдесят рублей, а Шевелихину отдал только двести пятьдесят? Остальные где?
– О том знаем я и Шевелихин. Не суй свое рыло в дела благородных людей. Скажи лучше, сколько возьмешь за того человека, – и по рукам.
– Не могу его выпустить! – отрезал Хасан.
– Это почему же?
– Маруда за Шевелихиным пошел.
– А ты другого посади.
– Кого?
– Мало людей? Вон сколько шляется! – Махмуд вынул из кармана четвертную.
У Хасана вспыхнули глаза, он оглянулся, – вверх по улице, отирая плетни и заборы, тащился пьяный казак.
– Поди сюда! – грозно окликнул его Хасан.
Казак не понял, что зовут его, и стал карабкаться дальше. Хасан окликнул еще раз, и казак приволокся к участку.
– Фамилия?
– Чертков.
– Ступай, куда шел.
– Зачем отпустил? – разозлился Махмуд.
– Это двоюродный брат есаула Черткова, не видишь, что ли?
– Ну и что?
– Кричать будет.
– Кричать будет всякий. Дураков нет.
– Шевелихин спросит, почему кричит.
– А ты найди такого, чтобы не кричал. Деньги за что берешь?
– Некогда искать. Шевелихина жду. Сам найди и приведи такого, чтобы не кричал, да побыстрей, – Хасан протянул руку к деньгам.
– И человека самому привести, и двадцать пять рублей тебе, кабану, – запрашиваешь, как министр.
Настроение у Хасана явно упало.
– Черт с тобой, бери и гони червонец сдачи! – приказал Махмуд. – Да поживее.
Без всякой охоты Хасан достал золотой.
– Давай веди кого-нибудь, – сказал он вяло и поплелся в участок.
– Погоди, – закричал ему вслед Махмуд.
– Ну?
– Сам пойду.
Хасан рта не успел раскрыть, Махмуд взял его под руку, и они скрылись в участке.
Я вылез из засады. Ждал недолго. На крыльце участка появился Лука. Он подозвал меня, расспросил обо всем подробно, щелкнул по носу и отправился в сторону базара.
Я завернул во двор участка и, подтянувшись, заглянул в окно. Махмуд расположился на той лавке, где только что сидел Лука. Хасан-городовой, сидя за столом, листал толстую тетрадь. Трое полицейских клевали носами, держа на коленях по растрепанной книге.
Едва послышался шум шевелихинского фаэтона, как Хасан вскочил и несколькими тумаками растолкал заснувших полицейских. Махмуд лег на лавку, спиной к дверям, и прикинулся спящим. Полицейские одернули мундиры, подкрутили усы и, снова усевшись на лавку, с заметным усердием уставились в свои книги.
Фаэтон остановился у полицейского участка, откормленные на казенном овсе лошади разгоряченно били копытом. Слышно было, как полицмейстер спрыгнул на мостовую, и вслед за этим из раскрытых дверей участка раздалось зычное «сми-рна-а-а». Хасан-городовой вытянулся перед вошедшим Шевелихиным и, откозыряв, заорал: «Вольно!»
– Как дела, орлы? – Шевелихин повернулся к заспанным полицейским.
У «орлов» носы были по фунту, красные и пухлые. В один голос они доложили, что служат царю и отечеству. Полицмейстер поинтересовался, что они читают, и, выяснив, что его подчиненные в свободное время читают Евангелие, высказал одобрение и даже устроил на скорую руку экзамен. Первый полицейский промямлил его благородию – «не убий», второй – «не прелюбодействуй», третий – «возлюби ближнего своего»… Пока Шевелихин был поглощен экзаменом, Маруда, проскользнувший вслед за ним, пытался разглядеть через раскрытые двери того, что лежал на лавке, но их благородие, потрясенный образованностью своих полицейских, раскачивался из стороны в сторону и мешал. Завершив экзамен, он направился в комнату, где лежал Махмуд. Хасан и Маруда последовали за ним. Свой вопрошающий взгляд полицмейстер обратил наконец на Маруду, и тот ткнул пальцем в спящего Махмуда. «Встать!» – рявкнул его благородие столь громко, что портрет императора, висевший на стене, дрогнул и чуть не сорвался. Махмуд сладко потянулся, лениво повернулся на другой бок, поглядел на стоявших перед ним и с трудом заставил себя подняться.
– Салам, ваше благородие!
– Мосье Жамбеков!.. – Изумленного Шевелихина внезапно одолел приступ смеха.
Он смеялся долго и зычно.
Хасан-городовой подобострастно улыбался, но ухо держал востро, понимая, что одним начальственным смехом здесь не обойдется. Остолбеневший Маруда рта открыть не мог. Только Махмуд был безмятежен, и тени беспокойства незаметно было в нем.
Шевелихин оборвал смех и уставился на моего хозяина. На полицейский участок сошла тишина.
– Это не он… – выдавил из себя Маруда.
– Не он, говоришь?.. – И новый раскат полицейского смеха. – Мосье Жамбеков, почему вы здесь? – навеселившись всласть, спросил он наконец Махмуда.
– Вот эта скотина, – Махмуд, не глядя, кивнул на Хасана, – с тремя такими же скотами ворвался в заведение Папчука и арестовал меня.
– На каком основании? – От былого веселья не осталось и следа.
Хасан быстро пришел в себя.
– На основании доноса этого болвана! – Хасан глядел прямо на Маруду. – Он заявил, что двух бараков, которые вчера пропали у кабардинцев, увел Махмуд… Арестовывай, говорит, не сомневайся, я сейчас, пообещал, приведу свидетелей.
На другой день шапочник Гедеван божился, что звон затрещины, которую полицмейстер отвесил городовому, слышали в его мастерской.
Маруда на всякий случай перебрался поближе к дверям.
– Ваше благородие! – тут уж вскипел Махмуд. – Это оскорбительно! Обвинять меня в краже двух овец… двух жалких ягнят! Вам ли не знать… В Армавире пропал тендер паровоза, в Баку исчез караван верблюдов с грузом… Но двух баранов! Ай-ай-ай! Какое унижение! Какой стыд!
– Да, ваше благородие, двух! – упорствовал Хасан.
– Что двух?
– Двух баранов, – так он мне сказал. – Хасан был столь искренен, что во мне шевельнулась жалость.
– Храни господь нашего государя императора! – Шевелихин всем корпусом повернулся к портрету царя. – Как править государю, когда его подданные такие болваны? Каково править этой швалью? Отец ты наш многострадальный.
В скорбной позе Хасана-городового было сейчас столько благоговения и участия, что мне почудилось, я вижу слезы.
– Довольно. – Шевелихин вернулся к делу и протянул ладонь к Маруде.
Мой хозяин положил на нее увесистую пачку ассигнаций. Пять целковых, которые он мне обещал, тоже были в этой пачке.
– Ваше благородие, – напомнил о себе Махмуд, – этот мерзавец еще и оштрафовал меня на двадцать пять рублей!
– Вернуть!
Едва Хасан пришел в себя от наглости Махмуда, сообразил, что отвечать, и открыл рот, как Махмуд опередил его:
– Ваше благородие! Помните, вы спрашивали о лошадях Бастанова?
Полицмейстер замер.
Двадцать пять рублей мигом перекочевали из кармана Хасана в карман Махмуда.
– Сегодня мне говорили, Бастанов нашел своих лошадей.
Это известие привело Шевелихина в отличное расположение духа, он велел Хасану и полицейским всыпать Маруде пятнадцать розог, сел вместе с Махмудом в фаэтон и укатил.
Когда во дворе полицейского участка секли моего хозяина, Хасан-городовой усердствовал особенно.
Я вернулся домой. Луки не было. На столе лежал червонец. В слезах я бросился искать Луку – думал, где-нибудь на базаре да найду его. Уже стало темнеть. Нашел я только Селима-бочара.
– Лука? – сказал он. – Лука в наших местах уже навел порядок. Теперь подался другие края исправлять!
Я долго и безуспешно искал его и с течением времени перестал надеяться, что встречу человека, который в детстве так благотворно повлиял на меня и память о котором я по сей день храню в сердце с чувством глубочайшего почтения.
Через несколько лет мы с братом продали дом и переселились в Ростов. Там у нас были родственники. Я нанялся посыльным в гостиницу. Позже меня взяли в ресторан официантом. Я уже не надеялся встретить Луку, но судьба свела меня с ним. Он остановился на день в нашей гостинице. Встреча обрадовала нас обоих. Вечером я пришел к нему с обильным ужином на подносе. Мы долго сидели, вспоминали, смеялись.
– Вспоминать весело, – сказал Лука, – теперь все смешно. Но если подумать, знаешь, что получается? Маруда годами обирал людей, согласен?
– Конечно.
– То, что я сделал, сделано было как будто из сострадания к незнакомым людям – доконал я Маруду, перестал он обманывать людей. А что из этого вышло? Ты и сам знаешь, дела Маруды день ото дня шли хуже и хуже. Гусей он не смог выкупить, задаток потерял, спился с горя и умер в Пашковской. Это – одно. Другое – ты потерял выгодное место. Много я потом думал, где там бродят мои двойняшки, холодные и голодные. Хасана-городового со службы выгнали – это третье. Гедевана целый год таскали в участок, извели вконец – это уже четвертое. Махмуд – ты, верно, слышал – за свой номер просидел полгода в тюрьме. Это – пятое. А теперь самое важное: люди, видно, жить не хотят без того, чтобы их не гнули, не обманывали, не обдирали. Марудиному предприятию пришел конец, так на его место сел Гришка Пименов и на трех картах с тех же людей на базаре стал драть вдесятеро. Ничего путного из моих дел не вышло. Видишь, сколько дурного я тебе перечислил? Одно зло. Я в книгах читал и от людей слышал: увидишь кого в беде, поступай, как сердце велит, и будь доволен тем, что получится. Пусть это правда, все равно еще надо подумать, достойны ли люди того, чтобы в их дела приличный человек впутывался. Запомни мои слова, но знаешь, я и сам еще не пойму, где здесь правда. Думать надо и опыт нужен, чтобы понять…
Мы простились. Нам суждено было встретиться в Тифлисе, в губернской тюрьме. Но об этом как-нибудь в другой раз.
Граф Сегеди
…В 1893 году имя Туташхиа всплыло одновременно в делах нескольких жандармских управлений Северокавказских губернии. В то время именно здесь усиленно распространялась нелегальная литература. Ко всему в канцелярию шефа жандармов поступило агентурное донесение о готовящемся покушении на его высочество великого князя. В довершение преступники личность которых не была установлена, вырезали в Кавказской семью богатого купца, похитив деньги и драгоценности на крупную сумму. Генерал Шанин, приехавший специально из Петербурга изучив материалы, высказал уверенность, что на Северном Кавказе действует хорошо законспирированная политическая организация с базами в Закавказье, иными словами – на территории, мне подведомственной. Из его заключений явствовало, что солидная сумма была похищена у купца с целью финансировать террористический акт и что если не главой, во всяком случае одним из главарей-организаторов всего этого был… Дата Туташхиа. Мне, таким образом, предъявлялось обвинение и предписывалось принять меры, тем более что шеф жандармов настоятельно требовал разъяснений по поводу всего случившегося, ликвидации групп, ведущих подрывную деятельность, и ареста Туташхиа.
Мне надлежало в этой связи определить и уточнить почерк преступлений Туташхиа, новое криминальное амплуа которого, кстати, казалось мне высосанным из пальца. Я получил все имеющиеся материалы по его делу и взялся за их анализ. Мимоходом замечу, хотя это и не относится к предмету моих записок, что заключения генерала Шанина оказались поверхностными и беспочвенными. Управление жандармерии раскрыло под конец дело. Сведения о готовящемся покушении на великого князя и попытка увязать убийство купеческой семьи с политическими мотивами оказались несостоятельными. Кроме того, в процессе следствия выяснилось, что ни политические преступники, ни участники убийства вовсе не были знакомы с Туташхиа.
Нечто иное привлекло мое внимание: изучение материалов о Туташхиа в новом, отчетливом свете показало мне этого человека и привело к любопытному заключению. Первое и важнейшее, что бросилось в глаза, – это, если можно так выразиться, отсутствие почерка преступлений Туташхиа, другими словами – совершенные им преступления не были отмечены печатью какого-нибудь одного способа, метода исполнения, тем более системы, и, таким образом, приписать Туташхиа неизвестно кем совершенное преступление было так же легко, как преступление, инкриминируемое Туташхиа, приписать другому. Его дело включало множество разнородных преступлений, но невозможно было разобраться, какое на самом деле совершил он и какое ему приписано. Мне было крайне необходимо установить его криминальный тип, криминально-психологический портрет. Материал, основанный на домыслах и гипотезах, на это не годился. После месяца работы мне стало очевидно лишь то, что у Туташхиа не было ни программы действий, ни определенного политического кредо. По-видимому, все его поступки были следствием аффекта, вызванного ситуацией. Я убедился также в одном крайне важном обстоятельстве: его известность и влияние были безмерно велики среди населения. Подобные авторитеты во время стихийной смуты становятся вождями черни. Из материалов явствовало, что народ ждал своего пропавшего идола и не скрывал ожидания. Здесь уже требовалось сделать решительный шаг. Наряду с другими мерами по поимке преступника мы обещали за его голову награду в пять тысяч рублей. Туташхиа словно только этого и ждал – не прошло и месяца со дня объявления награды, как он вернулся и должным образом отметил свое возвращение на родину: вместе с анархистом Бубутейшвили ограбил в Поти ростовщика Булава.
Тогда я не понимал, что заставило его вернуться в Грузию и с прежней удалью, проворством и энергией возобновить игру с огнем.
Никифоре Бубутейшвили
Наши люди готовили террористический акт. Позарез нужны были деньги. Мне дали задание раздобыть три тысячи. Я знал, где их взять, но нужен был надежный, годный к таким делам человек. Дата тогда только-только вернулся. Я пришел в Самурзакано и спросил про Туташхиа у одного из наших. Скрывается, говорит, где-то на побережье у гуртовщиков.
Человек мне нужен был для того, чтобы экспроприировать деньги у ростовщика Кажи Булава. Жил он на окраине Поти. В одиночку это дело не провернуть – ростовщик знал меня как облупленного. Политика штука такая – по пустяку не попадайся. Ты завалился, кандалы на каторге таскаешь, а за идею бороться кто будет? Обыватель? Правда, Дата Туташхиа ни про политику, ни про партии слушать не хотел, политически темный был человек, ко что хуже царя и жандармов никого быть не может – знал отлично. Был он мне побратимом – отказать права не имел.
Нашел, значит, я Дату, сказал о деле. Сколько требуется, спрашивает. Три тысячи – говорю. Столько денег – где взять? Я ему про ростовщика, а он и говорит:
– Лучше почту брать!
Чего захотел! Охота, говорю, связываться с почтарями и казаками, когда ростовщик сам в руки плывет. Но Дата заладил свое – «лучше почту», и ни с места! Пришлось агитировать, убеждал, разъяснял, что за человек этот ростовщик. Он, говорю, пиявка, паук, удав на теле народа и все такое. Вроде бы дошло, но все равно твердит про почту. Выхода не оставалось – напомнил о побратимстве. Нужно, дескать, позарез, а ты побратима бросаешь. Уломал-таки. Ладно, говорит, будь по-твоему, может, впрямь от ваших хлопот полегчает людям, и пошел со мной.
Я уже говорил, что логово Кажи Булава было на окраине Поти. Иначе как логовом его жилье назвать было нельзя. Жил он в кукурузном амбаре, не поверите, именно в амбаре, а не в доме или какой-нибудь там лачуге. Амбарчик был шагов этак пять в длину, три – в ширину, изнутри и снаружи обмазан навозом, посередине – простыня, грязная, вся в заплатах. Получалось вроде бы две половины: по одну сторону простыни жена и шестеро детей, по другую – сам со своими денежками. Деньги у него были здесь, в амбаре, – это точно, верный человек навел, соврать не мог. А вот где именно, в каком углу, – сам черт не узнает. Припугнуть надо бы как следует, струсит, сукин сын, и отдаст – куда ему деваться…
До того жаден был, даже собаку не держал.
Перемахнули мы через забор, луна вовсю светит, видно как днем. Сразу у забора, под грушей, свинья привязана, хрюкает себе. Подкрались мы к хибаре, маузеры – наготове. Единственное оконце настежь открыто, и дух из него такой прет – прямо с ног валит. Прислушиваемся: дети всяк на свой лад сопят. Заглянули: сам их благородие хозяин на коряге сидеть изволят, пальцем в носу ковыряют, на огарок уставился. О чем, интересно знать, думает, подлец?
Наверное, залог втрое дороже ссуды сорвал – вот теперь и сидит, мечтает, чтобы должник хоть на денек срок просрочил, – продаст Кажашка залог, тройной барыш схапает.
Прикрыл я лицо башлыком, сунул маузер в оконце:
– А ну отворяй, живо!
Нет, это самому надо видеть – словами не расскажешь! Ростовщик застыл, как гончая в стойке, палец в носу, глаза – в дуло, оторвать не может. Щелкнул я курком. Ростовщик вскочил, бросился открывать. Дата вошел, велел хозяину сесть. Осмотрелся, скинул бурку, в угол бросил. Сел за стол, выложил два маузера и глядит на ростовщика. Тут бы и жать на него, давить, духа не дать перевести, а Дата молчит себе, время тянет. Опомнится он сейчас, придет в себя, и тогда пиши пропало – хрен из него выжмешь, это уж точно! А Дата молчит. Надоело ему, видно, глядеть на Кажашку, нашел себе занятие – стал стены, пол, потолок разглядывать, и долго так, задумчиво. Вижу, уходит добыча. Влез я в оконце по пояс и ростовщику маузером в рыло:
– Деньги на стол, сукин сын! Мигом!
Кажа Булава осторожненько обернулся и морду перекосил – то ли улыбается, то ли заревет сейчас.
– Откуда деньгам взяться? Были б деньги, жил бы я в этой конуре!
И пошел плести – опомнился, пес! Теперь бы жать и жать, а то совсем уйдет!
– Гони деньги, тварь, тебе говорят! А то мигом на тот свет Отправишься! Живее, кому сказано!
И опять маузером в рыло, будто курок вот-вот спущу.
– Пощадите, – канючит ростовщик и поднимается.
В углу стоял огромный, обитый железными обручами сундук. Вытащил ключ, поднял крышку. И пошел выкидывать черкески, седла, сабли, кинжалы – целую гору наворотил! И как быстро – откуда только прыть взялась? Стоит сундук пустой, а Булава опять вздыхает и канючит:
– Вот… все, что есть… Все.
Я Дате киваю: пусть поглядит, нет ли еще чего. Он пошарил по дну, вытащил толстенную книгу. Стал он ее листать – все страницы в записях, пометках, даже рисунках, а между страницами… записки, векселя, долговые обязательства.
– Дай-ка сюда, – говорю.
А Кажашка как заверещит:
– Годжаба, Цабу, Бики, Кику, Цуцу, Доментий!.. Отнимают разбойники нашу книгу! Беда, дети мои, беда!
Дата окаменел. Да и я, признаться, не ожидал такого визга – смешался, чего греха таить! А из-за простыни как посыпалась ребятня, мал мала меньше, тощие, кривоногие – и ну орать, ну выть, господи ты боже мой! Шабаш! Видит Кажа Булава, сволочь хитрая, что мы растерялись, упускаем момент, упускаем, и давай давить – шлепнулся на спину, копытами своими колотит, орет-надрывается:
– Беда! Беда!
Тут слышу – скрипнула калитка. Соображаю: Кваква, жена Кажашкина, из порта вернулась. Такими деньжищами, мерзавец, ворочал, а жену, у которой шестеро на руках, посылал еще в чей-то лабаз за трешку в месяц полы вылизывать. Мне-то на все наплевать – черт с ней, с Кваквой, с лабазом, со щенками ее, да только при экспроприациях и других подобных операциях хуже нет, как на бабу нарваться. Завоет, заголосит – на пять верст в округе полицию поднимет. Я – к калитке, и под грушей, где свинья привязана, какого-то черта чуть с ног не сбиваю… Кваква! И уже вопит!
Я ей маузером в зубы. Не поверите, крик, как струна, оборвался! И в амбаре вдруг все стихло! До сих пор не знаю, как сумел Дата унять эту осатаневшую свору. Только и дети, и папаша-подлец разом заткнулись. Это – спасибо, но что с бабой дальше делать? Медлить нельзя – ведь она сейчас разом придет в себя и пойдет кусаться, плеваться, царапаться – тогда только ноги уноси, не до денег будет! Сорвал я с себя ремень, стянул дуре руки за спиной – не развяжешь. На голове у нее платок, я платок сорвал, под ним – второй. Один я ей в глотку, да поглубже, другим морду обмотал, узлом на шее завязал и тут же под грушу ее и свалил. Свинью с цепи спустил, на ту цепь – Квакву.
– Не хрюкать, понятно? – И бросился в Кажашкино логово.
Подобрался к оконцу, шевельнуться боюсь: а ну Кажашкин выводок опять визг поднимет. И что же слышу? Кажашка Булава и Дата Туташхиа спокойно так, будто кумушки на посиделках, языками чешут.
– Одних расписок у тебя больше, чем на сто с лишним тысяч, – увещевает Дата Кажашку, – а детей, плоть и кровь свою, в гнилой норе держишь…
– Так я ведь и сам из этой норы, как изволили вы заметить, Дата-батоно, не вылажу.
Я осторожно заглянул в окно. Вижу – Кажашка, как и было, лежит на полу.
– О том и речь, – говорит Дата. – Для кого копишь ты эти деньги? Поднимись и сядь. Только кричать не вздумай. Никто твоего воя не боится.
Ростовщик это и сам знал. Он на жалость бил – оттого и вопил.
Туташхиа при случае так говорить умел, хоть змею из норы выманит. «Пусть поговорит, – подумал я, – авось без шума, тихо-мирно вытрясет ростовщика».
– Нет, ты отвечай, когда спрашивают, – не отступал Дата. – Зачем тебе столько денег, если ты и себя, и детей в этой дыре гноишь?
Тут свинья, которую я отвязал, рылом отворила дверь амбара. На шее – большущее ярмо, чтобы сквозь заборы не пролазила. Топчется на пороге, по глинобитному полу пятачком шарит. Никто и ухом не повел.
– Сто тысяч, Дата-батоно, всего сто тысяч, разве это деньги? Вон в порту грек Сидоропуло, слыхали, наверное?..
Старшая дочка Кажашки цыкнула на свинью, а папаша разбойник ей:
– Не гони ее, доченька, пусть поищет, может, чего и найдет. Зачем добру зря пропадать?.. – И снова к Дате: – Так я, значит, про Сидоропуло, про грека. У него уже миллион. На второй перевалило.
Кажашка все молол без умолку, но Дата уже не слушал его. Он думал. Наконец поднял побратим руку:
– Да, сгубили тебя деньги, Кажа Булава. Жаль мне тебя… Керосин у тебя найдется? – спросил он, помолчав.
– Керосин? Откуда у меня керосину взяться? У богатых ищи керосин, Дата-батоно.
– Ну, хорошо. А вот скажи мне, если б случился пожар и cгорело бы все твое логово, и седла, и черкески, и кинжалы, книга с ними, и деньги, которые, это уж точно, где-то здесь припрятаны, что бы ты тогда стал делать, скажи мне, ради бога?
У ростовщика кровь отхлынула от лица, клянусь прахом своего отца, стал он зеленый, как кукурузный стебель.
– Господи, воля твоя, – пошел он креститься часто-часто. – Что вы, Дата-батоно! Сколько сил я на эти гроши угробил! На другой раз… на второй заход не набрать мне сил. Не вытяну, помру!
– Ну и ну! – удивился Туташхиа. – Стало быть, все с самого начала начнешь?
Ростовщик сник весь, но от прямого ответа успел увильнуть.
– Вы про керосин спросили, Дата-батоно. Не берите греха на душу, не пустите детей по миру.
По миру, думаю, может, оно и лучше, чем дохнуть с голоду при таком папаше.
– Да, спета, видать, твоя песенка! – говорит ему Дата. – Мучиться тебе и маяться, Кажа-бедолага!.. Ну да ничего не поделаешь! Нам деньги нужны. Силой будем брать – боюсь, помрешь, а я греха на душу не возьму. Давай так: ты мне даешь взаймы три тысячи, и не будь я Дата Туташхиа, если не верну.
Услыхал ростовщик про долг, обрадовался, будто дарят ему его денежки.
– Были б у меня деньги, Дата-батоно!.. Зачем взаймы – так бы отдал! За такими, как вы, доброе дело не пропадет.
Меня аж затрясло.
– Эй, Дата Туташхиа, – кричу ему в окошко, – про залог не забудь, расписку ему, сукину сыну, расписку…
Не понял побратим насмешки.
– Осел ты, – отвечает, а сам в окошко уставился. – Будь у меня такой залог, стал бы я в этом смраде душиться. – И опять глядит на Кажашку.
Надоело мне слушать их болтовню, а главное, не похоже было, чтобы Дата от Кажашки с деньгами ушел. Ворвался я в эту чертову нору и – в ноги ростовщику несколько зарядов.
– Раскошеливайся, сука шелудивая, а не то вмиг околеешь! Пошевеливайся, гад!
Дети, как кузнечики, попрыгали на отцовский топчан и ну голосить, окаянные. Свинья с перепугу ткнулась рылом в плетеную дверь. Рыло-то просунула, а дальше ярмо не пускает. Ни туда, ни сюда, мечется, визжит, как перед убоем. На чердаке куры квохчут, о крышу бьются. Вся лачуга ходуном ходит. Сейчас, думаю, рухнет – минуты терять нельзя. Рукоятью маузера саданул ростовщику в ребра, в харю двинул – он встать и соизволил. Отодвинул сундук, под сундуком, вижу, дверца не дверца, заслонка не заслонка, что-то железное, он и ее отодвинул, лег на пол, свесился по пояс в подвал. Торчат у меня под носом Кажашкина задница да короткие толстые ноги.
– Быстрей, – кричу, – быстрей, Кажашка, подлец! – а сам пинком его, пинком.
Поглядел я на Дату, а его как пыльным мешком ударили, стоит бледный, подбородок дрожит, от детей глаз отвести не может, а они надрываются. Сбились на топчане, как волчата, и воют, того и гляди кинутся и загрызут. Спасибо, вид у маузера что надо, не очень-то покидаешься, а то бы загрызли, ей-богу! Ростовщик в яму свесился и как сдох: и дальше ни на вершок, и обратно не вылазит. Чуда ждет. Дернул я его за ногу.
– Вылезай, тащи, что ведено! Как цыпленка разорву!
Поднялся Кажа Булава – в лице ни кровинки. В руках – мешочек. Вырвал я мешочек – ничего, тяжеленький, не иначе как золото!
– Нет моей Кваквы, – блеет эта тварь, – шиш бы вы у меня что взяли!
– Ищи свою Квакву под грушей, она там на цепи, не бойся, не убежит.
Дата как услышал это, еще бледнее стал, сгреб свою бурку – и к двери, а в дверях свинья застряла, не выйдешь. Свинья крутится, амбар трясется. Туташхиа вышиб дверь ногой, свинья – во двор задом, Дата – следом.
– Сколько здесь?
– Пять… Но вам-то ведь три…
Я чуть со смеху не умер… Отмочил Кажашка напоследок!
Мешочек – за пазуху, а тут Кваква как завопит! Дата у нее кляп изо рта вытащил, это уж точно. Кваква волком завыла. Дети от материнского крика и вовсе ошалели. Надо было ноги уносить.
Добежал я до груши. Кваква орет – ушам больно. Дата с цепью возится, никак не развяжет. Луна светит себе. За забором какие-то тени мельтешат. Не понравилось мне все это.
– Брось ты ее, Дата! Найдется, кому суку с цепи спустить. Бежим!
А он не уходит, цепь из рук не может выпустить.
– Караул!.. Утащили шарамыжники мое добро! Всё забрали! Держи их! Бей! Насмерть бей!! Это Дата Туташхиа! За его голову пять тысяч дают! Караул, люди!
Стоило этому болвану выкрикнуть имя Даты Туташхиа, как тени за забором тут же исчезли.
Дернул Дата еще раз цепь – сорвал наконец. Выскочили мы на дорогу, за нами Кваква, руки-то у нее ремнем опутаны, цепь волочится, по булыжникам гремит, но Кваквину глотку не заткнешь. Обернулся я, выпустил на ходу две пули в воздух. Отстала, но орет пуще прежнего.
– Дата Туташхиа, – слышим мы за спиной. – В долг я тебе эти деньги дал, в долг! Ты просил, я дал! Вернешь, если ты Дата Туташхиа, а не вор, как твой дружок!
Хорошо еще, проценты не просит, говорю.
Словом, ушли мы, сели в седла.
– Говорил я – почту бы лучше, – сказал Дата.
Да, неладно вышло, что самому мне пришлось к ростовщику в нору лезть. Но что было делать, когда Дата сплоховал?
Через два года наши люди попались – по другим делам. Судили шестерых. Меня жандармы разыскивали, и я сам на суде быть не мог, но люди рассказывали, как и что было. Выяснилось, что террористический акт, для которого мы с Датой Туташхиа пять тысяч экспроприировали, не состоялся. Деньги, которые я сдал в кассу организации, были отосланы нашим в эмиграцию. Царские сатрапы на суде так дело повернули, будто эмигранты все деньги проиграли в карты и с девками прогуляли. И меня замарали; их послушать, так выходило, будто Бубутейшвили только четыре тысячи в партийную кассу сдал, а тысячу присвоил. Но ведь организация велела достать три тысячи, а я принес четыре! Имел право преследуемый анархист оставить себе на пропитание долю того, что сам раздобыл, или не имел? На какие средства, интересно, я должен был существовать и работать?
Дата Туташхиа, конечно, мог и не знать, что жандармерия и полиция умышленно марают борцов за свободу и счастье народа. Измышляя про нас всякую грязную клевету, они таким способом стараются опорочить саму идею. Но это-то он должен был знать, что нелегальная жизнь требует больших расходов. После процесса я как-то встретил Дату. Он едва со мной поздоровался. Спрашиваю: может быть, я обидел тебя чем? Нет, мотает головой. Но я пристал в одну душу. Дата молчал, молчал, а потом и говорит:
– Дрянь, оказывается, ваши люди, да и ты не лучше.
С тем и ушел – слушать меня не стал. Ничего не поделаешь. Политически неграмотный был человек. Читать-то он любил, да все только книги, которые мозги засоряют. В ходе борьбы потери неизбежны. Потеряли мы Дату Туташхиа. С того раза никогда ни с какой организацией ничего общего он не имел. Один шел.
Граф Сегеди

…И сам чиновник и его перемещение с одной службы на другую были явлениями настолько незначительными, что, естественно, не привлекали внимания должностных лиц. Однако всего лишь год спустя имя Мушни Зарандиа прогремело, словно взрыв бомбы, и вот каким образом.
Зарандиа, как младшему чиновнику жандармерии, передали на следствие дело одного контрабандиста. Зарандиа, однако, им не ограничился и представил Кутаисской губернской жандармерии пять томов, которые состояли из проработанных с удивительным тщанием материалов о действиях контрабандистских банд от Батуми до Туапсе и о государственных чиновниках, находящихся в преступной связи с этими бандами. Дело не только изобличало человек пятьдесят, но давало возможность ареста каждого на месте преступления и ликвидации всей банды. Следствие можно было считать, в сущности, законченным. Пятьдесят человек смело могли быть отданы под суд. Зарандиа предусмотрел личные или родственные связи некоторых преступников с находящимися в Тифлисе влиятельными лицами и до поры мастерски оставил их дела в тени. Таким образом он достиг того, что после некоторого колебания делу дали ход и вести операцию доверили самому Зарандиа. Через две недели в тюрьмах Поти, Батуми и Кутаиси находились все без исключения лица, изобличенные в преступлении, и еще три человека, которые пытались подкупить Зарандиа, предложив ему сто тысяч рублей золотом. Последних Зарандиа арестовал сам.
В результате операции он получил должность старшего следователя, а наместник возбудил ходатайство перед Петербургом о присвоении ему внеочередного чина и награждении орденом. Пока мы ждали из Петербурга ответ на представление, Мушни Зарандиа осуществил гораздо более сложную и значительную операцию, причем столь же успешно. На сей раз он расследовал и точно установил пути, по которым из-за границы на Кавказ поступала нелегальная литература, арестовал людей, доставляющих ее, и обезвредил несколько нелегальных групп в различных городах Кавказа. Все это Зарандиа исполнил с фантастической быстротой и утвердил за собой имя изобретателя остроумных уловок и новых методов сыскного дела. Петербург теперь уже сам позаботился о выдвижении и наградах Зарандиа. В 1895 году, то есть в десятилетие пребывания Туташхиа в абрагах и в пятилетие следовательско-сыскной службы Мушни Зарандиа, благодаря анонимному письму нам стало известно, что неуловимый абраг и выдвинувшийся жандарм были двоюродными братьями. Сообщение это вызвало известное замешательство, и было получено срочное распоряжение произвести дознание на предмет деятельности Мушни Зарандиа. Дознание доказало, что Мушни Зарандиа, начиная с первого дня службы в акцизе, не был замечен в каких-либо связях со своим двоюродным братом…
Мосе Замтарадзе
Однажды избили до полусмерти и его, и меня – двух знаменитых абрагов. Десять дней лежали мы пластом. Мне сломали ребро, Дата Туташхиа не мог повернуть голову – воспалилась рана на шее. Человеку в бегах, сам знаешь, к врачу хода нет, а уж в больницу подавно. Впрочем, в тех местах о докторах и больницах тогда и не слыхали.
Отдубасили нас по вине Туташхиа. В беду всегда по своей вине попадешь. Даже поговорка есть… Позабыл, как там… Словом, про дураков, но чаще умные в такие дела влипают. Бывает, все сойдется одно к одному – не лезь тогда, не суйся. А сунешься – и тебе влетит, и кто с тобой рядом случится, тому тоже перепадет.
Дело было зимой. Зима для абрага – пора тяжелая. Куда приткнуться? Я решил перезимовать в лесах Саирме у одного оборотистого малого. Одну зиму я у него уже пересидел. Позвал с собой Дату Туташхиа. Он в Саирме никогда не бывал. Пришли, оружие спрятали, оставили по револьверу и прямым ходом к Сетуровой усадьбе. Сетурой звали того малого – он жил один, семья у него была в Кутаиси. Стояла его усадьба на особенной земле. Эту землю накопают, промоют, высушат и вьюками отправляют в Кутаиси. Там землю покупали англичане. Говорили, польза от нее была, когда бурили колодцы, нефтяные скважины, и при других похожих делах. Сетура на этом деле зарабатывал дай бог. В прошлую мою зимовку землю брали четверо рабочих. Четвертым был сам хозяин. Копал наравне с другими. Когда я уходил, Сетура позвал меня опять приходить зимой. В те годы в лесах Саирме лютовали разбойники, и я для Сетурова хозяйства был как бы защитой. А взять у него было что, иначе на кой я ему.
Настоящего имени Даты я хозяину открывать не стал. Так сам Дата захотел. Человек тверже кремня, говорит, когда ему тайна не доверена. Узнают, что у Сетуры зимовал Дата Туташхиа, будут его бить, пока не признается. Посадят еше. А будет он знать, что это Чачава или Пориа какой-нибудь, сколько ни бей, ничего не выбьешь. Заладит: Пориа у меня гостил – и точка. Поверят в конце концов, дадут пинка и отпустят… Я и сказал Сетуре: «Это мой друг Пориа». Он нам обрадовался. Пригласил в дом. Познакомил с Табагари – «моя правая рука», говорит. В прошлую мою зимовку Табагари в усадьбе не было. Он служил псаломщиком в церкви святого Квирикэ. Прошу прощения, но чтобы у человека так сопли текли без передыху – я в жизни не видел. Взглянешь на него раз – аппетит отобьет до конца дней твоих.
Табагари накрыл на стол – и в сторонку, пока Сетура не разрешил ему сесть. Сел молчком, голоса его в тот вечер мы и не услышали. За столом Сетура сказал, что его правая рука Како Табагари, пока служил богу, выучил все имена, какие только есть на свете, и знает все их значения. На это Табагари, словно дите малое, которого приласкал чужой дядя, засмущался, заелозил, губы выпятил, пальцами перебирает. Весь вечер он был застенчив и уважителен. За столом смотрел зорко, все было, что душа пожелает. Был Табагари кривоног, приземист, толст немыслимо, но расторопен.
После ужина Сетура отправил нас в комнатенку, в которой мы теперь должны были жить, и пообещал прислать в услуженье старушку. Мы легли, но спали, должно быть, недолго, – еще было темно, когда бухнул колокол и такой ералаш на дворе поднялся, будто кругом все огнем горит, только ноги уноси. Не успели мы вскочить – стук в дверь. Входит бабка – дыра на дыре, вся в рванье. Не знаю, от какой старости или болезни людей так скрючивает, – только нос у нее чуть не в пол уходил. Вошла, однако, бодренько. Странно даже. Казалось, разогнуть ее только чудо может, а тут выпрямилась, ладонь к виску, откозыряла, как хорошо вымуштрованный солдат, докладывает – что именно, разобрать невозможно, у бедняжки во рту ни единого зуба. Прошамкала она свой рапорт, руку опустила, стоит по стойке «смирно».
Мы с Датой молчим, понять ничего не можем.
– Вроде бы что-то… насчет завтрака и умывания, – говорю.
Бабка опять рапортовать, но Дата ее перебил, попросил подождать, пока оденемся.
– Что за бабка, Мосе, как ты думаешь? – спросил он меня, когда мы остались одни.
– Да, наверное, Сетура нам ее в прислуги прислал. Кем ей быть? Умом-то она… того… Это ясно. Непонятно только, зачем Сетуре этот номер понадобился?
– Вполне она в своем уме, – говорит Дата. – Я повадки умалишенных знаю. И поговорить с ними люблю – такое скажут, от умного не услышишь. Что-то здесь не то… Да… вот что. Ты вчера у Сетуры сильно набрался и, может, не помнишь, все Абелем его называл. Абель он или кто?
– Абель, конечно. Я пока в своем уме.
– А почему он поправлял тебя. – Архипом, говорит, меня называй?
– Архипом?! – Я начал припоминать, что хозяин и правда все время поправлял меня, да мне было плевать. Что Абель, Архип – один черт. Как хочет, так и звать его буду. Мне-то что.
Я оделся и подошел к окну поглядеть, что там стряслось, что мы – куры, подниматься чуть свет? Подходить близко к окну абрагу заказано, сами понимать должны. Я остановился не доходя, но так, чтобы двор просматривался. Ничего такого не увидел, все вроде бы утихло. Прошел какой-то малый и по-волчьи вполз в землянку. Снег кругом – я его и заметил, а так ничего не видно, темно. В комнате был балкон. Смотрю, на балконе наша бабка. Стоит, прижавшись к стене. Отчего это, думаю, она, как фельдфебель перед генералом, тянется перед нами?.. Вижу, прильнула к замочной скважине – ничего ей это не стоит, и так крючком согнута. Чувствую, зыркает по нашей комнате. Вдруг замельтешила. Понимаю, меня, второго постояльца, из виду потеряла, как не замельтешить… Старая ведьма и то в толк взяла, не наблюдаю ли я за ней. Приподнялась, в окно заглянула, но, ясное дело, ничего не увидела.
Я Дате молчком показал, он по стенке подкрался к двери и – настежь. Старуха как была возле скважины, так и осталась – крючок крючком.
– Ну, мамаша, разогнись и входи! – сказал ей Дата.
Вошла, дверь прикрыла.
– Где это, тетенька, принято подглядывать в чужую дверь? – говорю я ей.
– У нас и принято! – сказала, как отрезала. Да как четко!
– Кто и для чего завел такой порядок? – спросил Дата.
– Пришли вы в дом – два чужака. Надо нам знать, о чем думаете, что делать намерены? Кормильцу все надо знать!
– А кто же это твой кормилец, будь он неладен? – не удержался я.
– Ах ты нехристь! Сам будь неладен! – разъярилась старуха. – Погляди на себя в зеркало, тварь бездомная, – это она мне-то, – Архип Сетура наш кормилец – отец, мать и господь бог! Кому еще быть?
Старуха бранилась долго. Дата ее слушал, будто царь Соломон перед нами вещал. Я пошарил по стенам – поглядеться бы в зеркало, на кого это я похож стал, что даже такая образина пальцем в меня тычет.
– Скажи-ка, мать, – втиснулся Дата в старухину брань, – твоего Сетуру Абелем или Архипом зовут?
– Раньше звали Абелем, а теперь Архипом, – сказала она и прибавила, будто одарить нас хотела: – Сам пожелал. Надо так!
– Ладно, – сказал Дата, помолчав, – давай умываться.
Старуха отвела нас за угол дома, слила на руки, и только начали мы вытираться, как опять бухнул колокол и пошел но округе гул. Мы выглянули из-за угла.
Когда я зимовал у Сетуры, он жил в тесной землянке. Ничего, кроме землянки, на этом месте не стояло. Теперь здесь поднялась добротная ода, и несколько десятков слепых полуземлянок хороводом окружали ее. Опять потек колокольный звон, из землянок посыпались люди и затрусили к дому Сетуры. Выползали они из всех щелей и семенили, как кроты, выкуренные из нор. Один миг – и суету как слизнуло. Все стихло намертво. И тут же какой-то человек, не видно кто, начал говорить. Да как! «Путь-путь-путь-путь», – поди разбери. Полопотал он, смолк – и тут все как загалдят! Каждый трещит но переставая, будто надо ему только одно – переговорить соседа. Тарабарит площадь – ничего не разберешь.
– Подойдем поближе, Мосе, – говорит Дата, – поглядим, что там такое.
Подошли, и что же видим? Хромой псаломщик, Сетурова правая рука, который вчера за ужином и слова не проронил, – стоит на пне, который, видно, для этого дела и отесали, и бормочет, бормочет, слова не разобрать. Перед ним вытянулись в две шеренги человек тридцать и тоже бормочут как заговоренные. Побормотали и молчат. Опять со своего пня запиликал Табагари. Теперь я разобрал:
– Даритель же хлеба нашего насущного – отец наш и благодетель Архип – да здравствует во веки веков!..
«Архип» – в конце каждого стиха, а потом трижды: полихронион, полихронион, полихронион. Я это слово хорошо знал – одного Имедадзе из Сачхере так звали. Он мне и сказал, что по-гречески «полихронион» значит «многие лета».
Кончили молиться, Табагари сказал «вольно».
Все согнули ногу в колене – солдаты, да и только.
– Спиридон Суланджиа, сукин ты сын, нет для тебя сегодня работы! – своим тарабарским говором завел опять Табагари. – Пилат Сванидзе, гони его в шею из строя.
Пилат Сванидзе немедля двинул Спиридона Суланджиа по шее. Несчастный упал на снег и запричитал. Никто и ухом не повел.
– Смирно, направо, шагом арш! – выпалил Табагари.
И двинулся солдатским шагом весь этот обтрепанный люд.
– Куда это они, мамаша? – спросил Дата у старухи.
– На работу.
– А та вон каракатица тоже работать будет? – спросил Дата. – Это что за карлик?!
– Он и есть самый главный.
– А чего натворил Спиридон Суланджиа?
– Мало ему еще дали, будь он неладен, пусть Архипу спасибо скажет… – Старуха вдруг прикусила язык и давай на нас орать: – Нечего в чужие дела лезть, а то живо отсюда вытряхнетесь!..
Не поверите, мы как язык проглотили; глядим, как карлик, едва перебирая ножками, подгоняет свою паству, – и ни слова.
Повела нас старуха в дом Сетуры.
Хозяин возлежал на тахте, усыпанной пестрыми мутаками и подушками. Он поднялся нам навстречу, с важностью отдал поклон и пригласил к столу, который опять был хоть куда.
– Угодила ли ты гостям, Асинета? – спросил он старуху.
– Дурные они люди, – отрезала старуха.
Сетура нахмурился и, подумав, сказал:
– Ну… ладно, ступай! Сам разберусь.
Едва старуха исчезла за дверью, как Сетура откинулся на подушку и ну хохотать.
Вдоволь нахохотавшись, Сетура отер слезы и говорит:
– Так-то, братцы, дурные вы люди. Слыхали, как Асинета сказала?
От всего, что мы повидали в это утро, настроеньице было у нас хоть плачь. Смех Сетуры немножко взбодрил нас.
И правда, подумал я, – мало нам своих бед, из-за этих людишек еще переживать, пусть идут ко всем чертям, нам-то что… А вслух говорю вроде бы в шутку, как сам Сетура:
– Из-за чего это, мил-друг, твоя Асинета среди ночи нас подняла?
– В пять часов у меня подъем, – сказал Сетура, – люди должны видеть, что порядок есть порядок, для всех одинаково, каждый захочет валяться в постели до полудня, и дело пострадает. Не работа меня заботит – люди. Их жизнь и благо. Долгая это история, Мосе-батоно! Выпьем-ка за Евангелие от Матфея, вот сулгуни, берите, берите – отличная закуски к водке, лучше не бывает!
Мы выпили, и я опять спрашиваю у Сетуры:
– А Спиридону Суланджиа дали сегодня по шее и как паршивого котенка вышвырнули – что, тоже для его блага?
– А ты как думаешь? Лиши человека страха, он тут же почувствует себя несчастным. Знаешь, что Спиридон Суланджиа сказал? Архип, видите ли, дает нам ровно столько, чтобы мы с голоду не передохли! Богатство и роскошь – вот откуда вся порча и безнравственность. Ну, дам я этому вахлаку больше того, что даю. Он тут же скажет – дай еще; не получит большего – опять беда: начнет завидовать и воровать. Правильно говорят: нагулял козел жиру, потянуло волчьего мяса отведать. Что получается? Хочешь человеку добра – не дай ему обожраться. Почему Спиридон Суланджиа сказал то, что сказал? Выкормил он молочных поросят. Девять штук. Шестерых забрал я, трех оставил ему. Он их продал, в семью деньги пришли – отсюда и мысли. Забери я восемь поросят, оставь ему одного, и молчал бы, сукин сын, как миленький. Такие вот, брат, дела. Теперь недельку-другую Какошка Табагари не будет брать на работу этого болтуна, детишки его поскулят, он и пожалеет о том, что наболтал. И другим – пример: неповадно будет молоть языком чего не надо, и сам Спиридон рад будет до смерти, что его опять к делу допустят и заработать дадут. Сказанное Спиридоном – воистину грех великий. Сам оступился, в убытке остался – это еще куда ни шло. Но ведь и другого тем самым подбил: и ты, мол, скажи подобное, накличь на себя беду. Вот что главное. Если я и вправду кормилец этим людям, то должен понимать: все, что людей может совратить с пути истинного, от чего народу – страдание одно, всё надо в корне подрубать, в зародыше уничтожать, а то вырастет, силой нальется. Зачем мне торчать здесь, если денно и нощно по заботиться о людях, о том, чтобы им жилось хорошо? Прийти в этот мир есть, пить и не принести людям добра – разве это жизнь? Ну, выпьем! За второе Евангелие, от Марка. Вот осетрина, угощайтесь, сулгуни – хорошо на закуску, да рыбка лучше.
Мы слушали, боясь проронить слово, и Сетура, воодушевившись, продолжал:
– Так-то, милостивые государи! Если человеку страх неведом, если ему бояться нечего, он обречен. Но одного страха мало. Тут нужно еще кое-что. Во-первых, собранность: в человеке должно быть все натянуто, как струна чонгури. Дай человеку волю – он расслабится и падет духом, о-хо-хо! Тысяча недугов набросятся на тело и унесут его в иной мир. Непременно унесут. Забери у человека его заботы, расслабь волю и дух – и жизнь его оборвется. Это так, поверьте мне. А то с какой стати поднимать их затемно и муштровать как солдат? Возьмите горбатую Асинету, у другого хозяина она давно бы концы отдала. Понимает старая, что я жизнь ей продлеваю, оттого благодарна и преданна. «Умный ищет наставника, а глупому он обуза» – так говорит часто Какошка Табагари, и правильно говорит. Неразумен человек. Ты – за него, а он с дьяволом – против тебя. Так все и заведено. Хочешь людям добра – сей, в их сердцах любовь. Но разве неразумному внушишь любовь? Одним страхом, я вам говорю, ничего не добьешься. Нужно, чтобы имя твое он повторял изо дня в день, чтобы слышал, как другие тебя превозносят, и сам тебе хвалу станет возносить. Для этого из церкви святого Квирикэ и привел я Табагари. Он мне молитвы сочиняет. Одни в стихах, другие на музыку кладет, а некоторые – так просто. Складно у него получается – лучше не придумаешь. Мои люди трижды в день молятся: утром, во время работы и еще по вечерам. Время от времени молитвы надо менять. Приедается молитва – и сила ее уходит. – Сетура оглядел нас и разлил водку. – Выпьем за третье Евангелие, от Луки. И я скажу вам самое главное. Почему не берете маслин? Не любите? А зря. Приятнейшее ощущение от них во рту.
Сетура был в ударе. И если уж спрашивать, зачем он имя свое сменил, то сейчас.
– А знаешь, что означает Абель? – спросил хозяин. – Абель по-гречески… ну-ка дай мне вон ту книгу… так… вот… ага… Много хлопочущего, измученного хлопотами человека означает Абель. Стало быть, тщету, суету, призрак. Родители мои темные люди были. Не знали об этом. Теперь поглядим «Архип». Архип… Конюший, вожак табуна. Вот что такое Архип.
А твои люди знают, что ты себя называешь вожаком табуна?
– А ты как думал? Скажи им, что они не лошади, а люди, знаешь что ответят? – Сетура выдержал паузу и изрек: – Человеку нельзя говорить, что он человек, иначе он тебе скажет: «Раз я такой же, как ты, слезай со своего места». А слезешь – так в пропасть его толкнешь. Человеку надо внушать, что он лошадь, осел, ишак. Он этому легко верит, потому что сам знает, это правда. Верит и счастлив. Живет честно. Вот так-то. Правда, говорить ему это прямо нельзя. Надо найти слова собые. – Архип замолчал и уставился на дверь. – Будь ты неладна, Асинета, дрянь подворотная, присосалась к двери как пиявка. А ну-ка войди!
Вошла Асинета и отдала Сетуре честь.
– Ну, что? Ни одного слова не пропустила? Ступай-ка на гауптвахту. Да не вздумай топить печку, а то тремя сутками не отделаешься. Добавлю.
– Пойти-то пойду, но слушала я не тебя, кормилец. Вот за этими дружками следила.
– А я что, слеп и глух, сам не вижу, не слышу?
– Так-то оно так, отец и благодетель. Да два уха хорошо, а четыре лучше.
Сетура потер подбородок.
– Ладно. На гауптвахту не ходи. Прощаю. А зайди-ка ты к Кокинашвили и так ненароком – болтать с Пелагеей будешь – скажи, что нынешним утром Спиридона Суланджиа наказали за то, что он про Архипа неладно говорил и Колпинов донес на него Табагари. Повтори!
Упала старуха на колени, и нельзя сказать, что пропела, – язык у этой ведьмы в глотку проваливался, – но четкой скороговоркой отрапортовала молитву, сочиненную Какошкой-псаломщиком. Встала, повторила задание своего благодетеля – и прочь, но не дошла двух шагов до дверей, как ее остановил Сетура.
– Если Кокинашвилевой Пелагеи не будет дома, зайди к Колпиновым и Терезии тоже так, между прочим, шепни, что на Спиридона Суланджиа Кокинашвили стукнул. Что так, что эдак – все едино. Ступай!
– Пока человек один и никому не доверяет, – Сетура дождался, когда в коридоре стихло шарканье Асинеты, – он может принести пользу и себе, и другим, а как пошел откровенничать – путного от него не жди. В любое дрянное дело может ввязаться. Беду на себя накличет. Со стороны посмотреть, нехорошо заставлять людей наговаривать друг на дружку – так ведь? А на деле я им хорошую службу служу. Не станут они доверять друг другу, будут жить каждый сам по себе, минуют их и злые умыслы, и дурные поступки. Господи, и за что мне такое наказание – изворачиваюсь, хитрю, мучаюсь. Но добро без страданий не добудешь. Начнешь себя жалеть – и, считай, все пропало… Ну, за третье Евангелие…
– Было уже! – напомнил я. – Пили.
– Нет, за третье не пили! А почему не едите? Или мой хлеб-соль вам не по вкусу?
Спорить было ни к чему. Мы и по пятой выпили за Евангелие от Луки. Другого тоста, подлец, признавать не желал. Обижался, когда отказывались, стыдил, – пропади он пропадом.
Не помню, сколько мы выпили, когда Сетура поднялся и сказал:
– Если гости желают, покажу вам мое дело и как люди мои добывают хлеб насущный.
Дата кивнул, да и мне после всех разговоров хотелось взглянуть на его хозяйство.
Шли недолго. Остановились на краю глубокого оврага. Сетура ткнул пальцем в провал, черневший на каменистом склоне оврага по ту его сторону. Это был рудник, где работали люди Сетуры.
– Тоннель прорыли уже саженей на двести, – пояснил Сетура, – долбят снизу вверх, землю выносят на спине. Здесь кругом такая земля. Работать, конечно, тяжело, но если человек добывает себе на пропитание без особого труда, он портится. Когда таскать приходится с этакой глубины, такую работу полюбишь. Что есть любовь? Во что труд и заботу вложишь, к тому у тебя и любовь. Хилое и немощное дитя мать любит больше, потому что больше труда на него положила. Но одной любовью здесь не обойдешься. Чтобы человек был счастлив, еще нужен голод. Не морить, конечно, голодом, но и чрезмерной сытости не допускать. Дальше – страх. Страх рождает любовь. Фимиам и молитвы тоже нужны для любви. Боготворит – значит, боится. Что еще необходимо для счастья народа? Здоровье. А здоровыми люди будут, если не дать им расслабиться и пасть духом. И еще одно: человеку надо надеяться. Надежду следует выдумать. Когда у народа есть надежда, он ничего лишнего себе не позволит. Для своих людей надежду я выдумал сам. Пойдемте, покажу…
Сетура свернул с дороги, и мы подошли к колодцу. Возле колодца стоял столб с колоколом. К языку колокола была привязана веревка, другой конец которой был опущен в колодец. В колодце сидел карлик и держал этот конец. Воды в колодце не было.
– Я ему плачу двадцать копеек в день, – сказал Сетура. – Он глухонемой.
– И что, так и сидит с утра до вечера? – спросил Дата.
– Так и сидит.
– А что он здесь делает, эта убожинка? – спросил я.
– Надежду, Мосе-дружище, надежду вон для тех людей! – Сетура кивнул на рудник по ту сторону оврага.
– На бога в небесах уже никто не надеется, а кому придет в голову надеяться на этого урода в колодце?
– Дело у меня тут поставлено надежно. Сейчас поймете. Те, что копают в пещере, надеются, что тоннель приведет их сюда, в этот колодец…
– Погоди, Архип, – не утерпел я, – ты же говорил, что долбят гору снизу вверх и уходят отсюда все дальше?!
– Говорил, ну и что?
– А то, что если эта твоя дыра все дальше уходит от колодца и все в гору, то как же выйти ей сюда?
– Никуда она не выйдет, ни вверх, ни в колодец. Стоит гора, как стояла, и они будут в ней кружить.
– А люди об этом знают?
– Додуматься до этого нетрудно. Вот они и соображают: раз до этого так легко своим умом дойти, значит, на самом деле все не так, как им кажется. Не стал бы Сетура, думают они, на такой простенький обман идти. Выйдет тоннель в колодец. Непременно.
– А колокол и карлик для чего? – спросил Туташхиа.
– Карлика зовут Зебо. Он – юродивый и слывет прорицателем. Говорят, как только тоннель подойдет к колодцу на сто саженей, Зебо услышит и тут же ударит в колокол. Знали бы вы, как они этого звона ждут! Все время начеку. Собираюсь прибавить им самую малость, да надо поглядеть, как дело пойдет. Лучше новую надежду придумать, чем заработок увеличить. Это будет ненадежней, но вот выдумать не так-то просто.
Я заглянул в колодец. Зебо то и дело прикладывал ухо к скале и что-то бормотал.
– Ты говорил, он глухой?
– Глухой.
– Ну, а если глухой, как он может услышать?
– Мосе-дружище, ну и бестолков ты, ничего не понял, а объяснять все сначала мне лень! – Сетура разозлился. – Поживешь здесь зиму, приглядишься, сам увидишь, что к чему.
– Не стоит беспокоиться, Архипо-батоно! – заторопился я. – Мы и так тебе обязаны. Может быть, нам стоит отдохнуть, а уж после еще поговорим?
– Пожалуй, и правда, отдохните, а за ужином я вам кое-что еще расскажу, – пообещал Сетура.
Не знаю, как у Даты, но у меня в голове тысяча сверчков трещала, и каждый – на свой манер.
– Обед вам Асинета принесет, – крикнул нам вдогонку Сетура.
Мы возвращались молча. В горле пересохло – хорошо, попался на дороге родник.
– Что будем делать, Мосе, – спросил Дата, – останемся или подадимся куда-нибудь еще?
Для абрага лучшего места не найти. И чего уходить? Полиции в эти забытые богом края не добраться. Хозяин не обделяет нас ни хлебом, ни кровом, ни покоем. Что нам?
– Видеть не могу этого человека и его людей, – сказал Дата. – Я себя знаю. На себя беду наведу и другому зло принесу. Это уж жди. Не в первый раз. Прожил я не так уж много, но мир повидал, исходил, исколесил вдоль и поперек, а такого дракона не видел. Да что видеть! Слыхать не слыхал и читать не читал!
Я взялся спорить. Вреда нам от Архипа или… как там его… никакого, а если и будет, что нам стоит отправить его на тот свет?
– Какое нам дело, что там выделывает со своими людьми Сетура? – пытался я уговорить друга. – Конечно, зло творит, но раз все эти холуи гнев божий за милость принимают, разве Сетура виноват? Это отребье еще похуже чего достойно. Нравится им быть рабами – и все дела. Что, их держит здесь кто-нибудь? Давай так договоримся: только нас тронут, хоть бы кто, мы обоих этих проходимцев на веревочку через сучок, и ищи нас, свищи.
– Ладно. Будь по-твоему, – сказал Дата. – Посреди зимы менять место не особенно меня и тянет… Надо было раньше думать, но поди знай, что так обернется.
Идем дальше. Человеку в бегах ходить по дорогам и тропкам заказано. Забыть об этом надо. Человек в бегах должен ходить так, чтобы дорогу или тропинку сверху видеть. Понимаешь, о чем я говорю? Сверху! …Так и шли мы по лесу. Вдруг Дата остановился и стал вглядываться в глубину ущелья.
– Мосе-батоно, видишь, что вон там в кустах происходит?
Вгляделся и я. Вроде бы дети то ли в войну, то ли в казаков-разбойников играют. И много их. Дата даже удивился, откуда у этих несчастных такое потомство… От бога, отвечаю. Господь для голи детей не жалеет, сам знаешь. Ходить по мостам нам не положено. Давай, говорю, обогнем.
Обогнули мы мосток и пошли вверх. Подъем был довольно крутой. Мост остался от нас по правую руку, шагах этак в двухстах – трехстах. Мы одолели уже половину склона, вдруг слышим – поют. В той стороне, где мост.
– Да это же те, что там у мосточка, – сказал я.
– Ты о ребятишках? – Дата рассмеялся. – Лучше я помолчу. Может, мне все почудилось и я пальцем попал в небо? Одно скажу: дай нам бог добраться с миром до Асинеты. Не понимаешь? После поймешь.
– После так после. Только гложет меня какой-то червь и не дает покоя. Скажи, прошу, может, и я с тобой посмеюсь.
Дата видит, вроде бы я обиделся, и говорит:
– У моста сейчас всего несколько мальчишек. Они-то и поют, чтобы нас отвлечь. Остальные в засаде нас дожидаются. Вот-вот выскочат, жди.
Слова Даты еще как следует не дошли до меня, как у самого моего уха раздался дикий вопль, да какой – меня дрожь забила, и туча палок и стрел обрушилась на нас. Вопили кругом так, что разверзнись небеса – и то не заметил бы. Ошарашенный, я не мог двинуться с места, пока камень величиной с кулак не своротил мне скулу. Дата бросился бежать. Вот уж не думал, что приведется увидеть Дату Туташхиа таким перепуганным. Сбежал. Набросилась на меня вся эта прорва детишек, посыпались невесть откуда – ну, саранча…
«Беда, Мосе Замтарадзе, – сказал я себе. – Держись!!!» Выхватил револьвер из-за пазухи, выстрелил. Всего раз и выстрелил, а хватило на всех! Одни тут же отбежали. Другие, побросав камки, остановились как вкопанные, стоят разиня рот, как смерть бледные.
– Чтоб ни один ни с места! Не то всех перестреляю, по одному перебью, змееныши! – крикнул я на всякий случай.
– Мосе, возьми себя в руки и не бери на душу грех детоубийства! – донесся снизу голос Туташхиа.
– Чего им надо, пропади они пропадом?
В ответ я услышал громкий смех Туташхиа.
– Кто вы такие, бесенята, чего вам нужно?
Ни слова. Стоят нахохлившись, губенки сжаты.
Дата вылез из оврага и говорит:
– Они же дикари. Чужого человека не видели. Да не только человека, покажи им паровоз или карету – камнями забросают. Вот с такими детишками да еще с женщинами врагу не пожелаю столкнуться… Спрятал бы револьвер – стрелять не придется!
– Ты что, спятил, Дата-батоно? Эти щенки чуть не перегрызли нас. Да я их всех вмиг на тот свет отправлю, другим неповадно будет. Перестреляю всех. Чтобы на Мосе Замтарадзе руку поднять! Да такого храбреца еще на свет не появлялось!
Мать честная, на кого они были похожи! Оборванные, грязные, одни кости торчат. Видел я лисиц в клетке – такой же хищный и острый взгляд был и у этой ребятни.
– Не бойтесь, ребята! – услышал я девчоночий голос. Нечего сказать – девочка! У таких девочек в наших краях уже трое бегают и четвертого ждут. – Мы – дети. Они в нас стрелять не посмеют.
– Что делать будем? – спросил я Дату.
Он молчит.
– Кто вы такие и чего от нас хотите? – обратился я к оборванцам.
– Вы враги Архипа, – закричала в ответ та же девочка, и все снова схватились за камни и палки.
– Враги?.. Да мы гости его. Он нас, как родных братьев, любит. С чего это вы взяли?.. Большая девочка, а такое говорить не стыдно?
– Бабушка Асинета сказала. Она всегда правду говорит.
Вот, оказывается, откуда напасть…
– Ну, хватит, ребята, ступайте играть, – сказал Дата.
– Не пускайте их! – крикнул кто-то, и шагу мы не сделали, как они окружили нас со всех сторон.
– А ведь и правда кое-кто из них сейчас вознесется на небо, – сказал я.
– Брось, Мосе, – сказал Дата, – сам знаешь, на детей у тебя рука не поднимется.
Это была правда. Я сам это знал, но они лезли и лезли, и как отцепиться от них – хотел бы я знать.
На каторгах, да и на воле за долгую жизнь в абрагах сколько перепадало на мою долю… но с детьми судьба не сводила. Поглядел я в одну сторону, в другую. Заметил мальчишку, который целился в меня острой, как вертел, стрелой…
У всех в руках голыши, и за пазуху полным-полно камней набрали. А что у них в головах, что через минуту выкинут – поди пойми! Такую кровожадную толпу, может, кто и видел, не знаю, а мне не случалось! Поглядел я на Дату – лица на нем нет.
– Скажите, родненькие, что вы с нами делать думаете? – спросил я.
– Брось, Мосе-батоно, не до шуток, так мы ничего не добьемся. Что-то придумать надо. Палить по детворе я не буду – как хочешь, не могу этого греха на душу взять, а что они нас на шашлык пустят, это уж поверь мне.
Дата Туташхиа, посули ему царский трон, врать не стал бы. Да и я не великий был охотник до хитрости и вранья. Но нужда и кузнеца научит сапоги тачать. Что верно, то верно. Припрет нужда, мозги так завертятся – после сам не поверишь: неужели я придумал?!
– Вот вы говорите, мы враги Архипа, а мы только что стояли втроем у колодца: Архип, я и господин Пориа… – повел я, и, представьте, эти бесенята чуть-чуть убавили шаг.
Ладно, думаю, убавить убавили, но не остановились, надо чего-то еще подбросить… Чего бы… чего?… Ну, будь что будет.
– Хотите знать, что нам показали? Тоннель! Вот-вот в колодец выйдет. Если не сегодня, так уж завтра ждите…
Застыли все, с места не сдвинешь, уставились на меня будто весть о явлении Христа принес.
– Кто сказал? – спросила девочка.
– Зебо. И господин Пориа подтвердил, а знаете, кто он, господин Пориа? Господин Пориа – первый в мире мастер по тоннелям и прочей такой чертовщине. В Лихской горе тоннель знаете? Это господин Пориа прорубил. Сетура просил меня срочно привезти господина Пориа из Кутаиси, и дело близко к тому, что Зебо вот-вот ударит в колокол, и тогда…
…Завопили все разом. Земля дрогнула. Качнулись небеса. Хотите верьте, хотите нет, а с перепугу я чуть оземь не грохнулся. Думал, они снова на нас поперли, но нет, они на радостях орали. От сердца у меня отлегло.
– Погодите! Перестаньте орать! – взвизгнула девочка. – Всем замолчать!
Стихло.
– Если вы не враги Архипа, почему и вы не радуетесь?
– Мы не радуемся? Покажите такого, кто больше нас рад!
– Тогда почему не кричите со всеми вместе?
– Кричали. Как не кричать! – сказал я, но в это уже никто не верил.
– Ни с места! – приказала нам девочка.
…Уж слишком они были близко. В руках у одного был длинный отточенный кол. Держать кол, видно, было ему не по силам, и он пристроил острие кола мне на ремень.
Ну и остер был кол!
Девочка отвела в сторону трех взрослых парней. Они пошептались и вернулись обратно.
– Сейчас увидим, рады вы или нет! Давайте петь вместе с нами!
Один совсем сопливый мальчонка взмахнул рукой – тоже мне регент хора! – и они затянули… Это была та самая песня, которую по утрам Табагари заставлял петь родителей этих чертенят, где в конце каждой строфы обязательно был «Архип» и троекратный «полихронион».
Слов этой тарабарщины ни я, ни Дата не помнили, а они все пели, и я почувствовал, как постепенно они начинают злиться и вот-вот опять на нас кинутся. Я прикидывал и так, и этак, как быть, что делать, голова разламывалась, а острый кол, что покоился у меня на ремне, потихоньку стал входить мне под ребро. Не переставая петь, без лишних слов они отправляли нас в лучший мир.
– Не знаем мы этой песни, – заорал я, – научите сперва, и будем петь вместе.
Заткнулись. Сели мы в кружок, как добрые друзья, и стали разучивать псалом. Ничего трудного в нем не было. Хромой Табагари сочинял псалмы по уму своей паствы. Мы быстро выучили его. Ребятишки стали в строй, нас поставили в голове. Выбежал бесенок, похожий на шмеля, зажужжал, как Табагари, и мы двинулись. До усадьбы шли с песней и выкрикивали имя Архипа. У ворот нас заставили трижды выпалить «полихронион» и, представьте, отпустили. Мы вошли к себе в комнату и упали на кровать. Пока нам было туго, Дата хоть и был начеку, но смех то и дело разбирал его, а как остались мы одни, он помрачнел и замолк.
– До чего докатиться, – сказал я, – ушел в абраги, чтобы от солдатчины отвертеться, и на́ тебе, заставили маршировать и петь.
– Уйдем отсюда, Мосе-батоно, а то они и землю заставят нас копать. – Дата явно не шутил.
Мы долго не могли прийти в себя. Из чахлых домишек доносились песни, треньканье пандури и дробь доли. Это тянулось до самой ночи.
– Сегодня – что? У кого-нибудь день ангела или святой какой? Чего это все развеселились? – спросил Дата Асинету.
– Какие там ангелы и святые?
– А что с ними?
– Ничего! Оттого и поют.
Мы проглотили по куску хлеба, заснули и спали, пока ведьма Асинета не позвала нас к хозяину.
Дата поднялся неохотно, да и я тоже, но отказываться было нельзя.
Сетура возлежал на тахте в своих пестрых подушках и мутаках. Возле него на скамеечке примостился Табагари с книгой коленях. Это была та самая книга, из которой Сетура вычитывал утром толкования имен Абеля и Архипа. Табагари переворачивал страницы и что-то зудел своему повелителю. Сетура знаком пригласил нас сесть и обождать. Табагари то ли ушел с ушами в свой талмуд, то ли за людей нас не считал, но даже головы не поднял, когда мы вошли, а все шуршал страницами и талдычил себе под нос. Никто не предложил нам ни поесть, ни выпить. Оставалось только слушать Табагари.
– Ефимий значит добрый, – читал Табагари. – Это годится. Мелентий по-гречески будет заботливый, вот оно что. Вукол? Волопас. Это нам не надо. Ты и так табунщик, пастырь волов. Полиевкт… Хорошо… означает желаннейший… И Доментий годится – миротворец… Авессалом – еврейское имя – отец мира… Тихон – воистину хорошо! Очень, очень хорошо. Означает приносящий счастье. И вот еще одно… Каленик – блистательно победивший. Всего, значит, семь получается. Больше и не надо: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон и Каленик. Оставим их?
– Оставим.
– Сперва пусть запомнят имена, а после открою значение. Разом все равно не осилят. Пусть пока что зубрят.
Сетура поднял руку, благословил. Когда Табагари ушел, Сетура сказал:
– Человек, взявший на себя заботу о народе, не должен знать ни сна, ни отдыха. Я приметил, некоторые моим попечительством стали злоупотреблять. Это так оставлять нельзя. Других за собой потянут, и все попадут в беду. Что в таком случае делать? Надо их прижать – вот что. Всех разом. У Какошки Табагари они живо выучат все имена, а после он их смыслу обучит. Надо самому придумать, чем занять ум своих людей, а то они без тебя найдут и неизвестно, какие еще накличут на себя несчастья.
Меня от его разглагольствований уже мутило, и, чтобы что-нибудь сказать, я выдавил из себя:
– А не спросят ли твои люди у Табагари, зачем им эти имена учить?
– А зачем им спрашивать? Он им наперед объяснит. Все эти имена – мои. Мало меня называть Архипом. Только зайдет речь обо мне – изволь все восемь имен назвать. Вот оно как.
– Я должен принести свои извинения, – поднялся Дата, – дурное самочувствие заставляет меня пойти отдохнуть.
Уйти вместе с Датой я не рискнул – боялся, Сетура разозлится. Просидел я у него довольно долго и ушел за полночь Когда я обогнул дом и подошел к нашему балкону, то увидел Дату, который в накинутой на плечи бурке сидел, прислонясь к перилам, на ступеньках и смотрел в небо.
Я заснул сразу и не знаю, когда лег Дата. Чуть свет нас подняли удары колокола и суета во всем доме. Мы не стали дожидаться прихода Асинеты, оделись и вышли во двор, который быстро заполнялся народом, тут же выстраивавшимся в шеренги. Явился Како Табагари, поднялся на свой пень и, отбарабанив положенные молитвы, возвестил о семи именах, которыми отныне будет именоваться «отец и кормилец». «Кто их не выучит, будет иметь дело с самим кормильцем», – пригрозил он. Во дворе долго молчали.
– Помоги выучить, а то пропадем! – прорезался у когото голос.
– «…который есть Архип», – как это скажете, так стойте, дальше слушать меня!
– Даритель же хлеба нашего насущного, отец наш святой и благороднейший, который есть Архип… – прогудела толпа и смолкла.
– А дальше будет так: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон, Каленик и, как прежде, «да здравствует во веки веков».
Ничего не получалось. Не запоминали. И третий раз, и четвертый перечислял Табагари – все понапрасну, повторить не могли. Табагари рассвирепел.
– Как же так сразу, Како-батоно?!
– Разговорчики!
Опять затихли.
– Что эти имена означают, хоть это знаете?
– Знать не знаем!
– Откуда нам знать!
– С Архипом будет восемь, правильно? – спросил Табагари.
– Восемь разве?
– Восемь, восемь!
– Сейчас я вам сообщу, что означает каждое имя, и чтобы к вечеру знали наизусть – все, как один! Слушайте: Архип – начальник конюшни – это все знают.
– Знаем.
– А теперь слушать особо внимательно. Имена, которые я перечислил, означают: добрый, заботливый, желаннейший, миротворец, отец мира, приносящий счастье и блистательно победивший. Поняли?
– Так и выучим, Како-батоно! По-нашему, по-грузински, оно доходчивей.
– Молчать! Учите, как я сказал. Знать ничего не хочу.
– Поучи нас еще! Не обидь.
– Дай нам срок, Како-батоно! Такая премудрость, да в один раз!
– Да! Да! Срок нам надобен…
– Разговорчики! Никаких вам сроков. Я напишу на бумаге. Серапион умеет разбирать буквы, он вам и поможет.
Табагари отправился за бумагой.
– Пропали мы. Заставит таскать свою землю! Носить нам Серапионову долю! Никуда не денешься!
– Не имеет права! Раз буквы знает, пусть помогает! Не обязаны мы за него работать!
– Вот те на! Я сапожничать умею. Так что же, должен я бесплатно обувь твою тачать?
Шум поднялся такой, можно было подумать, Како Табагари собрался перевешать их всех.
– Погодите! – закричал Дата Туташхиа, и народ притих. – Что с вами? На кого вы похожи! Поглядите только на себя. Горе вам, несчастные вы люди – похожи ли вы на людей? Во что превратили они вас, эта сволочь Сетура и сукин сын Табагари?
– Что он говорит, этот человек?
– Он говорит, что Сетура… что Табагари…
– Слыхано ли так говорить!
– Он беду на нас накличет…
Вдруг замолчали, сразу – все.
– Бей их! – завопил кто-то. И они набросились на нас, как свора взбесившихся псов. Дату огрели колом по спине, сбили с ног и кинулись на меня.
– Оружие у них!
У нас вырвали револьверы и били, пока сами не выбились из сил. Из конюшни вывели наших лошадей, нас привязали к ним и хлестнули по крупу что есть силы. Лошади проволокли нас по снегу шагов триста и стали. Мы долго не могли подняться. Наконец пришли в себя, кое-как распутали узлы, которыми были стянуты. Ни я, ни Дата не могли шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не помню, как вскарабкались на лошадей. Еле доволоклись до места, где спрятали оружие. Один бог знает, чего нам стоило вытащить его из тайника. В горах много выше этих мест, я знал, были землянки гуртовщиков. Туда мы и поднялись.
Была середина зимы. Гуртовщики в эту пору спускаются в долины, на зимние пастбища. Живой души здесь не найдешь. Воды подать некому. О еде и не мечтай. Я уже говорил тебе, что дней десять мы даже в седлах сидеть не могли, а вид у нас был – лучше не вспоминать.
Что избили нас до полусмерти – это еще ладно. Главное, злость меня просто поедом ела. Поднимусь же я, в конце концов. Залечь бы тогда в Саирме, поближе к Сетуровой усадьбе, выследить и перебить их всех – от Сетуры и Табагари до карлика-пророка. Дата не дал.
– Мосе-батоно, человек живет и ведет себя, – сказал он, – как ему нравится, и в его дела вмешиваться не надо. Тебе кажется, он унижен, раздавлен, а он живет себе, радуется и судьбой своей вполне доволен. Помнишь, ты мне сказал о людях «Этому народу нравится быть рабом», Не согласился я с тобой – моя вина, а оно так и есть. Вот ты стоишь, вот – я, и вон бог на небесах: клянусь впредь ни в чьи дела не вмешиваться, пока не пойму, что лучше – вмешаться или уйти. Нет на свете человека, достойного участия и помощи. Так я теперь думаю.
Есть возле Поти местечко, не помню уж, как называется. Жил там один фельдшер, надежный был человек. Держал маленький лазарет. Другого выхода не оставалось – мне надо было лечить ребро, Дату мучила воспалившаяся рана. С трудом взобрались мы на лошадей и тронулись в путь.
Граф Сегеди

…То обстоятельство, что они выросли в одной семье, было для меня истинной находкой, открытием необычайно важным. Специфика сыскной и следственной практики состоит в том, что, с одной стороны, необходимо до тонкостей изучить психику преследуемого преступника и, следовательно, отчетливо представлять возможные его поступки, а с другой – составить исчерпывающее представление о том чиновнике или группе чиновников, которым поручено обнаружить его и взять. Здесь подразумевается комплекс профессиональных и природных данных. Случается нередко, что выслеживающий не справляется с задачей, и лишь потому, что его натура и натура преступника состоят в противоречии. К примеру, по природе своей излишне подозрительный детектив может оказаться беспомощным перед наивным, бесхитростным преступником, поскольку не может представить себе, что преследуемый способен использовать столь примитивные приемы. Тогда-то появляется надобность привести качества того и другого в соответствие, ибо нарушено равновесие психологических данных преследуемого и преследователя.
Когда сыскное учреждение имеет дело с тривиальным преступлением (в подобных случаях и сам преступник личность более или менее ординарная), главное орудие его розыска и ареста – установление почерка преступления. Это дает возможность отнести преступника к определенной группе преступников и продолжить его поиски уже в пределах установленной группы. Метод исключения в конце концов и приведет к разыскиваемому лицу, причем, насколько явствует из практики, в девяноста случаях из ста – безошибочно.
Гораздо сложнее, когда криминальный багаж преступника содержит полную октаву методов преступления, а возможно даже – несколько октав. В этом случае не остается другого выхода, как счесть почерком преступника именно этот обширный диапазон, и тогда лишь аналогия способна приоткрыть тайну его психики. Аналогии же этого типа, к сожалению, малочисленны. Таким образом, психико-криминальный тип подобного преступника является феноменом, а на пути его обнаружения и ареста поднимаются такие же препятствия, какие встают перед бактериологом на пути открытия неизвестного микроба. Для преодоления этих препятствий криминалисты используют разнообразные методы. Сам я часто прибегал к методу двойника, то есть изучал людей, которые – по собранным сведениям – схожи с разыскиваемым лицом (но не с его преступлением) особенностями своего характера. Наблюдать за ними, изучать их было довольно легко, так как здесь возможны личные связи. Таким путем я не однажды получал ответы на вопросы первейшей важности – кто таков и что представляет из себя преступник? Когда этот ответ найден, можно считать, что личность разыскиваемого установлена.
Мне приходится повторить кое-что из уже сказанного. Досье Даты Туташхиа, на протяжении многих лет пребывания его в абрагах, содержало целую клавиатуру преступлений и приемов их совершения. Здесь и речи не могло идти о том, чтобы извлечь одно характерное качество, каким отмечены все его преступления. И еще труднее было установить, какое из преступлений совершил Туташхиа, а какое – другие. Следовательно, психические особенности Даты Туташхиа оставались непостижимы, а без этого попасть в наши руки абраг мог лишь благодаря слепому случаю.
Человек, лишенный возможности воспользоваться каким-нибудь средством для осуществления своих целей, похож на калеку, который, скажем, однорук и все свои неудачи объясняет именно этим: не будь я однорук, я бы мог догнать зайца. В таком именно положении пребывал я в течение нескольких лет, пока совершенно неожиданно не выяснилось, что мой подчиненный Мушни Зарандиа воспитывался вместе с Датой Туташхиа в одной и той же семье, в одних условиях, они жили вместе много лет и, стало быть, имели между собой много общего.
Как ни противоречит это профессии жандарма, но, приступая к изучению интересующего нас лица, я исходил раньше всего из своего первого впечатления от него, а не из выводов, полученных путем анализа фактов. Я всегда придавал первейшее значение личным достоинствам человека во всех областях деятельности. Не делал я исключения и для себя, всегда принимая в расчет особенности собственной личности. Что впечатление, полученное от первой встречи с человеком, – утверждаю смело – никогда меня не подводило и что способность эта никогда мне не изменяла, я считаю огромнейшим своим преимуществом. Это преимущество я использовал и сейчас, опустив анализ фактов, собранных другими, что диктовалось нашей обычной практикой, и дав волю собственной интуиции. Я составил полный список преступлений, приписываемых Дате Туташхиа, обратился к тому образу положительной личности Мушни Зарандиа, который сложился в моем воображении при первой встрече с ним, и, подчиняясь лишь собственной интуиции, вычеркнул те из внесенных в список преступлений, совершение которых мое чутье не могло связать с Мушни Зарандиа, заменявшим мне Дату Туташхиа. Перечтя после этого свой список, я был потрясен, ибо обнаружил, что питаю симпатию к Дате Туташхиа, то есть сочувствую уголовному преступнику, который много лет причинял столько неприятностей нашему ведомству, а следовательно, и мне самому. Метод методом, но передо мной лежал список преступлений абрага Туташхиа, которые в этом опыте я должен был принять как основание для последующего исследования. Я говорю «в этом опыте», так как тот же метод включает в себя и другой опыт, который нельзя забывать: мне предстояло считаться и с отрицательными сторонами личности Мушни Зарандиа, и действовать сообразно им. Однако пока мы займемся содержанием первого опыта.
Напомню: своеобразие метода заключается в том, что свойства знакомого мы предполагаем в незнакомом. Ведь условный список преступлений Туташхиа тоже был получен этим путем. Затем должно было найти ответ на вопрос о качестве действия. Скажу в пояснение: в парижский период моей молодости я был дружен с одним восточным аристократом. Он был рожден в морганатическом браке: его мать танцевала и пела в ночных кабаре Парижа, отец был наследником престола. Принц любил искусство и весьма своеобразно судил о нем, строго и страстно отличая артистизм от заурядности. Если речь заходила о рассказе или романе, он называл его либо писаниной, либо произведением. Если он останавливался перед полотном или изваянием, то оно было для него или поделкой, или творением. Когда видел танцовщицу, то говорил – «эта пляшет». Или – «она парит». Первое он считал следствием выучки, навыка, профессиональной зубрежки. Второе – плодом катарсиса. Соответственно литераторов, артистов, художников он разделял на две группы: плебеев и аристократов. Но и всех других людей он воспринимал точно так же. Он не придавал никакого значения происхождению и генеалогии и приписывал каждого к той или иной группе в зависимости от его отношения к своему делу, ремеслу, занятию. Для него аристократом был лишь тот, кто своим ежедневным делом занимался деятельно и вдохновенно, как творец.
Конечно, точка зрения моего принца была слишком радикальна, но я находил в ней немало от истины. У меня были сотни подчиненных, но самым пунктуальным, усердным, исполнительным я предпочитал обладающих воображением, фантазией, пылко увлеченных своей должностью и, возможно, даже своевольных. От таких можно ожидать и провала дела, но сами действия их всегда прекрасны и сулят в будущем успех. Да, да будущее за ними, так как эти люди обогащают человеческий опыт, утверждают профессионализм, превращают свою службу в служение, отмеченное свободным творчеством.
Используя классификацию восточного принца, скажу, что до получения задания Мушни Зарандиа бывал чиновником, но с той минуты, как в его руки попадало новое дело, он превращался в артиста, которому доступно вдохновение. У него была тонкая интуиция, и в расследованном им деле не оставалось «хвостов» или неизученных, не освещенных вполне закоулков. Семь афинских мудрецов не могли бы ничего добавить к тому делу, которым занимался Зарандиа. Если же в ходе следствия намечал в своем подследственном хотя бы одну положительную черту, то впадал в жестокое противоречие с самим собой. Он начинал объяснять судье, присяжным, прокурору, адвокату, каким путем возможно вынести минимальный приговор, и ревностно защищал соображения, противоположные собственным заключениям. Ему свойственна была еще одна особенность, и ее я тоже считаю признаком артистизма: он ненавидел работу одного и того же рода и, если все же бывал вынужден браться за нее, терпеть не мог использовать известные уже методы пути. Таково было качество действий Мушни Зарандиа, и в полном соответствии с этим оказалось качество действий, присущее преступлениям Даты Туташхиа.
Итак, я получил ответ на вопрос – «как действует» Дата Туташхиа, и оставалось найти причину действий или ответ на вопрос «что им движет?». Приведу аналогию. Все добывают деньги, но для чего? Одними движет необходимость найти средства к существованию. Другими – страсть к накоплению. Третьи увлечены добыванием денег с помощью денег же, то есть увеличением капитала. Так и служба. Служат, потому что не обладают другим источником существования. До революции встречались люди достаточно богатые, но тем не менее служившие, потому что в службе они видели возможность сближения людьми; нередко в таких случаях служба оказывалась ареной филантропической деятельности, и потому они служили. Были такие, которые служили из чувства преданности престолу и отечеству и не гнались за жалованьем. Но для большинства людей служба все же была средством для возвышения из числа себе подобных, ареной карьеристских устремлений. Подобная цель часто порождается тщеславием, жаждой власти, большего обогащения и другими низменными человеческими свойствами. Замечу, однако, что служба для карьеры, для продвижения вверх кажется мне положительным признаком характера, если все это не осуществляется запрещенными приемами и нечистыми путями.
Выяснением причин действий Мушни Зарандиа в первые же месяцы его службы занялись соответствующие члены кавказской жандармерии. Прошло несколько лет, но определенного мнения так и не было найдено – личность Зарандиа никак не укладывалась в известные рамки. Все в этом человеке было непонятно. Так, он совершенно своеобразно относился к вознаграждению за свой труд и продвижению по службе. Был случаи, когда мы перевели его с одной должности на другую, более низкую, потому что Зарандиа был нужен именно на том месте. Жалованье уменьшилось, но от него и слова не услышали ни о понижении, ни об уменьшении жалованья. В другом случае друзья Зарандиа вознамерились перевести его на должность заместителя управляющего каким-то налоговым ведомством. Он не обнаружил ни малейшего чувства признательности или радости, несмотря на то что и должность была высокая, и жалованье втрое больше, не говоря уже о других доходах, возможных на подобном месте. С течением времени я убедился в том, что причиной действий Зарандиа не были ни жажда продвижения по службе, ни желание увеличить свой достаток. Было бы также ошибкой приписывать верноподданническим чувствам и великодержавным убеждениям то усердие, добросовестность и честность, какие Зарандиа – по национальности грузин, по происхождению крестьянин – проявлял в своей деятельности. Он был далек от подобных чувств и убеждений. К тому же этот человек не оставлял впечатления идеалиста, но и не принадлежал к числу тех недалеких субъектов, коим с детства внушают покорность, послушание и слепое, неосмысленное чувство долга. Словом, Зарандиа был лабиринтом, выход из которого мог отыскать либо случай, либо время.
Настал день, когда случай подтвердил мои предположения, гипотезу превратил в факт, и это было следствием одной сыскной операции, которая была задумана настолько удачно, что ее можно считать созданием Зарандиа, но и проиграна она была, на мой взгляд, удачно.
В своих записях я не стремлюсь излагать отдельные случаи, какими бы занимательными они ни были, но именно в определенных ситуациях люди откровенно проявляют себя, и это дает возможность делать обобщения и выводы. В настоящем случае рассказ необходим для того, чтобы установить причину действий Зарандиа и дать ответ на вопрос, что двигало этим человеком.
В начале девятисотых годов мы получили зашифрованную телеграмму нашего резидента в Германии. В телеграмме было указано, что один известный доцент Московского университета, по происхождению грузин, на пароходе «Аделаида» приблизительно через месяц отправится в Батум. Доцент должен был везти нелегальную литературу.
Не раздумывая долго, я это дело и все связи с резидентом передал Зарандиа. Программа-максимум, говоря нынешним языком, предусматривала изъятие литературы, арест доставившего ее лица и обезврежение группы, которой предназначалась литература. Программой-минимум было – ни в коем случае не допустить распространения литературы. Через несколько дней Зарандиа представил план операции. Он показался нам несколько громоздким, но создатель плана настойчиво просил согласиться с ним, ничего не меняя. В конце концов он склонил нас к согласию и приступил к делу.
Он начал с того, что послал в Германию агента, которому резидент «сдал» доцента. Затем агент приобрел такой же комплект чемоданов, какой был у доцента. Когда доценту принесли в гостиницу нелегальную литературу, агент и резидент проверили, в каком именно чемодане находился интересующий нас груз и сколько он весил.
Настал день, когда на вышедшей в море «Аделаиде» находились доцент, наш агент и два совершенно одинаковых чемодана, принадлежавших двум этим лицам.
Пароход должен был прийти в Батум в полдень. В ночь накануне прибытия агент подменил чемодан доцента, в котором шла литература, своим чемоданом. Это было предусмотрено планом Зарандиа, поскольку к тому времени при переправке нелегальной литературы подпольщики стали прибегать к такому маневру: в четырех-пяти часах хода до порта, вблизи судна, которым везли литературу, обычно в сумерки, появлялась парусная рыбачья лодка или какое-нибудь мелкое суденышко. Если на лодке был условный знак и она шла к месту назначения курсом парохода, чемодан привязывали к спасательному кругу и выбрасывали его в море. Рыбак подбирал спасательный круг, и обнаружить литературу мы уже не могли. Нас уже несколько раз проводили таким способом, и теперь, даже выброси доцент свой чемодан, в руки подпольщиков попал бы этот пустой чемодан агента, а не литература. Хочу сразу оговорить, что доцент этим маневром не воспользовался и что обмен чемоданов нашим агентом имел иное назначение. Позже с вы в этом убедитесь.
«Аделаида» подошла к пристани, доцент сошел на берег, Сошел и агент. Нескольких пассажиров с их ручным багажом, в том числе и доцента, таможенные чиновники пригласили в таможню. Разумеется, с той минуты, как доцент сошел на берег за ним неотступно следили – вознамерится ли кто-либо взять его черный чемодан, а если вознамерится, то кто именно, и если унесет – куда его доставит. Адресаты, коим предназначалась литература, были осторожны, к доценту никто не подошел. Наш агент, в руках которого уже был чемодан с литературой, смененный на чемодан с ложным грузом, вошел в таможню через заднюю дверь. Сначала таможенники осмотрели багаж других путешественников, а затем спросили доцента, что в его багаже подлежит обложению пошлиной. На протяжении всего этого времени Зарандиа внимательно следил за своей жертвой. Доцент волновался и на вопрос ответил, что в его собственном багаже нет ничего, подлежащего пошлине, а вот в этом черном чемодане он и сам не знает, что находится, – незнакомый человек в Одессе просил передать чемодан тому, кто придет за ним здесь, в Батуме, или Тифлисе. Пока шел осмотр других чемоданов, доцент держался более или менее молодцом, но когда стали открывать черный чемодан, он, заметно побледнев, опустился на стул.
– Вы нездоровы, сударь? – спросил Зарандиа и тут же принес ему воды.
Доцент пригубил стакан и стал ждать роковой минуты, когда из чемодана вынут литературу. Литературы в чемодане, конечно, не оказалось. О чувствах доцента говорить не приходится. В чемодане лежали напильники немецкого изготовления, равные по весу литературе. Этот товар подлежал пошлине, и, пока доцент в другой комнате выполнял необходимые формальности, чемодан вновь обменяли.
Через полчаса доцент вносил в номер гостиницы чемодан с литературой, вполне уверенный, что внес напильники. Все шло по плану Зарандиа. В этом не было ни цинизма, ни тем паче садизма, с каким кот играет с пойманной мышью: поймал – отпустил – снова поймал. Зарандиа было необходимо, чтобы доцент был твердо уверен в том, что теперь он чист перед законом и для закона недосягаем, что слежка и обыск позади, а вещественное доказательство, освобождающее его от ответственности, – при нем. Цель первого обмена чемоданов была в том, чтобы обменять их вторично, но чтобы доцент не знал об этом обмене и таким путем его психика была бы приведена в то именно состояние, какое и овладело им при выходе из таможни, – это состояние растерянности, недоумения, но одновременно и ощущение недосягаемости, которое должно было привести его к ослаблению осторожности. Не буду занимать внимание своего будущего читателя всеми вариантами дальнейшего развития событий, которые были намечены и предусмотрены Зарандиа, но прежде, чем рассказать о финале операции, замечу, что теоретически не было ни малейшего шанса на то, что и перевозимая литература, и люди, доставившие и принявшие ее, будут спасены, разве что произошел бы потоп или еще какой-нибудь катаклизм, когда погибает все и вся. Проанализируйте тщательно всю ситуацию – и вы убедитесь в этом. А теперь финал, который оказался не столь уж банальным.
Доцент устроился в номере и пошел в город, заперев дверь на ключ. Он нанес визит крупному батумскому миллионеру-грузину, известному нам своим фрондерством и крупными пожертвованиями в пользу преследуемых революционеров. У миллионера было шесть красавиц дочерей. Доцент провел в их обществе час-полтора, столько же времени потратил на прогулку по городу и вернулся в гостиницу. Вскоре к нему пришли двое. Хозяин впустил гостей и запер дверь, но через пять минут вынужден был отпереть ее – к нему явился Зарандиа. С ним было двое его подчиненных.
– Нас интересует цель вашей встречи, – сказал Зарандиа после того, как представился сам и представил документы, подтверждавшие его полномочия.
– Вам уже известно, что я прибыл сегодня из Германии на пароходе «Аделаида» и привез посылку для этих людей, – сказал доцент, подумав. – Они пришли за ней. Вот и все.
– Вы подтверждаете это? – обратился Зарандиа к гостям.
– Да, – не раздумывая ответил один из них.
Другой кивнул, но как-то неохотно.
Зарандиа внес в протокол вопрос и ответ.
– Прошу скрепить подписью верность ваших ответов.
Доцент прочел протокол и тут же подписал. Гости медлили и явно колебались. Наконец один из них сказал, что посылка предназначается ему, он и подпишет. Зарандиа не стал настаивать на подписи второго.
– В каком чемодане посылка? – спросил Зарандиа.
– Вон в том, черном, – ответил доцент, видимо уже начиная что-то подозревать.
– Мы должны присутствовать при передаче посылки.
Наступило молчание.
– Прекрасно, – сказал доцент. – Здесь комплект напильников. Вы убедились в этом еще в таможне.
Он поставил чемодан на стол и открыл его.
Излишне, наверное, говорить, что для ареста и привлечения к ответственности этих трех человек вполне достаточная и обоснованная документация была готова уже в Батуми, и успеху у нашего дела ничто не угрожало. Следственный материал был исчерпывающим. Выяснилось, а точнее сказать – было еще раз подтверждено местонахождение иностранного источника запрещенной литературы, имена эмигрантов, занимавшихся ее переправкой в Россию, связи лиц, получавших и распространявших ее, адреса явок, места встреч – словом, все, что в подобных случаях интересует сыскные учреждения. Мы повезли виновных в Тифлис, поместили в Метехскую тюрьму, как прошедших следствие и подлежащих осуждению преступников.
Доцент принадлежал к состоятельному аристократическому роду. Его родня пользовалась большим влиянием по всему Кавказу. К ней принадлежали и мои близкие друзья, и обычные знакомые, видные военные, высокопоставленные должностные лица и просто честные интеллигенты. Они много раз просили меня помочь их родственнику. Более того, заинтересовали судьбой доцента самого наместника. Но и помимо этого, по долгу службы мне предстояло самому ознакомиться с делом и обвиняемыми, и я приказал Зарандиа провести один допрос в моем присутствии. Кто я, обвиняемые не знали.
В начале допроса обвиняемые (и доцент также) полностью и без изменений подтвердили прежние показания. Стало ясно что облегчить их участь я не могу, а закрыть дело тем более. Я вернулся к себе с тяжелым сердцем и в том отвратительном самочувствии, какое бывает всегда, когда приходится отказывать в просьбе о помощи. Это мое состояние было усугублено тем, что Зарандиа вел допрос так, чтобы выяснить мое отношение к судьбе доцента. Он стремился узнать, чего хочу я, и вместе с тем не обнаружить этой своей заинтересованности. Все это открылось мне с полной очевидностью.
Зарандиа приоткрыл дверь моего кабинета и попросил разрешения войти. Не прошло и пятнадцати минут с тех пор, как мы расстались, и я не ожидал его прихода.
– У меня к вам просьба, граф.
– Говорите, Мушни.
– Спуститесь ко мне, если у вас есть время и желание… еще на полчаса.
– Хорошо, – тут же согласился я.
В кабинете Зарандиа был только доцент.
– Господин доцент, – спросил Зарандиа, – чего вы ждете от революции для себя? Ответьте, если считаете возможным и если до конца понимаете суть вопроса.
Доцент улыбнулся:
– Конфискации поместий и прочего имущества, принадлежащего мне и мне подобным, которую я сам осуществил бы давно, если бы был единственным владельцем их и, кроме того, если бы не считал фанфаронством единоличную передачу земли крестьянам в условиях всеобщей частной собственности на землю. Я надеюсь, что меня лишат звания, которое я ношу, как петух свой гребешок. Я жду, наконец, духовного удовлетворения от того, что каждый человек получит равные возможности для реализации своих достоинств, а человеческий гений обретет широчайшую арену для приложения своих сил. Разве не стоит, господин офицер, получить эти результаты ценою того наказания, которое вы мне вынесете?
– Стоило бы, если бы все оказалось, так, как вы изволите ожидать, но где гарантия тому? Сами вы абсолютно уверены, что резолюция непременно принесет человеку духовное удовлетворение и счастье? Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что проповедь всякой новой идеи содержит значительный элемент авантюризма, а раз так, революционная деятельность противоречит в известной мере и добру, и нравственности?
– Думал, разумеется! Думал над этим и над многими другими вопросами! – Доцент был заметно взволнован. Зарандиа очевидно, нащупал его больное место. – Я задумывался и над тем, что революция должна использовать ум и знания честных интеллигентов и аристократов, а затем рассчитаться с ними, как французская революция рассчиталась с Мишелем де Лепелетье и другими. Я считаю это закономерностью революции и при этом остаюсь на ее стороне… «На том стою и не могу иначе!» – Доцента, видимо, успокоила и придала сил собственная речь, и, уже улыбаясь, он спросил Зарандиа: – Знаете, чьи это слова?
Зарандиа покачал головой. Он вдруг ушел в себя, и я увидел, как поразила его эта мысль. Он и не думал о том, кому принадлежит.
– «На том стою и не могу иначе», – повторил Зарандиа ровным голосом и прибавил: – Я не читал и не слышал столь комичного и вместе с тем исчерпывающего объяснения причины действий определенного, достаточно редкого типа людей. Прекрасные слова! Чьи они, господин доцент?
– Мартина Лютера.
Молчание длилось довольно долго.
– Господни доцент, – сказал Зарандиа, – вашей вере и тому, что вы «не можете иначе», предстоит большое испытание. К сожалению, уже сейчас… Перед вами сидит начальник Кавказского жандармского управления генерал граф Сегеди.
От неожиданности доцент на мгновение смутился, а затем отдал холодный полупоклон. Зарандиа молчал. Клянусь честью, я всем телом ощутил, что сейчас окажусь свидетелем одного из тех трюков Зарандиа, какими он вносил в мою душу смятение, восторг, тревогу, все, что хотите, только не тусклый покой. Он что-то замышлял, иначе бы не позвал меня вторично.
– Ваши родственники, – продолжал Зарандиа, – всеми мерами стараются спасти вас и ваше общественное реноме. Из нашей беседы вам станет ясно, что эти две вещи нужно спасать по отдельности, поэтому будем последовательны. К его сиятельству графу Сегеди с просьбой оказать вам помощь обратились такие люди, что он, кажется, внутренне готов помочь вам, стоит только представиться возможности. Вашей судьбой заинтересовался и сам наместник. Наконец, и во мне нет враждебности, если это может быть важно. Все оборачивается так, что после незначительных хлопот вы сможете вернуться к своим обычным занятиям. Необходимо только кое-что выяснить и уточнить. – Зарандиа умолк. Не скрою, я и доцент с равным напряжением ждали продолжения сцены.
– Чтобы внедрить в умы новую идею или распространить какое-либо политическое учение, есть путь рациональный, неизбежно сопряженный с изворотливостью, хитростью, ложью, и есть путь мученической жертвенности. Это хорошо известно. Мы хотим знать, что выбрали бы вы: возможность освобождения или кару? Должен вас предупредить, однако, что выбора у вас нет. Ваша участь была предопределена уже тогда, когда укладывали литературу в чемодан. Цель нашей беседы и моего вопроса – уточнение оттенков.
Зарандиа говорил, не поднимая головы, и посмотрел на доцента, лишь закончив.
– Я поступил бы так, как было бы лучше, полезнее для того дела, служение которому привело меня в тюрьму. Мой поступок вытекал бы из моих убеждений, из особенностей моего характера. Хочу вас предупредить, господин офицер, что не пойду ни на какие сделки, не допущу никаких компромиссов, хотя вы имеете дело лишь с сочувствующим, с дилетантом, а не с профессиональным революционером. О чем еще вы хотите спросить?
– Мы ждем более определенного ответа. – Зарандиа, казалось, пропустил мимо ушей слова доцента о сделках и компромиссе. – Представьте, что перед вами сегодня здесь, именно в нынешних обстоятельствах, две возможности: будучи ученым и занимаясь политической деятельностью, что бы вы выбрали – свободу или ссылку?.. Повторяю, именно в этих обстоятельствах, сегодня и здесь!
– Если желаете знать – мне это безразлично! У меня есть сейчас два дела. Я должен завершить весьма солидный труд о течениях древнегрузинской философии, и в то же время мне предстоит работать на ниве просвещения и развития политического самосознания народа. Эти две цели я смогу осуществлять и в тюрьме, и в ссылке, и в университете.
– Должен вас огорчить, но вторую задачу вы осуществить не сможете. Я говорю о политической деятельности. Это вам не удастся.
– Почему же, господин офицер? Ведь это зависит только от моего желания и моих способностей.
– Не думаю, – ответил Зарандиа, – хотя выход можно найти. Вы, разумеется, помните, что некий софист, которому его бывший ученик отказался уплатить за обучение, сказал ему: «Я буду судиться с тобой дважды и таким образом получу обещанную плату». Вы сможете осуществить свою цель, если после освобождения снова совершите преступление.
– Что ж, если придется, можно будет воспользоваться и этим способом, но я не понимаю, к чему вы ведете этот почти беспредметный разговор?
– К тому, что предать вас суду невозможно!
– Почему?
– Потому что так было предусмотрено с самого начала.
– Простите… как предусмотрено… Кем?
– Это было предусмотрено планом операции. В вашем деле оставлена лазейка, которая вернет вас прямо в университет. Я вызываю вашего адвоката и сообщаю ему, что существует составленный в батумской таможне протокол об осмотре вашего багажа и обложении пошлиной найденных там напильников. В протоколе ничего не сказано о том, что обнаружена запрещенная литература. В вашем багаже она не найдена. Не доказывает ли это, что вы не привезли из Германии ничего похожего? Возможен такой поворот событий?
– Но существует протокол обыска, проведенного в моем номере, изъятая литература и показания? Показания трех лиц.
– Когда к делу будет присовокуплен таможенный протокол следствие вынуждено будет доказать, что литература в номер принесена вами. Таких доказательств у следствия нет. На суд мы не можем выставить, а следовательно, рассекретить агента, который дважды подменял ваш чемодан. А если и представим его, суд не примет показаний сотрудника охранки как предпосылку и основание. Сам собою возникает вопрос: кто принес литературу в номер доцента? На это должно ответить следствие. В противном случае окажется, что литературу внесла сама жандармерия. Это само собой выходит.
– А показания?
– От показаний всегда отказываются, стоит возникнуть возможности оправдания по процессу и освобождения.
– А если я не откажусь от показаний?
– Если?.. Мы не сможем поставить под сомнение дело государственной важности.
– Господин офицер, ведь вы сами, его сиятельство и все ваше управление не сомневаетесь, что литературу привез я…
– Обратите внимание, – Зарандиа рассмеялся, – мы с вами поменялись ролями. Вам почему-то хочется во что бы то ни стало предстать перед судом, тогда как добиваться этого должен я. Ваши усилия преждевременны и в этой части нашей беседы – неожиданны. Немного позже, пройдет еще минут десять, ваша позиция и желание предстать перед судом, возможно, окажутся наилучшим выходом. А пока что продолжим беседу. Мы не допустим, чтобы процесс состоялся, так как ни один из результатов этого процесса нас не устраивает. Если вас осудят, в обществе распространится версия, что вы стали жертвой нашей провокации. Если вас оправдают, распространится версия, что вы оправданы в результате провала нашей провокации. При нынешнем положении дел в государстве дескредитация его сыскного учреждения для государства более опасна, чем ожидаемый ущерб от того, что вы и еще десять подобных вам, но уже разоблаченных виновников будете освобождены. Я говорю, кстати, о виновниках вашего ранга, вашей известности и возможностей.
Зарандиа достал из ящика документ.
– У меня в руках ордер на ваше освобождение. Он заполнен и подписан мной, нужна подпись его сиятельства и санкция прокурора, которую, я думаю, мы легко получим. Следствие по вашему делу будет прекращено, но прекращено до подходящего для нас момента, а не окончательно.
Все это оставило во мне столь сильное впечатление, что я, сколько ни силился, не мог заставить себя искать огрехи в логике Зарандиа. Думал ли доцент об интриге Зарандиа или не думал ни о чем, ошеломленный освобождением, свалившимся словно с неба, утверждать не берусь. Нить интриги он, однако, старался не терять.
– Хорошо, но ведь можно допустить, что мое столь быстрое освобождение в сознании общества отразится все-таки как провал вашей провокации. Да, идет борьба, и не стану скрывать, что настроенные против существующей власти силы, несомненно, будут распространять версию именно о провале провокации, тем более что все это не так уж далеко от действительного положения вещей.
– Да, это борьба, и нами не оставлена без внимания возможность такого рода акции, но по тому же праву, по какому силы, настроенные против власти, обратятся к распространению своей версии, по тому же праву, господин доцент, мы осуществим нашу версию происшедшей истории: освободим вас и двух ваших соучастников, арестуем всплывших в процессе следствия трех-четырех лиц, предадим их суду и распространим слух, что выдали их вы и этой ценой получили свободу. И эта версия, господин доцент, будет не столь уж далека от действительного положения вещей. Я предупреждал вас, что ваша вера и ваша уверенность, что вы «не можете иначе», подвергнутся серьезному испытанию.
Теперь становилось понятным, почему Зарандиа так упорствовал в желании, чтобы его план операции был принят без изменений.
– Господин офицер, – промолвил доцент, – вы такой рафинированный негодяй, что использование ваших способностей здесь, в этом заброшенном уголке империи, можно считать проявлением духовного краха существующей политической системы.
– Благодарю вас и прошу вспомнить, что за два месяца нашего знакомства вы не слышали от меня ни грубости, ни оскорбления. Я почел бы ваши слова за слабость, если бы вы и в самом деле не стояли перед тягчайшей альтернативой. Позволю себе поделиться лишь одним наблюдением: в вашем увлечении революцией есть что-то от форели, мечтающей стать лососем, тогда как я – трава и не пытаюсь стать кедром.
– Вы не имеете права… Я требую процесса! – закричал доцент.
– Чтобы дать трибуну демагогам? Процесса не будет – мы уже сказали вам, – ровным голосом ответил Зарандиа и, помолчав, продолжал: – Я читал статьи под вашим псевдонимом в легальной и нелегальной прессе. Прекрасные статьи. Плод возвышенной и честной мысли. Революция использует ваш интеллект – я уже заметил это вам. Время покажет, как она поступит с вами в будущем. Думаю, в лучшем случае вас ожидает участь марионетки, не говоря уже о забытых могилах и судьбе эмигрировавших из-за партийных разногласий борцов за общечеловеческую свободу. Но все это возможно лишь в случае, если вы останетесь на арене политической борьбы. А в этом я сомневаюсь.
– Цель этого вероломного плана – скомпрометировав, отстранить меня от политической борьбы?
– Нет. Официальной целью плана была реквизиция литературы, арест и наказание виновных. Однако, если хотите правды, в основе плана – мое собственное отношение к вашей персоне. Я использовал служебное положение в своекорыстных целях, точнее, мои служебные интересы совпали с моими частными пристрастиями. Кстати, не буду скрывать от его сиятельства, от службы престолу и отечеству я имею и выгоду.
– На какую же выгоду вы рассчитывали в моем случае?
– Я сын своего племени и народа, раньше всего. Мое представление о своих обязанностях – отсюда. И отсюда же существование вне всяких партий. Я, живая частица моей родины, как перст. И я хочу, чтобы вы приобщили мой народ тем знаниям, которые созданы гением наших предков, и к тем, которые будут рождены вашим талантом, талантом людей ваших дарований и природой грузина. В близком будущем открыт грузинский университет, возродятся древние традиции накопления научных знаний и духовных сокровищ. Деятельность на этой ниве ваша и подобных вам людей принесет моему народу больше пользы, чем проповедь анархистских идей и, тем более, ваша смерть на поприще их насильственного насаждения. Я питал надежду получить для себя эту выгоду, господин доцент!
Обвиняемый долго разглядывал Зарандиа и наконец произнес:
– Зачем столько притворства? А если это не притворство, почему вы так откровенны в присутствии его сиятельства? Вас могут уволить из жандармерии – вы не боитесь этого?
– «На том стою и не могу иначе», – улыбнулся Зарандиа.
Этот разговор постепенно терял для меня интерес, так как смысл его уже рассеивался в пререканиях. Продолжать его, во всяком случае – присутствовать при нем мне больше не стоило. Откровенность сторон постепенно переходила в грубость. Мне не нравился вызывающий тон доцента. Кроме того, я понял, что расставленная Зарандиа сеть давала мне возможность без осложнений освободить доцента и доложить наместнику, что дело закончено.
– Господин доцент! – обратился я к подследственному. – Я подписываю ордер, и вы сейчас же отправляетесь домой. Вы сочли нужным сказать нам, что ни на какие сделки и компромиссы не пойдете. Не думайте, что мы предложим вам что-то подобное. Но мой долг вам сказать: мы никого не арестуем, не будем никого компрометировать, если стоящие за вашей спиной люди не используют ваше освобождение против нас. Надеюсь, моя мысль будет понята вами. Моим долгом будет так же предупредить вас: как только станет известно, что это условие не выполнено, мы незамедлительно начнем действовать, и репутация предателя навеки закрепится за вами. До свидания.
Чтобы придать рассказу завершенность:
Освобождение доцента и его соучастников все же было использовано против нас. Распространились слухи, благодаря которым за доцентом утвердилась слава героя, проницательного человека и самоотверженного борца. Тогда мы арестовали несколько выявленных в процессе следствия лиц и предали их суду. На этом процессе имя доцента прозвучало в нежелательной для него интерпретации. Вслед за этим были предприняты и другие шаги. В конце концов к нему был приклеен ярлык предателя.
Доцент не желал примириться с участью политического трупа, создал в Московском университете нелегальную группу анархо-синдикалистов и вскоре был сослан на Камчатку. Видимо, он воспользовался советом Зарандиа – подал в суд на ученика дважды: повторно провинился, умышленно навлек на себя кару и добился политической реабилитации перед единомышленниками. Жаль только, что он оказался слабого здоровья, в ссылке заболел и умер.
Верю, он «не мог иначе».
Я говорил уже, что Зарандиа удачно провел это дело и удачно его проиграл. Я имел в виду этот его финал, хотя сам Зарандиа не считал дело проигранным.
А теперь – заключение, ради которого я и рассказал эту длинную историю.
Время и ход событий подтвердили мои предположения. Причина действий Мушни Зарандиа проистекала исключительно из того, что он «не мог иначе». Это очевидно. Но здесь мне бы хотелось поделиться своими соображениями о натурах подобного нравственно-психологического склада и об условиях, их формирующих. Чтобы не соблазниться отвлеченностями, не впасть в многословие и не затуманить суть своей мысли, приведу диалог, происшедший между мной и Мушни Зарандиа и проливающий свет на существо дела.
В ту пору произвела сенсацию гибель в Атлантическом океане большого пассажирского парохода и большинства его пассажиров. Судно пошло ко дну всего за какой-нибудь час. Именно в этот краткий промежуток времени на борту парохода произошла история, которая получила резонанс хотя и комический, но несравненно более широкий, чем сама трагедия. Когда пароход шел ко дну и все было охвачено паникой, некий коммивояжер ухитрился не только вывести из истерики и успокоить незнакомую ему даму лет тридцати пяти, но и сбыл ей корсет изготовления мадемуазель Бриньон, а вместе с корсетом мясорубку новой конструкции. Из двухсот пятидесяти человек в живых остались лишь одиннадцать, и среди них коммивояжер со своей выручкой и дама, представьте, со своим корсетом и мясорубкой.
– Как бы вы трактовали эту историю, Мушни? – спросил я своего подчиненного, отдыхая после одного утомительного совещания.
– Это и смешно, ваше сиятельство, и в высшей степени занимательно. Я бы объяснил подобные явления односторонностью натуры, преобладанием в ней какой-либо одной черты. Такие люди являются в мир весьма редко. Не знаю, какое имя больше всего пристало бы, но догадываюсь, каким путем они появляются. – Зарандиа сделал усилие, собираясь с мыслями, и продолжал: – Возможно, в будущем наука сможет создать, подобно периодической системе Менделеева, систему нравственных качеств человека. Установят, что существует столько-то и столько-то уже известных свойств, скажем, любовь, ненависть, доброта, злобность и еще много других, а столько-то и столько-то клеток таблицы на время останутся пустыми. Пройдет время, и для каждой клетки найдутся свои жильцы. – Зарандиа остановился и взглянул на меня.
– Продолжайте, Мушни. Я слежу за вашей мыслью.
– Думаю, что у нормального новорожденного есть зачатки всех нравственных свойств.
– Вы говорите именно о нормальном новорожденном?
– Да. Об исключениях и аномалиях скажу позже. Нормальный новорожденный наделен в зачатке всеми нравственными свойствами и, следовательно, возможностью их развития, формирования, совершенствования.
– Согласен с вами.
– У одного и того же новорожденного разные нравственные свойства выражены с разной силой, пусть эти свойства только-только завязываются. Потенция одних свойств – больше, других – меньше. Если среда не вызывает убыстренного и усиленного развития какой-либо одной черты, нужно думать, что из этого новорожденного сформируется личность вполне нормальная, в которой все ее первоначальные задатки будут уравновешены друг другом. Теперь об исключениях и отклонениях. Можно предположить, что родится такой человек, у которого особенно будут сильны зачатки, скажем алчности, жадности, стяжательства, а завязь противоположных свойств будет слаба, немощна. Возможно такое?
– Конечно, возможно.
– Возможно и другое. Человек попадает в такие условия роста и развития, в которых бурно разовьются его сильные задатки, а слабые ослабнут еще больше, заглохнут, сойдут на нет.
– Возможно и это.
– Тогда путь, на который станет и по которому пойдет человек, сформировавшийся подобным образом, не вызывает сомнения, граф?
– Я понимаю вас.
– Мы говорили о коммивояжере и поклоннице корсетов и мясорубок. Такие «не могут иначе», а почему – это мы уже поняли. Как именовать подобных людей, я и в самом деле не знаю, но откуда и каким путем они появляются, я, кажется, начинаю понимать и об этом вам уже сказал. Они – плод влияния сильно действующей среды на безнравственные задатки. Когда человек таков, он и на тонущем корабле выведет незнакомую особу из истерики, чтобы всучить ей корсет. А сама особа, справившись со своей истерикой и ободренная возможностью заполучить корсет и мясорубку редкого достоинства, успокоится и купит все, что ей положено купить. Эту мясорубку, – увлеченно продолжал Зарандиа, – она еще привяжет к поясу и бросится с ней в воду. Везение всегда на стороне подобных людей – они из всех злоключений выходят невредимыми.
Возможно, он и сам не знал, что принадлежал к подобным людям. Аномалия и среда действовали в одном, благоприятствующем этой аномалии, направлении. Зарандиа – «не мог иначе».
Наконец-то я установил это его свойство, и согласно методу двойника ту же причину действия я должен был предположить в Дате Туташхиа, чтобы искать эту причину в его преступлениях, как тайный знак и признак, как неимитируемую печать его противозаконных поступков…
Коджи Ториа
Я так и понял, вас интересует не только сам Дата Туташхиа, но все, что творилось вокруг него. Почему он часто поминал крыс и сравнивал их с людьми – это я вам рассказать могу. Я много об этом рассказывал. Разным людям. Наверное, кто-то из них и послал вас ко мне. Вы и пожаловали сюда. Извольте расскажу.
Я давно заметил, очень много людей ищут знакомства со знаменитостями, чтобы после похвалиться: вчера вот с кем пришлось гулять.
В этом я всегда находил честолюбие и корысть. И всегда держался в стороне от заметных людей. Никаких близких отношений у меня с Датой Туташхиа не было. Но лет сорок тому назад довелось мне провести с ним месяц или немного более того. В ту пору мне было уже двадцать, а в первый раз я его увидел, когда мне было двенадцать лет. Нет, не то что увидел его, а жил он у нас. К тому времени наша семья переселилась в Турцию, есть там такой город Самсун, и Туташхиа приехал гостить к брату моей матери. Две недели пробыл. Ребенком я хорошо запомнил его. Когда через восемь лет увидел его во второй раз – сразу узнал. Даже припоминать не пришлось. Мне показалось, и он узнал меня, а ведь какая разница между двенадцатилетним мальчишкой и парнем двадцати лет! Я сильно изменился, и, наверное, он не сразу сообразил, кто перед ним. Да и мне ни к чему было называть себя! Не посчитайте, бога ради, что из осторожности: мол, абраг, знаться с ним опасно – скажут, помогает. Ничего похожего. Будь я таким подлецом… да за поимку Туташхиа в то время большие деньги сулили. Захоти я – получить эти деньги ничего не стоило. Но мне ничего подобного даже в голову не приходило! А не стал я первым называть себя, потому что не люблю таких вот людей. Это искатели имени и славы, а стало быть, авантюристы. Наивысшим достоинством человека я считаю умение уважать людей. Так уж мне привили с детства. Фигура Туташхиа, как можете понять, меня мало интересовала. Расскажу только о том, что своими глазами видел. И, между прочим, поверьте мне, ничем особенным он себя не проявил. Может, это вам и не интересно будет, но раз просили, слушайте.
Мы – Ториа. Звучит наша фамилия как колхская. А между тем никто в нашей семье не знал, откуда мы родом. Возможно, мои предки еще в давние времена ушли из Колхиды. Наши однофамильцы и дальние родственники и по сей день живут в приморских городах. Там и осели. Отец мой, поселившись в Самсуне, взял жену из лазской семьи. А то, что все Ториа живут в приморских городах, это идет от нашего фамильного ремесла. Есть семьи, которые из поколения в поколение делают лекарства, мази и всякое зелье. Так и мы. Только мы не лекарства делаем – мы крыс выводим, крысоедов. Еще их «людоедами» называют. Знаете, какое это дело?.. В старые времена корабли сплошь были из дерева. Поэтому грызуны приносили страшный вред и товарам, и кораблям. А если на корабль пустить людоеда, он местных корабельных грызунов, будь их там тысячи, начинает пожирать, а какие ноги от него унесут, те сами с борта попрыгают в воду. Такая крыса была в большой цене, за каждого крысоеда платили по пятьдесят – шестьдесят червонцев золотом. Наш род один владел этим секретом, других – не было! Может быть, этой родовой профессии я обязан тем, что, когда пошел в медицину, избрал своей специальностью санитарию и гигиену.
Теперь расскажу о моем дяде Мурмане Ториа, а затем можно уже и о том, как сошлись наши с Датой Туташхиа пути-дорожки. Дядю моего, Мурмана Ториа, определили в фельдшерское училище. Выучился он и тридцать лет проплавал судовым фельдшером. Ни жены, ни детей у него никогда не было. Врачевал же он не хуже любых докторов. А главное, из восточных стран вывез он знание старинной медицины, лечил ее способами, и превосходно это у него получалось. С годами надоело ему бродить по морям, купил он близ Поти клочок земли, поставил домишко и пошел опять врачевать, уже на суше. За короткое время снискал он себе доброе имя. Откуда только не шли к нему люди, с какими только болезнями, самые безнадежные… Одно к одному, так стало складываться – открывай постоянную лечебницу. Он и открыл в своем домишке крохотный лазарет, на десять человек. И ходячих принимал, и лежачих лечил, и все сам. Был у него только один-единственный санитар, совсем старик, звали его Хосро. И все. Работящий был человек мой дядя Мурман. Ни сна, ни отдыха не знал, все больные да больные. И с оплатой дело у него было поставлено необычно. Придет к нему больной, по виду никак не скажешь, что беден, он с него и гроша не возьмет, а больной этот еще с полгода пролежать должен. Другой придет, голь голью, он его только раз осмотрит – и давай плати. Брал, как бог на душу положит. Но, видно, были у него свои мерки и признаки, по которым он плату назначал. Чего не знаю, того не знаю. Такой был человек мой дядя Мурман Ториа. В гимназические годы я часто проводил каникулы у него. К родным в Самсун наведывался недельки на две, и то летом. В лазарете мне было интереснее и полезней. Во-первых, я мечтал получить медицинское образование. Лазарет был для меня практикой, да еще набирался я у дяди мудрости восточной медицины. К тому времени, о котором я вам сейчас расскажу, гимназию я уже закончил и только-только приехал к дяде Мурману из Самсуна. В доме у Мурмана было три комнаты. В одной жил он сам, там и больных принимал, второй топчан туда уже было не втиснуть, поэтому Хосро спал на полу, по пояс высунувшись из-под стола. Но это бывало, когда я гостил. Вторая комната, большая, была мужской палатой, на шесть человек. Третья – считалась женской палатой, но женщины к Мурману Ториа не приходили, и в этой комнате спал я, когда приезжал, а без меня – Хосро. Стояли в этой комнате две кровати, умывальник и стол. От мужской палаты меня отделяла даже не дверь, а дверной проем, завешенный шторой. Мне было видно и слышно все, что происходило в палате, а меня оттуда видно не было.
Как-то утром меня разбудил шум. Слышу, дядя, окончив обход, разговаривает с больными.
– Вам всем четверым уже лучше. Чтобы совсем выздороветь, надо есть как следует. Для всех вас это теперь самое важное… Средства не позволяют мне кормить вас, да и нет здесь такой возможности. Вы и сами это видите, и ваши родные – тоже. Наверное, они и впредь будут носить вам еду. Если кому будет не хватать, пусть другие с ним делятся. Не поделиться с больным куском хлеба значит приблизить час его смерти. Лекарства, которые я вам прописал, будет, как всегда, приносить Хосро, их надо принимать, как положено. Квишиладзе, смотри не застуди ноги, держи их все время в тепле. Я ухожу. Не позволяйте себе скучать. Тоска и тягостные мысли усугубляют болезнь, помните это.
Только Мурман вышел из палаты, Чониа говорит Квишиладзе:
– Кучулориа и Варамиа вчера из своих мешочков последнюю муку вытрясли. Как же дальше-то быть, хотел я знать, что есть будем, как жить?
Кормить больных дядя Мурман и правда не мог. Тех, кому нужен был особый стол, он к себе не брал. Да и крестьянин в те времена был бедный, если даже и чувствовал конец, все равно платить за полный пансион не мог либо не хотел. Больные приходили со своими харчами, а как подберут последнее, им из дома хоть немного да принесут.
Чониа, о котором я говорил, пришел в лазарет позже других, худ был необыкновенно. Кожа и кости. Многие тогда жили плохо, но такого изголодавшегося, истощенного существа надо поискать было. Принял его Мурман в лазарет, расположился Чониа, где ему было велено. Лег и куска хлеба в тот день не видел – ничего у него не было. Утром, он отобрал у Кучулориа, который от болей в позвоночнике бледен был как смерть, мешалку – все равно, говорит, у тебя сил нет мешать гоми[7], да и не смыслишь ты ничего в этом деле. Он сварил гоми, и корка досталась ему. Квишиладзе, двадцатипятилетний малый, намертво прикованный к постели, тоже подкинул ему немного из своей порции. Новоявленный повар мигом проглотил и это вместе с куском сыра, который пожаловал ему Варамиа. Так завладел Чониа обязанностями повара, и Кучулориа даже слова ему не сказал – варить гоми было сверх его сил, так он был слаб. У Варамиа обе руки, от подмышек до кончиков пальцев, были в гипсе – не то что готовить, он и есть сам не мог. Квишиладзе и Кучулориа кормили его по очереди, благо его кровать стояла между ними. Когда Чониа сказал: «Что теперь есть будем и как жить дальше?» – Квишиладзе, конечно, понял, что речь идет о его муке. Видно, он об этом уже думал и к такому обороту дела был готов.
– Вот она, моя мука, – Квишиладзе ткнул пальцем в мешочек, висевший на стене, – дня на два на всех хватит, если по-хозяйски распорядиться, а за эти два дня придут к кому-то из нас.
Чониа снял мешочек с гвоздя и понес к плите. Квишиладзе с тоской в глазах проследил, как исчезают остатки его запасов.
– Хороший ты человек, Квишиладзе. Отдавать так отдавать вот так – с открытой душой, не думать, не считать, не маяться, – сказал Варамиа после долгой паузы и перекинул загипсованные руки к стене, будто поленья.
– Ну уж не думал, не считал, – слышать надо было, как дыхание у него свело, а поглядел… словно ястреб за перепелкой кинулся. Он как рассудил? Съем я муку один, другим не дам – больше чем на три дня мне все равно не хватит. А придут к кому-то из них, они мне шиш под нос. Вот он и размахнулся, а то как же!.. Один расчет, брат ты мой, – сказал Чониа и зачастил мешалкой.
Кучулориа поправил было подушку, забыв, что любое движение вызывало в позвоночнике острую боль, и вскрикнул.
– Откуда тебе знать, так я подумал или по-другому? – сказал Квишиладзе. – А если даже на уме у меня один расчет, то и расчет не дурной, и поступок не худ. Если уж хочешь правды, так с такой мразью, как ты, делиться последним мне совсем не в радость, но долг есть долг, и я должен поступать по-человечески.
– Такие, как ты, Чониа, всегда готовы других ядом обмазать, – вступился Варамиа. – Квишиладзе поделился с нами мукой – плохо ли это? Нет, всегда найдутся охотники замарать, испоганить доброе дело. Раз завелась у тебя дурная мыслишка, гони ее от себя. А ты не только что подумать, ты и наговоришь дурного в лицо.
– Полно ссориться из-за пустяков, – остановил их Кучулориа, – на два дня нам хватит, а там придет жена Квишиладзе… как жену-то твою звать, Квишиладзе?
– Она ему не жена, – с удовольствием вставил Чониа. – Звать ее Цуца, и жена она чужая, Квишиладзе мне сам сказал.
В палате замолчали. Часто-часто моргая, Кучулориа переводил взгляд с Чониа на Квишиладзе. Не скрою, разговор их меня уже заинтриговал, и я прислушивался из-за шторы все внимательней.
Чониа собрал у всех посуду, поделил гоми, сыра не осталось ни кусочка. Они глотали пустое гоми и молчали.
– Так, значит, Цуца эта тебе не жена, – заговорил наконец Кучулориа, – чья же она жена?
Квишиладзе облизнул пальцы и сказал:
– Была за Спиридоном Сиоридзе. Он пропал, не знаю где. Может, и в живых уже нет. А жениться я на Цуце не могу, пока не узнаю, жив он или нет. И священник говорит: пока точно не разузнаешь, жениться нельзя, а узнаешь, тогда уж можно.
– Ну, ладно, а Спиридону Сиоридзе, или как там его еще, в чего бы ему пропасть, а? – спросил Кучулориа.
– Да пропади они все пропадом, все бабье племя, извести бы их, нынешних, всех до единой, – забарабанил вдруг Чониа, – поедом небось ела своего Сиоридзе, полюбовница нашего разлюбезного Квишиладзе. Терпеть, видно, мочи не стало, бедняга и подался куда глаза глядят.
– Не любовница мне Цуца – жена, только мужем своим назвать меня не хочет. «Не могу, говорит, пока перед богом и людьми я тебе не жена».
– Если она другому жена, как же она твоей стала? – спрсил Чониа.
– Расскажи, а… Послушать бы про этого Спиридона Сионидзе, что за история? – попросил Кучулориа.
– Так и быть. Доем и расскажу, – подумав немного, согласился Квишиладзе.
Все приготовились слушать. Чониа быстро собрал посуду, сложил ее в котел и уселся на табуретке – весь внимание.
Квишиладзе кончил наконец жевать, еще раз облизнул пальцы, сунул под спину подушку, обвел глазами палату и сказал:
– Видит бог, не знаю, что и рассказывать. Три года тому назад Спиридон Сиоридзе взял и пропал. Вот и весь сказ.
Все ждали услышать длинную историю и теперь растерянно глядели на Квишиладзе.
– Вот так взял и пропал? И больше ничего? – заговорил Кучулориа.
Квишиладзе кивнул.
– Была, наверное, причина. Ни с того ни с сего взять да пропасть – кому это в голову придет? – сказал Чониа.
– Была, наверное, как не быть! – согласился Квишиладзе.
– Ну, куда хоть поначалу отправился, не говорил? – спросил Варамиа.
– Ничего не сказал, совсем ничего.
– Видно, такой человек, жди не жди, ничего не скажет, – предположил Кучулориа.
– Это почему же?! – удивился Чониа.
Кучулориа задумчиво почесал в затылке.
– Человек, который возьмет да уйдет, провалится невесть куда и перед уходом слова не скажет, куда собрался… такой разве будет перед уходом языком чесать, куда да зачем иду? Нет не скажет!
– И чего он только мелет? Уши вянут слушать, – возмутился Чониа. – Чтоб у такого здоровенного мужика да такие мозги куриные. Мать ты моя, чего он здесь накудахтал!.. Ну и что дальше было? Объявился он хоть раз или нет?
– Нет, не объявлялся. Говорю, пропал. Может, его и в живых нет, не знаю.
– И что же, эта беридзевская баба, ну Цуца твоя – что ж она, так ничего и не знает про своего мужа, про этого Спиридона Сиоридзе? – не поверил Чонна.
– Никакая она не Беридзе, а Догонадзе, но порядок есть порядок, и пишется она по мужу. Про Спиридона ничего она не знает. Сказала бы мне, если б знала. Что Цуца? Деревня наша Квеши какая большая, а что со Спиридоном Сиоридзе – ни один не скажет.
И опять стало тихо. Посидели, помолчали и вдруг как загалдят… Так дней пять и шумели, и все про Спиридона Сиоридзе, кто да что. Обо всем расспросили, все разузнали, даже во что обувался, и любил ли поесть, и что из еды-питья предпочитал – все выяснили. А вот зачем и куда пропал – в этом к согласию никак не могли прийти. Этот Спиридон Сиоридзе уже поперек горла у меня стоял, меня мутить начинало только от одного его имени. Я уже хотел было строго-настрого эти разговоры прекратить, но Чониа меня опередил. Соскочил он с кровати, схватил полено да как заорет:
– Если какая сука еще раз это имя протявкает… полено видите? Голову размозжу.
Все замолчали и больше про Спиридона Сиоридзе – ни слова, а то, ей-богу, я бы с ума съехал.
Все это, как я вам уже говорил, случилось позже, на пятый или шестой день, а до этого вот как все было. Квишиладзескую муку и правда съели за два дня. На третий день все кто как исхитрился – прилипли к окнам, но ни к одному из них не пришли. Вечером, уже в темноте, меня подстерег на балконе Чониа и попросил конверт: напишу, сказал, семье, пусть навестят, а то с голоду подохну. Я зашел в комнату дяди, где лежали мои вещи, и принес Чониа конверт, бумагу, перо, чернила. Он тут же сел писать.
– Зря ты, Чониа, в темноте пишешь, глаза испортишь, – сказал Кучулориа, видно рассчитывая слово за слово выведать, куда и кому пишет Чониа.
– Пусть лучше, браток, мои глаза пропадут, чем мы все – с голодухи. Родственник у меня здесь в Самтредиа, может, подбросит чего-нибудь, хоть по губам размазать, а то никого не видать, – ответил Чониа, поняв, что надо утолить любопытство своих соседей.
Время уже ко сну. Сидим мы втроем: я, дядя Мурман и Хосро, лампа у нас горит, ужинаем. Вижу, на столике лежит конверт, который я Чониа дал, вглядываюсь в адрес и разбираю: на конверте – имя возлюбленной Квишиладзе Цуцы Сиоридзе.
– Это что такое? – спрашиваю я своих.
– Да Чониа принес. Квишиладзе, видишь, грамоты не знает, так он за него написал. Прихвати, просил, как в Пот пойдешь, бросишь в ящик.
– Наверное, Квишиладзе харчей просит. С этим тянуть нельзя, да и лекарств из Поти привезти надо, – сказал дяди Мурман.
Мы ужинали, а я все думал о том, что Чониа говорил мне одно, а Хосро – другое, и адрес на конверте – совсем не тот. Но я ничего не сказал. Мне самому нужно было в Поти – крыс привезти. В прошлое лето я вывел одного крысоеда, назвал его Фараоном. Покупателя на него тогда у меня не нашлось. Я его сдуру и пустил в лазарете. А тут и покупатель объявился, но расставаться с Фараоном мне было уже жалко – отличный людоед из него получился, и стоил он куда дороже, чем покупатель давал. Так и остался Фараон при лазарете, всех крыс извел, на версту кругом – ни одной не найдешь. Теперь изволь ходить за ними в Поти – охотиться в пакгаузах потийского порта, я там крысоловки расставлял. Я и надумал – заодно захвачу с собой и Фараона, в Поти у меня клиент объявился новый.
– Я утром в Поти собираюсь, – сказал я Хосро.
– Тогда и лекарства прихвати, а я за дровами поеду, – обрадовался Хосро.
На том и порешили.
Я положил во внутренний карман письмо Чониа, и мы разошлись по своим углам. Чуть свет я стал искать Фараона, но его, подлеца, и след простыл: видно, охотился далеко. Махнул я рукой и отправился в Поти. Город был рядом, дядин лазарет считался теперь окраиной Поти. Прошел я уже порядочно, и тут стало меня заедать любопытство. Вытащил я из кармана письмо Чониа, кручу-верчу, вскрывать стыдно и… слабая душа, не выдержал. Конверт был заклеен очень старательно, я по заклеенному смочил его слюной, клей размяк, и я вскрыл конверт, не повредив его совершенно. Чониа писал Цуце Сиоридзе в Квеши как бы от имени Квишиладзе и сообщал ей, что твой Спиридон Сиоридзе нашелся и лежит рядом со мной здесь, в лазарете. Харчи у нас все вышли, приезжай, привези что-нибудь, поесть – приезжай, нашей любви ради, только в лазарет не заходи, а то Спиридон догадается, что ты ко мне приехала. А в такой-то день мой друг Чониа встретит тебя по дороге к лазарету. Возле дороги ольховник небольшой и кусты у обочины – там он и будет тебя ждать, ты отдай ему все, что я у тебя прошу. А просил он у нее еще десять рублей – для доктора, писал, позарез нужно. Увидишь Чониа – он тебе все расскажет и про Спиридона, и про меня, и про все наше житье-бытье.
Стал я думать, как быть. В первую минуту хотел порвать и выбросить. Потом думал-думал, дай-ка, решил, припишу в конце, как все есть на самом деле, и пошлю Цуце Сиоридзе. Мыслей – туча налетела, и ни к чему я так и не пришел. А вот уже и Поти. А вот и почта. Послал я все к дьяволу, раскрыть эту грязную подноготную, думаю, никогда не поздно, и бросил конверт в ящик. Бросил и еще больше стал маяться – так не так сделал. Измучился вконец, целый день ни о чем думать не мог.
Взял я в аптеке лекарства, зашел в пакгаузы, собрал в клетку крыс и обратно домой. Дома разместил свою живность, как полагалось, а тут и смеркаться стало. Поужинали мы, заснул я без задних ног, набегавшись за целый-то день.
Утром – еще как следует не проснулся – слышу голос Кучулориа:
– Ночью я сон видел – не иначе к кому-то из нас сегодня придут. Увидите – придут.
Все стали просить Кучулориа рассказать свой сон. Час битый он рассказывал, пока одышка не одолела.
Пошел уже четвертый день, как они голодали, и мне тоже начало казаться, к кому-то из них непременно должны прийти. Однако и этот день прошел, а никого не видно.
…В тот вечер и случилось это, а какой был год – убейте, не помню. Неохота мне теперь высчитывать, да и надобности особой не вижу. Уже давно стемнело, часу в одиннадцатом, наверное… сидим мы с дядей Мурманом, в нарды играем. Рядом Xосро то носом клюет, то за игрой следит. Как сейчас слышу, донесся издали топот копыт.
– Хосро, а постели ты приготовил? – спросил дядя.
Хосро кивнул.
– Кого вы ждете так поздно? – полюбопытствовал я.
Помолчав, дядя ответил:
– Больных. Приезжал здесь днем один гуртовщик, поехал за другим. Наверное, они и едут, кому бы еще?
– А что с ними?
Опять дядя Мурман с ответом не торопится.
– Медведи их задрали, – сказал он нетвердо.
Чувствую, что-то скрывает дядя. Посмотрим, думаю, надолго ли его хватит. А топот все ближе.
– Мурман-батоно! – позвали со двора.
Дядя велел мне посветить гостям, а Хосро – принять лошадей и поставить в конюшню.
Один спешился сам. Другому помог Хосро – нога у него была сильно изувечена.
Поставил я лампу на стол и поглядел сперва на хромого потом на его приятеля. Хромого я никогда не видел, второй был Дата Туташхиа. Я его сразу узнал! Он нисколько не изменился, разве виски немного поседели. Он тоже взглянул и меня, как бы припоминая, но сделал это так, что я мог и не заметить его внимания к моей особе. Ну и бог с ним! Зачем показывать, что я его узнал?
Надо было осмотреть и обработать раны, но чувствую я, тянет мой дядя Мурман, не хочет при мне начинать осмотр. Да и мне ни к чему. Все и так было ясно, оставаться с ними только лишний труд.
Я им – «спокойной ночи!» и к двери, а тут гляжу, мой Фараон изволил объявиться: сел на задок, лапки вытянул и давай раскачиваться. Зол я был на него за то, что вчера утром его, подлеца, найти не мог, и как крикну:
– А ну, пошел отсюда!
Фараон поглядел на меня обиженно так и – вон из комнаты.
– Такого сытого да гладкого мне и поросенка видеть не приходилось. А этот еще и прирученный, – сказал спутник Туташхиа.
Я промолчал. Туташхиа едва усмехнулся и тоже ни слова. За все время, что мы вместе пробыли в лазарете, это был знак того, что он меня узнал. Я убрался восвояси.
Наша фамильная профессия давно потеряла спрос, и то, что я вам расскажу, сейчас уже не секрет. К тому же, все это крысиное дело прямо связано с той историей, которую вы хотите услышать, и вам ничего не понять, если я не расскажу о крысах.
Выводить крысоедов можно двумя способами – голодом и обжорством. И так, и так – все равно получится людоед, но я предпочитал голод – меньше времени потратишь. Крыс надо брать непременно семь или девять штук. Отловленных животных сажают в пустую бочку. Если выводить крысоеда голодом, бочку надо брать железную. Иначе, оголодав, крысы прогрызут дерево и удерут. Если предпочитаете обжорство, хороша и обычная бочка – сытые животные сидят смирно, стен и дна не трогают. Что еще необходимо – так темнота. Без темноты людоеда не получишь. В бочке на самом дне темень полная. Если, конечно, самому с фитилем не лезть. Будете выводить голодом – держите их на одной воде. Если обжорством – корма давай сколько влезет, только что-нибудь одно: кукурузу или пшеницу – это уж как придется. Я вам коротко рассказываю, а так это целая педагогическая система.
Ну, оставил я гостей, ждать никого не стал. Лег спать. И даже не слышал, как Хосро привел ко мне в комнату новых больных.
Утром, как всегда, я проснулся от шума в большой палате. Дата Туташхиа лежал спиной ко мне, и не видно было, спит он или нет. Его приятель глядел в потолок и, увидев, что я проснулся, пожелал мне доброго утра. Немного погодя пришел Хосро и налил воды в умывальник.
– Бесо-батоно, – сказал он, – когда пожелаете кушать, крикните меня, я подам.
Я хорошо расслышал это имя «Бесо», но так же хорошо я знал, что человек, пришедший с Датой Туташхиа, свое настоящее имя не скажет. Ходили слухи, что Дата Туташхиа завел себе нового товарища Мосе Замтарадзе. «Наверное, это он» – подумал я. Так оно и оказалось.
– Отиа-батоно, проснись, завтракать пора, – так Замтарадзе будил Дату Туташхиа.
Еле-еле двигаясь, с трудом помогая друг другу, они наконец поднялись и умылись. Хосро принес им жареной свинины, яичницу, картофель и по стопке водки. Мосе Замтарадзе поел и опять лег, а Туташхиа, достав из хурджина «Витязя в тигровой шкуре», погрузился в чтение.
– Ты говорил, что из страха перед Фараоном ни одна крыса на пушечный выстрел к этому дому не подойдет, – сказал Замтарадзе Туташхиа, – а здесь их полным-полно. Под моей кроватью или к стенке поближе, точно не скажу, они на рассвете свадьбу устроили, а может, на свой крысиный базар сбежались. – В комнате было тихо, и Замтарадзе прислушался. – Вон и сейчас черт знает что вытворяют!
Кровати моих соседей стояли изголовьем к стенке, выходившей на балкон, а на балконе была моя бочка с крысами.
Туташхиа прислушался, и я почувствовал, как он напрягся.
– Сегодня опять пасмурно, – сказал он и встал.
У него была повреждена ключица, ходить ему было трудно. Чтобы пройти на балкон, надо было пересечь большую палату, протиснувшись по дороге через узкий проход между печкой и кроватью. В проходе стоял Чониа. Туташхиа повернулся боком, чтобы не задеть его. Он бы прошел, но Чониа загородил проход.
– Здесь двоим не разминуться. Не видишь, с той стороны обходить надо!
Абраг невольно подчинился и, повернувшись, обошел печку с другой стороны.
– Вот так-то! – сказал Чониа.
Туташхиа остановился и смерил Чониа взглядом с макушки до пяток. Ну, думаю, нарвался Чониа, тут его хамству не пролезть.
Чониа глядел на Туташхиа наглыми зелеными глазами. «Здесь я хозяин, – казалось, говорил он, – и подчиняйся порядку, который нравится мне. А то найдется на тебя управа, кто ты ни есть». А порядок такой, что Чониа подмял под себя всех.
Дата Туташхиа разглядывал Чониа, как мальчишка новую задачку, только что написанную на классной доске. Он улыбнулся чуть заметно, и это было похоже на радость, когда в голову уже является разгадка. Будто соглашаясь с собственными мыслями – да-да, знаю… – он наклонил голову и вышел им балкон.
Я вскочил с постели и стал одеваться. Мосе Замтарадзе тронул меня за рукав и шепнул:
– Прошу прощения, батоно, дайте взглянуть, который это…
Я посторонился. Он едва коснулся Чониа взглядом и снова опустился на постель. Чониа разворошил в печке угли, и пламя вспыхнуло с шумом и треском. Квишиладзе в надежде, что Чониа не услышит, тихо-тихо сказал Кучулориа:
– Видал, как он нового-то…
Кучулориа покосился на Чониа и, убедившись, что Чониа его не видит, чуть заметно улыбнулся Квишиладзе. Чониа прикрыл печную дверцу и, откашлявшись, словно оратор, собирающийся выступать, завел:
– Болтать ты болтаешь, батоно Квишиладзе, а как мозгами раскинуть, так тебя нет. Вот нас здесь четверо калек, а сколько дней у нас во рту крошки не было – ты об этом подумал? И денег нет. Да если б и были, так ты вон без ног. И кому из нас хотя бы через плетень Мурмана Ториа перелезть под силу? Я уж говорю, добраться до Поти, накупить еды и притащить ее сюда… – Красноречие вдруг оставило Чониа, и он умолк, так и завершив свою мысль.
– Твоя правда! – Кучулориа произнес это так горячо, что Чониа впору было снова взяться за свое.
– Правда-то правда, только хотел бы я знать, в чем этот новенький виноват, раз припасы наши кончились и сидим зубы на полку. Ему-то что делать прикажете? – спросил Варамиа.
– Я знаю, о чем говорю, убогий ты человек, Варамиа! – отрезал Чониа. – Эти двое явились сюда вчера ночью. Думаешь, в хурджинах у них пусто? Так войди и скажи: так и так, все мы под богом ходим, давайте поделим, что нам бог послал, а кончится у нас, так придут же к кому-нибудь из вас, тогда и ваше на всех поделим… А они вместо этого что делают? Я скажу тебе что – обжираются жареным и пареным, а рядом голодные лежат, животы у них сводит – так они еще расхаживают здесь… Я от их «здрасьте» сыт не буду…
– Ну, хорошо, что же им делать? – опять спросил Варамиа.
– Будь в них хоть что-нибудь человеческое, хоть крупица ума в голове, они бы сделали, как я говорю. А то дождутся, я такое им устрою… Пусть только услышу, как они по ночам чавкают под одеялом… Не в первый раз… И видеть такое видел, и как быть с такими молодцами, тоже как-нибудь знаю. Можешь мне поверить.
– Прижмешь, говоришь, так, что кусок в горло нам не полезет и мы свой чурек втихаря грызть будем? – засмеялся Замтарадзе.
– А вот увидишь, – подтвердил Чониа.
– Ну и силен, бродяга, уж как силен. В самую пору бежать отсюда, мать моя родная!
В комнате стало тихо. Я подошел к балконной двери, взглянуть на своих зверьков, и открыл было ее, как за спиной моей опять заговорил Замтарадзе:
– Если хочешь знать, нет у нас ничего, а если б и было, тебе с твоей наглостью крохи у нас не вытянуть. Тебе это в голову не приходило?
– Что у меня выйдет, а что нет, увидишь сам! Чониа слов на ветер не бросает. Вам мясо жрать, а нам волком выть? Не будет вам этого!
– Послушай, друг, нет у нас ничего. Мы договорились с Хосро: он нас кормит, мы ему платим наличными. Чего ты от нас хочешь? Раз вы голодны, то и нам голодать?..
– Черта с два, такой, как ты, на это ни в жизнь не пойдет! А был бы на твоем месте человек хоть мало-мальски стоящий, выход бы нашелся… И кончай канючить. От твоего нытья хоть беги отсюда.
– Вижу, тебе, подлецу, на тот свет захотелось…
– Ну уж, на тот свет! Ты не очень-то губы распускай. На много тебя, падла, все равно не хватит. А если и хватит, какой тебе расчет? Мне в зубы дай раз, я и протяну ноги. И качаться тебе на виселице – другого вместо себя не заставишь. Об этом тоже подумай, если котелок твой еще варит.
Замтарадзе промолчал. Горел огонь, и в тишине только хворост потрескивал.
Я вышел на балкон. Дата слонялся по двору вокруг дома. Мне пришлось воевать в первую империалистическую. То, чем занимался Дата Туташхиа, на войне называется рекогносцировкой.
Я заглянул в бочку. Животные опрокинули банку с водой. Я налил воды и поставил банку на место. Увидев меня, Туташхиа поднялся на балкон, постоял, понаблюдал за крысами и спросил:
– Один из них станет людоедом?
– Да.
– Наголодались уже?
– Наголодались, но до настоящего голода еще далеко. Нужно время, много времени, чтобы наступил настоящий голод.
Через час я пришел к Хосро завтракать. Дяди не было, его увезли к больному, а мне не терпелось рассказать о том, что творилось в палате и как голодали наши больные. Поев, я вышел на балкон. Вижу, Дата сидит на перилах, пригревшись на солнце, и читает. Надо было заниматься, я вернулся к себе и сел за стол.
Просидел недолго. Замтарадзе ткнул мне в спину пальцем и поманил к себе. Вижу, хочет что-то сказать, а не говорит.
– Чем могу быть полезен, батоно? – спрашиваю я его.
– М-м-м… Делать-то что дальше будем? – сказал он едва слышно.
Я понимал, что говорить надо шепотом, но – почему, взять в толк не мог.
– Слышал Отиа мой разговор с этим подлецом Чониа, как вы думаете?
– Нет, не слышал. Он во дворе гулял.
– Видите ли, – сказал Замтарадзе, подумав, – хоть и блевотина этот Чониа, а говорит правду. Мы тут обжираться будем, а им – голодать. Некрасиво получается.
– Мой дядя Мурман сам беден. Что имеет, тратит на больных и на лекарства для них. Столько людей ему не прокормить. Он одному Хосро за восемь месяцев жалованье задолжал. Отдавать нечем.
– Да я вам не о том, бог с вами! Я о чем думаю… Раньше случалось здесь, чтобы голодали? И что вы тогда делали?
– Право, не помню, чтобы такое бывало… Впрочем, если у вас есть деньги, купите со своим товарищем в складчину пуд кукурузной муки и немного сыру. Это обойдется вам недорого. И они будут сыты, и вам спокойно. А там придут к кому-нибудь из них, хоть немного да подбросят. Это будет проще всего.
– Я сам об этом думал, но мой товарищ ни за что не согласится.
– Почему?
– Это у него спросите.
– А как бы он поступил?
– Как поступил бы?.. Возьмет и не притронется к еде, пока у них не появится что есть. Так и будет, уверяю вас. Но сам помогать им не станет и мне не даст. Это я знаю наверняка. Такой зарок он положил себе и от своего не отступит.
Что мог я ответить?
В большую палату вошел Хосро, роздал лекарства и принялся за уборку.
– Есть в нашей деревне человек, – услышал я голос Квишиладзе, – был он на войне, с турками воевал. Ел, говорит, там шашлык из конины. Не такой он человек, чтобы врать, да и сам думаю, а чем плох шашлык из конины? Ведь если прикинуть, чем кормят армейских лошадей? Травой, сеном, ячменем, овсом. Ничего другого и не дают.
– Про конину не скажу, не знаю, – это говорил Кучулориа, – а с дичью бывает: сразу ее не выпотрошат, она и даст запашок, подумаешь – испортилась, а ведь нет, мясо как мясо. Бывало, убьешь зайца, домой принесешь, а запах от него – бери и выбрасывай. Ан нет, не выбрасывал. Выпотрошишь, шкуру сдерешь, промоешь как следует и ешь себе на здоровье. Не хуже другой еда, а по правде сказать, так и вкуснее. Проткнешь его вертелом, покрутишь над огнем, и как пойдет аромат, а жирок как закапает да зашипит – ну и ну, скажу я вам!
Хосро обвел взглядом палату, покачал головой и вышел.
– Ты как в воду смотрел, Кучулориа, – сказал Квишиладзед, – я как раз об этом думал. Помню, нашел я в горах убитую куропатку. Дня три уж прошло, не меньше…
– Вы понимаете, что голод толкнул нас на этот разговор, – прервал их Варамиа. – Нельзя, когда голодаешь, говорить про еду, от этого еще хуже будет. Только дразните себя понапрасну. Бог милостив, все образуется.
– Чтобы я больше не слышал про пищу ни слова! – приказал Чониа.
И все замолчали.
– А-у-у-у! Пропал народ. – Замтарадзе повернулся ко мне зашептал: – Вот вам деньги, молодой человек. Передавать им из рук в руки – не дело, пойдут благодарить, Отиа поймет, откуда у них еда взялась, и конец нашей с ним дружбе. Не откажите в любезности, отдайте эти деньги Хосро, пусть купит в Поти еды и раздаст им от имени Мурмана.
И двух часов не прошло, как Хосро от имени дяди Мурмана втащил в палату порядком муки и фунтов шесть-семь сулгуни.
Все замерли, и только Варамиа, спохватившись, стал благодарить дядю Хосро, который уже выходил из палаты.
К тому времени Туташхиа уже вернулся в комнату и перелистывал «Витязя в тигровой шкуре», отыскивая любимые места, но весь он, как и Замтарадзе, был в большой палате.
У наших соседей еще долго молчали и вдруг – как взорвалось. Чониа схватил котел, притащил воды, раздул огонь в печке, развязал мешок, попробовал муку на язык – не прокисла ли… Остальные на все голоса давай хвалить дядю Мурмана! Квишиладзе завел, как там-то и там-то и такой-то и такой-то человек сделал такое-то и такое-то доброе дело. Кучулориа давай спорить, что, дескать, быть того не может, чтобы человек тот был добрее и щедрее нашего доктора. Палату как вихрем подняло. Пока варили гоми и приступали к еде, языки не останавливались ни на минуту, галдели – хоть святых выноси. В тот день Чониа еще раз сварил гоми и накормил всех. Уже было за полночь, когда Кучулориа высказался в том духе, а не сварить ли нам еще разок. Все согласились, и опять – гвалт и нескончаемый лязг печной дверцы.
Галдели чуть не до рассвета, сон отбили начисто, и в каком часу проснулся я на следующий день, теперь и не вспомню. Часов одиннадцать было, а может, и больше, но в комнате опять стоял пресный запах гоми и палата шумела не стихая. Даты Туташхиа не было. Замтарадзе улыбнулся мне и сказал:
– Долго вы сегодня спали. – И добавил чуть тише: – С утра уже второй раз варят. Пока глаз сыт не будет, желудка не набьешь. Это голод.
– Чужое добро, ну и жрут в три горла, жалко им, что ли, – ответил я.
Хосро принес завтрак для Замтарадзе и Туташхиа. Замтарадзе был бодр и оживлен, легко приподнялся и заглянул в миски.
– Как приказал Отиа, – сказал Хосро. – Гоми и сулгуни. Велел ничего больше не подавать.
Замтарадзе взглянул на меня, потом на Хосро:
– А не пронюхал ли Отиа… что я вам деньги дал. Никто не мог ему сказать?
– Нет, вроде ничего не говорил, – ответил Хосро.
– Откуда ему узнать? – добавил я.
Замтарадзе немного успокоился, лег на спину и стал ждать товарища. Пришел Туташхиа, и они приступили к завтраку.
– Что-то не припомню, Отиа-батоно, чтобы ты постился?
– Что будет к месту, то и будем есть, сколько впрок пойдет, столько и возьмем, – сказал Туташхиа.
В следующие пять дней ничего примечательного не случилось. У Замтарадзе спала опухоль на ноге, трещина, видно, заживала. Он смело взялся за костыли. У Даты Туташхиа боли тоже прошли, он двигал рукой почти свободно. Все, что принес Хосро, больные съели до последней крошки. Замтарадзе пришлось опять раскошелиться. Про конину и дичь с запашком никто уже не вспоминал. Ели, когда хотели и сколько желудок мог вместить. И очень уж подозрительно молчали. Разговаривали редко, и росло в большой палате странное напряжение.
Как-то утром болтали мы с Замтарадзе – он расспрашивал меня про грузинские племена, обитающие в Турции. Туташхиа, как всегда был во дворе. В большой палате собирались завтракать.
– Чониа, а, Чониа! – послышался голос Квишиладзе. – Вот уж с неделю приглядываюсь я к тебе, и знаешь… Смотрю все, смотрю и… ты, конечно, дели гоми и сыр, но уж не забывай, пожалуйста, что всем поровну должно достаться!
Чониа, подававший в эту минуту гоми Кучулориа, замер, и миска повисла в воздухе.
– Вот смотри, опять, опять, – зашептал Замтарадзе. – Едят все одно и то же, а глаза голодные, ему и кажется, что в его миску меньше попало.
– Вы поглядите на него! – заорал в эту минуту Чониа. – Выходит, я тебе меньше кладу, а себе больше – ты это хочешь сказать?
– Что ты себе кладешь больше, да еще корку всегда забираешь, это ладно: раз ты у котла, тебе и положено, а вот Кучулориа даешь больше, чем мне и Варамиа, – это не порядок. Чтобы этого больше не было! – сказал Квишиладзе.
– Что ты, что ты, он дает мне никак не меньше, чем другим. Что ты выдумываешь? – залопотал Варамиа, испугавшись, что вспыхнет ссора.
– Не пойдет Чониа на такое, – вступился Кучулориа. – Да и глядеть положено в свою миску, а не в соседскую.
– Не нравится, как я делю? Вот тебе мука и сыр, а вон огонь, и вари себе сам. Я на тебя больше не варю, баста!
– Ну, не ссорьтесь, пожалуйста, не надо, – попытался унять их Варамиа, – были б мы голодные, и то надо бы удержаться, а тут сыты по горло, и зачем нам поедом друг дружку есть. Мне и половины моей доли хватит, и так через силу ем. Возьмите у меня, вам и будет в самый раз.
– Не варю я для Квишиладзе, и точка, – упорствовал Чониа.
– Ни мне, ни Кучулориа готовку не одолеть. Что же теперь, голодать, Квишиладзе?
– Не знаю я ничего!..
В палату вошел Туташхиа, и разговор оборвался.
– Нажрались, из горла прет, теперь друг за друга взялись, – прошептал Замтарадзе. – Пресытились!
Туташхиа был явно взволнован. Ему не сиделось на месте, где не притронулся, послонялся по комнате и вполголоса, будто доверяя важную тайну, сказал мне:
– Что-то происходит в бочке.
– Что? – спросил я спокойно.
– Одна крыса сидит посередине и, кажется, подыхает. Остальные – вокруг нее, сидят и смотрят… ждут, когда сдохнет.
Неожиданности для меня в этом не было. Когда самая голодная крыса начинает издыхать, другие бросаются на нее и сжирают. Тут-то и надо запомнить, какая рванется первой. Ее надо будет беречь, холить, защищать. Когда все крысы бросаются на одну, между ними начинается драка, и в драке больше всего могут искусать ту, которая рванулась первой. От укусов она может ослабнуть, и ее съедят. Бывает, когда выводишь людоеда, гибнет даже последнее животное – укус не заживет, рана загноится, крыса и подохнет. Тогда, считай, весь труд пропал даром.
– Вот это уже настоящий голод, Отиа-батоно, – сказал я и отправился на балкон.
Туташхиа последовал за мной, но в бочке ничего интересного уже не было, только вместо семи в ней сидело шесть крыс. Одной из них достался хвост съеденного животного, и она лениво покусывала его. Увечья или укуса я не заметил ни на одной крысе, а это значило, что каннибализм в тот день не должен был повториться.
Дата Туташхиа уселся на перила и стал глядеть на море.
Когда я вернулся и сел за стол, из соседней комнаты послышался голос Варамиа. Он говорил размеренно и обдумывал, видно, каждое слово:
– Господин Мурман кормит нас и не вмешивается. Он не говорит: вот вам на один раз и больше не просите. К чему же нам спорить и ссориться? Если одному из нас не хватает, сварим побольше, и дело с концом. Зря ты говоришь, Квишиладзе-батоно, будто Чониа тебе кладет меньше, а другим больше. Обманывают глаза тебя, оттого и говоришь нехорошо. И ты, Чониа-батоно, не обижайся понапрасну. Бывает, у человека ум за разум зайдет, скажет не к месту, делу вред, а от твоей обиды и злобы он еще больше вреда натворит. Будешь упрямиться, так и выйдет. Ни к чему обиду копить и счеты сводить! Мелка ваша ссора – зачем она вам?
– Ты, часом, не поп, Варамиа? – спросил Чониа.
Варамиа опять переложил негнущиеся руки и повернулся на бок.
– Нет, не духовное я лицо, – сказал он, лежа ко всем спиной.
– Тогда кончай свои проповеди. Тебя не спрашивают, что делать!
Кучулориа громко рассмеялся – смех был такой, что и Чониа, и Варамиа – каждый из них – могли подумать, будто Кучулориа на его стороне.
В полдень Чониа поставил котел на огонь и отмерил муки, как всегда, на четырех человек. Я уже подумал, что он отказался от своей угрозы. Но ошибся. То ли оттого, что Чониа и так уже решил ничего не давать Квишиладзе, то ли оттого, что Квишиладзе перед тем, как Чониа начал раскладывать гоми по тарелкам, пошел рассуждать уже и вовсе ни к селу ни к городу, – отчего, не знаю, но Чониа поделил еду на три, а не на четыре доли.
А сказал Квишиладзе вот что:
– Варамиа-батоно, по тебе видно – человек ты толковый. Вот и скажи. Евангелие учит нас: утопающему протяни руку вытащи из воды. А ведь в жизни все не так было. Слышал я будто тот, кто веру и Евангелие выдумал, однажды сам тонул, а тот, для кого он веру и Евангелие выдумал, шел мимо. Жалко ему стало тонущего, он и протяни ему руку и вытащи его из воды. А спасенный-то взял и съел своего спасителя, как цыпленка. Конечно, что написано в Евангелии и чему вера учит, человеку знать надо, но поступать он должен наоборот: увидишь, утопающий вылезает уже из воды, ты его ногой обратно пусть себе тонет, а то выберется, отдышится и тебя же съест.
Варамиа собрался было ответить, но, заметив, что Чониа Квшиладзе не дал гоми, приподнялся и сказал:
– Возьми, Квишиладзе-батоно, мой гоми, съешь половину, а после и меня покормишь.
Чониа ухмыльнулся.
Квишиладзе ни в какую – умру, говорит, а не притронусь. Варамиа от своего не отступает: не возьмешь, тогда и я есть не буду. Но Квишиладзе ни с места.
Кучулориа съел свою долю и говорит Варамиа:
– Я уже поел, повернись, я тебя покормлю.
Варамиа отказался. Кучулориа упрашивал, увешевал – напрасно, Варамиа ни в какую. Так и не стал есть. По правде говоря, милосердие Кучулориа отдавало фальшью. Он вроде бы и хотел, чтобы Варамиа поел, но и против не был, чтобы Варамиа до еды не дотронулся.
– Не будешь есть, Варамиа-батоно, остынет твой гоми, весь вкус пропадет, – Кучулориа ткнул пальцем в миску Варамиа.
– Он уже не мой, – сказал Варамиа.
– Если не твой, тогда ничей… – Кучулориа взял гоми и быстро задвигал челюстями – видно, боялся, что Варамиа передумает и попросит миску обратно.
На том и кончилась перепалка.
– Это гоми их погубит. Увидишь, – шепнул Замтарадзе Туташхиа.
– Видно, так тому и быть, – ответил Туташхиа. – Все от набитого брюха. Они обречены.
Замтарадзе не понял, что хотел сказать Туташхиа, и знаком просил его объяснить.
– Сюда бы Сетуру с его восемью именами, хоть плохонькую надежду этому люду подбросить… А можно и не надежду. Нашлась бы добрая душа, подбросила к их гоми и сыру ткемали, они бы и успокоились – на время. На время, – говорю я.
– Как бы, Бесо-батоно, – добавил немного спустя Дата, – не попасть бы нам в тот же переплет, что и на Саирме. Боюсь только, что другого такого лазарета тебе не найти. И куда нам тогда деваться?
Что подразумевал Дата Туташхиа, я не понял, но Замтарадзе покраснел, как мальчишка. Кто накормил большую палату, Дата Туташхиа уже не сомневался.
– Они есть хотели, что же мне было делать? – промямлил Замтарадзе.
– Ты их накормил, они и взялись друг друга сжирать, – сказал Туташхиа. – Нечего было к ним лезть…
Вечером Чониа опять приготовил гоми. На этот раз он и Варамиа ничего не дал. Старик молчал, но Чониа сам пустился в объяснения.
– Ты все равно не ешь, я и не стал тебе варить. Чего сам не хочешь, того пусть господь тебе и не отпустит.
– Вы поглядите на этого попрошайку! – возмутился Квишиладзе. – Ладно, ты на меня окрысился. Но что тебе, пес ты бессовестный, от бедняги Варамиа надо? Он мне свою долю предложил – ты за это на него взъелся? А ты забыл, как он для тебя последнего куска хлеба не пожалел? Ты нищим сюда приполз, тебя накормили, а теперь ты турком над нами торчишь и голодом нас извести хочешь? Каков, а?..
– Квишиладзе-батоно, – прервал его Варамиа, – ты не забывай: поделиться последним куском – это не благодеяние и не добродетель. Это человеческий долг. Поймешь это – попрекать не будешь, а совесть твоя будет чиста. Все наши размолвки отойдут, забудутся, а ты сколько раз вспомнишь про свои попреки, столько раз и покраснеешь, и тяжесть будет на душе твоей. Не надо так говорить больше.
– Этот бандит обдирает нас и не краснеет, а мне-то чего краснеть?
– Воздержись от того, о чем после жалеть придется. Потерпим. Придут же к кому-то из нас. Раньше или позже, а придут, – увещевал Варамиа.
– Ну, болтайте, болтайте, сколько влезет, – сказал Чониа уверенно и спокойно, и тут я вспомнил, что через два дня он должен встретиться с квишиладзевской Цуцей.
В палату вошел Хосро с коробкой лекарств, и перебранка замолкла.
– Смотри, Чониа, – сказал Хосро, раздав лекарства и собираясь уходить, – как бы не узнал Мурман о твоих делах, а то попросит тебя из лазарета.
Квишиладзе фыркнул.
– Чего смеешься, свинья! – оборвал его Чониа.
У Кучулориа испуганно забегали глаза, он поднялся, постанывая.
– Господи, никогда так живот не болел. И чего я съел?
– Был бы я на ногах, ты бы узнал, кто здесь свинья, – рявкнул Квишиладзе.
Держась за живот, Кучулориа убрался на балкон.
– Живот заболел у этого прощелыги! – сказал Замтарадзе приподнявшись, поглядел в окно на балкон. – Стоит себе, ухо в дверь воткнул.
– А откуда Хосро все узнал? – тихо спросил Туташхиа, уловил в его голосе упрек Замтарадзе.
– От меня, но и без меня он уже обо всем догадывался, – сказал я. – Хосро – мудрая голова. Кто-то должен вправить им мозги, иначе они кости переломают друг другу или еще чего-нибудь похуже… Жалко все-таки.
– Себя пожалеть надо – смотреть приходится на их непотребство, – сказал Туташхиа. – Они делают, что им положено, без этого им жизнь не в жизнь.
– Ты вот что, Чониа, – громко сказал Хосро, – пропускай мимо ушей, если кто тебя обидит. Ты здоровее других, ты и помогай всем. А вы тоже держите себя в руках! Скучно, конечно, каждый день друг на дружку глядеть, вот и дрязги. Но это искушение. Не поддавайтесь ему.
– Хосро-батоно, – сказал Чониа, – никто мне не надоел, И Квишиладзе этот, сукин он сын, или кто другой, плевать я хотел на все обиды. Худо мне, слаб я. Котел и мешалка не по силам стали. Скажете мне – бросься, Чониа, в воду, пойду брошусь. Если завтра с утра будет мне так же худо, как сегодня, не сварить мне гоми. Клянусь могилами родных на земле и богом на небе – не вру.
Скрипнула балконная дверь, и в притихшую палату вошел Кучулориа.
– Ладно, не будем столько хлопот доставлять Хосро, – сказал он, будто и не выходил из палаты. – Может, и правда, совсем ослаб Чониа. В последнее время мне полегчало. Я буду варить. Что поделаешь, всяко в жизни приходится.
– Вот и дело. Давай, Кучулориа, берись за котел. – Хосро улыбнулся лукаво и вышел.
– Вернул себе Кучулориа котел, мешалку и корочку, – отметил Замтарадзе. – Сменился губернатор.
Прошло около часа. Кучулориа поднялся и объявил:
– Мурман приказал вам кормиться как следует. Все, конечно, слышали? Варить буду я, но делить, Квишиладзе-батоно, будешь ты, не беда, что без ног остался. И чтоб никто спорил… припасы общие, и ведать надо сообща.
Решительный тон Кучулориа и новая совместная дележка возымели свое действие. Все ели с удовольствием, кроме Варамиа. Он открывал рот, когда Квишиладзе подносил ложку, жевал отрешенно и плакал.
На другой день Туташхиа сообщил мне, что в бочке назревает новый каннибализм. Абраг с таким усердием помогал мне выводить людоеда, будто был моим компаньоном.
– Куджи-батоно, они оголодали и пожирают друг друга – это все понятно. Но вы говорили, что людоеда можно вывести и обжорством. Будь они сыты, как же тогда?.. Вот чего я никак не пойму.
– Сытыми-то они будут, но эта сытость – от одной пищи: от кукурузы, к примеру, или от пшеницы, все равно. Когда они наедятся до отвала и раздобреют – надо бросить им кусочек прокопченной свиной кожи. Кто посильнее, тот и захватит этот кусочек, но съесть не сможет – кожа жестка как камень, и выпустить ее тоже не выпустит – уж очень заманчиво пахнет. Этот запах и притягивает всех. Хозяин этого ошметка, хоть убей, другой крысе его не уступит. В конце концов крысы сообща нападают на того, кто захватил копченость. Начинается драка, и в драке хоть одну крысу да съедят, а кожица опять кому-то одному достанется. Придет потом и его черед – и так одна крыса за другой…
Все это хорошо, назавтра предстояла встреча Чониа с квишиладзевской Цуцей, и это самое важное! Я и так прикидывал, и эдак – что делать, как быть? Не поверите, но настолько меня все это волновало, что уснул я далеко за полночь. Проснулся, едва светать начало. Ни плана, ни решения в голове моей так и не сложилось. Все произошло само собой. Я позавтракал, поймал своего Фараона, сунул его в карман и понес в Поти продавать.
Продал я его довольно быстро, почувствовал голод и зашел в духан. До прихода Цуциного поезда оставалось часа два. Надо было торопиться, чтобы прийти к месту свидания пораньше, а то Чониа обогнал бы меня, и мне тогда ни скрыться, ни спрятаться. Успел я вовремя, все обошел, осмотрел и тихонько подкрался к тому самому месту. Чониа еще не было. У обочины в ольховнике, вижу, много-много дров разбросано, я собрал их и сложил маленький сруб, внутри которого можно было даже лечь. Снаружи забросал поленьями помельче – ищи, не найдешь. Устроился хоть куда, одно меня беспокоило: чтобы Чониа и Цуца Квишиладзе расположились так, чтобы было слышно их, а видно оттуда было за версту.
Был конец декабря или начало января. Ветры в это время года – с моря. Дуло, но все равно было тепло.
Вскоре появился господин Чониа. Видно, он хорошо знал, когда придет поезд, да и на такое дело шел, похоже, не первый раз – шагал он важно, как индюк, уверенный в себе и в успехе. Сначала он поглядел на дрова. Потом перешел на другую сторону дороги, где был кустарник, и сел на камень. Видно, заднице его стало холодно, он вернулся на мою сторону, выбрал полено, подложил под себя и уселся на то же место. Еще немного погодя вынул кисет и закурил. Когда он выплюнул окурок, у потийского семафора раздался свисток паровоза.
До чего же он был мал и тщедушен, когда приковылял в лазарет. Я принял его тогда за ребенка. Позже он немного окреп, но все равно очень уж был щуплый. Сейчас я смотрел на него из своей засады и думал, на что же жил этот гном. Возьми он лопату или мотыгу, свалился бы со второго взмаха. Он не знал грамоты, чтобы служить. Наверное, пристроился где-нибудь сторожем или в духане на побегушках. Чониа начал насвистывать собачий вальс, да еще с вариациями, и тут меня осенило. А-а-а, знаю, где он служил. У исправника, при его дочерях состоял, ну не гувернером, конечно, а в конюшне, убирал за лошадьми барышень. Но ведь и для этого нужна сила?.. Так я развлекал себя и превосходно себя при этом чувствовал, пока не услышал за спиной шорох. Обернулся – но что мог я увидеть, если, сооружая свою крепость, не сообразил, что подойти могут и с тыла, и никакого просвета для наблюдения не оставил. Какие были щели, в те и пытался я хоть что-нибудь да разглядеть. Никого я не увидел, а шорох между тем превратился уже в явственный звук шагов – кто-то подкрадывался к моему убежищу. А вдруг это хозяин за дровами пришел? – подумал я. Спугнет свидание, да и меня накроет – что мне тогда говорить, что делать? И тут в одну из щелей я увидел чьи-то ноги и руки. Кто-то стоял на четвереньках. Лица и фигуры видно не было. В растерянности, надеясь хоть что-нибудь разглядеть, я метался от одной щели к другой, пока не ударился головой о верхнее полено, и довольно сильно, должен вам сказать. И тут – вот те на! – я увидел Дату Туташхиа! Глаза у него были как кинжалы – это я и раньше за ним замечал. Он в упор смотрел на мое укрытие, ни на вершок в сторону. Видно, он уловил движение внутри поленницы, не, знаю, испугался ли, только в руке у него был огромнейший маузер, и, клянусь, если б ненароком он спустил курок, пуля пришлась бы мне точно между бровей.
– А ну вылезай, – шепотом приказал абраг, но шепот этот показался мне сильнее грома – все с непривычки.
Я раздвинул поленья в задней стенке и высунул нос, чтобы он увидел меня. Мы молча смотрели друг на друга. Дата убрал маузер за спину и жестом спросил: чего ты здесь делаешь? Я знаком объяснил, что слежу за Чониа. Абрага разобрал смех, он даже рот рукой зажал. Я позвал его в свое убежище, отсюда – объяснил – удобнее наблюдать. Он подумал, подумал и влез ко мне.
– Что здесь происходит? – спросил он.
Я рассказал ему все по порядку. Абраг рассмеялся, прикрыв лицо башлыком. У этого человека было одно странное свойство: он либо пребывал в глубокой задумчивости, либо веселился. Сколько ни наблюдал я его, середины он не знал.
Мы всласть нашушукались, но я так и не понял, почему ему понадобилось следить за Чониа. Об этом я и строил догадки, поджидая свидания Чониа и Цуцы. Может быть, в Туташхиа заговорило чутье на приключения, понятное в абраге, и любопытство привело его сюда? А может быть, заметив, что Чониа собирается улизнуть из лазарета, он решил из предосторожности проследить за ним – не отправится ли негодяй в полицию, почуяв что-то подозрительное в них с Замтарадзе?
Туташхиа толкнул меня локтем: не спускай глаз с Чониа. Чониа все еще восседал на полене, сосредоточенно вглядываясь в дорогу, ведущую в Поти. Несколько раз он даже ладонь приложил ко лбу, встал, одернув на себе пиджачишко, опять сел и, уронив голову, погрузился в задумчивость. Мне показалось, он нарочно напустил на себя вид человека, измученного ожиданием. «Что за нудное дело взвалили на меня», – говорила, казалось, вся его убогая фигурка.
Вскоре и мы разглядели то, что с таким усилием пытался увидеть Чониа. По дороге шагала здоровенная бабища. На плече хурджин – под стать ее росту. В руке – корзина.
Она двигалась, как слон на водопой, степенно и тяжело отмеряя шаг.
– Такую великаншу вы когда-нибудь видели? – спросил я Туташхиа.
Абраг широко улыбнулся.
А баба шла, как большой корабль, и, поравнявшись с нами, стала.
Чониа лениво поднял голову и оглядел женщину с полным безразличием:
– Ты чего это уставилась на меня?
Женщина поставила корзину на землю и подбоченилась.
– А тебя что, мил-человек, отец с матерью кланяться не научили?! Чего уставилась! Небось такого ладного да пригожего на свете не видела.
– Давай иди себе, куда идешь, а то я тебя!.. – Чониа поднялся, одернул пиджачок и зашагал взад-вперед.
Вышагивал он с великим удовольствием, но руками размахивал, как необученный первогодок.
– Ой, мама родная, а расхаживает-то как важно этот коротышка! – искренне удивилась баба. – Мальчонка, ты чей, а? Меня здесь человек должен был ждать – где кустарник и дрова в ольховнике.
Чониа остановился, вгляделся в лицо женщины, сошел с обочины и сказал возмущенно:
– Ты, часом, не Цуца Догонадзе, жена Спиридона Сиоридзе, а идешь к Бесиа Квишиладзе?
– Да, так оно и есть.
– Так оно и есть, говоришь? А где у тебя совесть, столько времени ее жди. Бесиа твой погнал меня ни свет ни заря – утренним поездом, сказал, приедет. Я – Чониа. Давай, да побыстрее, чего там передать надо, времени у меня в обрез.
– Бери, да вон сколько притащить велел дурень-то мой. Я и то еле тяну. А тебе, птенчик ты мой, и с места не сдвинуть.
– Кончай болтать! В два приема унесу.
Квишиладзевская Цуца опять усмехнулась и взялась за корзину:
– Ну, как там мои мужики поживают?.. Пойдем-ка туда, к дровам, посидим, расскажешь по порядку.
Баба поставила свой багаж прямо перед нашим носом. Чониа устроился по другую сторону хурджина и корзины. Пока Чониа загибал про житье-бытье Квишиладзе и Сиоридзе, баба достала из хурджина вареную курицу, свежий сыр, копченую свинину и водку. Появились два граненых стакана. Чокнулись, выпили.
Что говорилось в лазарете про Сиоридзе, Чониа, конечно, запомнил. Другой наслушается всякой всячины о незнакомом человеке, а пересказать так, чтобы поверили, будто сам он этого человека знал, ни за что не сумеет. Но в правдивости Чониа сам черт не усомнился бы. Да зачем далеко ходить, даже я поверил было, что он и со Спиридоном Сиоридзе не разлей вода.
– Оголодали, вот оно что, – определила баба. – А Спиридон, сукин сын, знает, что Бесиа в мужья мне набивается?
– Да ты что, в своем уме? Они же поубивают друг друга.
– Поубивают, а то как же… У Спиридона-то, поди, уж и седина в волосах?
– У Спиридона твоего уж пять лет как на голове ни волоска, чему бы там седеть, ты мне скажи!
– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непонятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался… хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол… – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете… нашла б – только захоти. Пошла б… где эти… с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди… В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела… Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба… – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку…
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний… Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба… – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все… Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками… Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы хвалиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его… а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свисали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
Чониа закончил свою возню и приступил к ужину. Подогретый хачапури он запил водочкой и отведал вареного сома под острым соусом. После этого ему почему-то захотелось холодного чурека с чесноком, и на десерт он пососал сахарный песок. Вроде бы сыт! Он собрал остатки ужина, вымыл миску и прилег было, но ему захотелось пеламуши, и в полной катхе его заметно поубавилось. Он насыщался с таким остервенением, будто час тому назад не мне и Дате Туташхиа летели в голову косточки от курицы квишиладзевской Цуцы.
Варамиа лежал лицом к стене и, казалось, спал. Квишиладзе перебирал четки и ни разу не взглянул в сторону Чониа. Кучулориа исподволь, но с острым вниманием наблюдал за церемониалом ужина Чониа, за разнообразием блюд и, убедившись, что Чониа и в голову не приходит потчевать его, бросил ядовито:
– Хотелось бы знать, откуда у такого бедолаги, как ты, столько жратвы взялось?
Чониа и ухом не повел.
Дата Туташхиа упоенно рассказывал Замтарадзе о нашем приключении и о свидании. Замтарадзе еле сдерживал смех, и, когда не мог пересилить себя, от взрывов его хохота вздрагивали стены.
– Кучулориа, туши лампу, спать пора! – весьма решительно приказал Чониа.
Палата опешила.
– Помилуй, мы ведь не куры – лезть на насест, едва стемнеет, – мягко заметил Кучулориа после минутного молчания. – Сварим гоми, остатки сыра наскребем, поедим, а спать или не спать – об этом уж после поговорим.
– А какое мне дело, ужинали вы или нет, что там у вас – ошметки сыра или жмых. Сказал – тушить лампу и спать! И чтоб звука не слыхал – устал я сверх всякой меры!
И слова поперек никто не сказал.
– Не человек ты, вот что я тебе скажу! – едва слышно проворчал Варамиа.
– Тушите, тушите, некогда мне с вами разговоры разговаривать! – Чониа оглядел больных и, поняв, что подчиняться ему не собираются, встал, подкрутил фитиль и лег.
Квишиладзе без чужой помощи встать с постели не мог, да и лампа от него была далеко, что правда, то правда, но хоть словом мог он ему возразить? Ни звука он не произнес. Варамиа и вставать, и ходить мог, но руки у него были в гипсе – ему ли с фитилем возиться? Да и трудно было ждать от такого человека чего-то большего, чем он уже сказал. И Кучулориа тоже ни словом, ни делом не обнаружил своего отношения к происходящему. Судя по всему, фитилю суждено было остаться опущенным и вечернему гоми – несъеденным.
Прошло минут десять – пятнадцать, и звук фанфар раздался совсем с другой стороны; расторопней обычного Чониа вскочил с постели и стремглав бросился к балкону… Балкон, разумеется, был тут ни при чем – до того места, куда торопился Чониа, было совсем не близко, если б, конечно, он не ослушался строгих неоднократных наказов Хосро.
Дверь захлопнулась, и Квишиладзе расхохотался.
– Ты чего, дурак, смеешься? – набросился на него Кучулорна.
– А чего? – Квишиладзе оторопел.
– Как это чего?.. – Кучулориа бросил взгляд в сторону нашей комнаты, подбежал к Квишиладзе и наклонился над его ухом.
– Что?.. Как?.. – закричал Квишиладзе. – Неси сюда!
Кучулориа поднял фитиль, поднес катху с пеламуши Квишиладзе и ткнул пальцем в шарнир ручки.
– А-у-у-у! – завопил Квишиладзе. – А-у-у-у!
Повернулся Варамиа.
– А-у-у-у! Катха моей Цуцы!
– Да-а, Чониа будет съеден, как пить дать! – сказал Замтарадзе.
– Одолеют, думаешь? Слишком уж нагл, мерзавец. – Туташхиа был в сомнении.
– Таких, даже будь он царь, съедают вместе с войском, – уверил Замтарадзе.
– Катха моей Цуцы! А-у-у! – ничего другого не мог вымолвить потрясенный открытием Квишиладзе.
– Очнись! Почему это твоей Цуцы катха? По всей Гурии и Аджарии полно таких катх, да и в Имеретин их не меньше, – сказал Варамиа.
– Да замолчи ты! – одернул его Кучулориа. – Цуцину катху не то что Квишиладзе, я сам среди ста катх, глаза закрыв, узнаю. У Цуцы на катхе с обеих сторон всегда кресты вырезаны. Послушай, Квишиладзе! Ты лежи себе и помалкивай, а катху в руках держи. Он как войдет, мы поглядим, что он, подлец, скажет!
Палата затихла в ожидании, но Чониа не показывался.
– Подумать только! Как он чужой хлеб жрал, а! Эге-е-е! – Голос Кучулориа громом рассек напряженную, готовую разорваться тишину.
И опять сомкнулась тишина. Квишиладзе вперился глазами в Кучулориа и готов был испустить свое «а-у-у», но Кучулориа погрозил пальцем, и у Цуциного возлюбленного вопль застыл на губах.
В палату вошел Чониа.
– Кто засветил лампу? – Он произнес это так, будто человека, совершившего это, ждала верная смерть.
Квишиладзе хлопнул крышкой катхи. Чониа обернулся. Оторопь длилась не более секунды. Он прыгнул кошкой и вцепился в катху. Квишиладзе одной рукой схватил Чониа за шиворот, а другой поднял полено и трахнул им его по голове. Чониа свалился на пол, Кучулориа мигом оказался рядом и, пока я сообразил выйти и разнять их, с такой ловкостью и сноровкой колошматил застрявшего между кроватей Чониа, будто никогда и не слышал о болях в позвоночнике. На крики и возню в палату вбежали мой дядя Мурман и Хосро. Население лазарета Мурмана Ториа сбежалось на место происшествия.
– Что здесь происходит?! – закричал Хосро.
Чониа дали понюхать нашатыря и привели в чувство.
– Да ничего такого, Мурман-батоно, пошутил я немного, – простонал Чониа и укоризненно – Квишиладзе: – И как это шуток не понимать?
– Вот, поглядите, будьте добры!.. – воскликнул Квишиладзе и тут же осекся.
Мурман долго ждал, чтобы ему объяснили, что здесь стряслось, но все хранили молчание.
И на меня поглядел Мурман. Знаком я объяснил ему, что все расскажу позже.
– Баловства здесь не допускайте. Обходитесь без ссор и драк! – сказал дядя Мурман и удалился.
Вернулись к себе и мы.
Чониа лежал под одеялом, свернувшись калачиком как пес. Перебрав всю провизию Цуцы Догонадзе, Кучулориа переносил ее на новые места и, послушно выполняя все, что скажет законный владелец, рассовывал снедь под койкой и у его изголовья.
– Чониа съеден! – отметил Замтарадзе.
Разложив все по местам, Кучулориа поставил котел и начал готовить ужин. Пока варилось гоми, Чониа то и дело со стонами и проклятьями выбегал во двор. Всякий раз это сопровождалось солеными замечаниями Квишиладзе и Кучулориа. Варамиа ворочался с боку на бок и стонал. Душа его была не на месте. Квишиладзе накрыл стол по-царски, даже по стакану водки роздал. Наелись до отвала. Поболтали, пошутили, и затих лазарет.
Утром меня разбудил Замтарадзе – он звал к себе Чониа.
Отодвинув занавески, Чониа остановился на пороге.
– Подойди ближе! – сказал Замтарадзе.
Чониа послушался.
– Что собираешься делать с деньгами, которые Цуца Догонадзе передала Квишиладзе для доктора? – спросил абраг.
Чониа – на дыбы, отпираться, но вдруг сник и, сунув руку за пазуху, вытащил деньги Цуцы Догонадзе.
– Откуда знаешь? – шепотом спросил он, протягивая ассигнацию Замтарадзе.
– Зачем мне суешь, я что – Мурман Ториа?
Чониа осекся.
– А как же быть?
– Надо хозяину вернуть.
– А хозяин кто? Квишиладзе или доктор Мурман?
– Квишиладзе. Он должен передать Мурману.
– Опять бить будут. В третий раз. Убьют.
– Не надо доводить до того, чтобы тебя били. Эти деньги доктора, но отдать их должен Квишиладзе.
– И вам не надо было доводить дело до того, чтобы вас били… там! – сквозь зубы отпустил Чониа.
У Замтарадзе глаза на лоб выкатились.
– Где это, мой дорогой?
– А там, на Саирме.
Я ничего не понимал. Ясно было только, что Чониа где-то видел, как били Замтарадзе. Иначе Замтарадзе должен был бы возражать, протестовать, но он молчал, вглядываясь в лицо Чониа, и думал, думал…
Чониа ожил, растерянность Замтарадзе была ему на руку, и не мешкая выпал.
– Когда Цуца мне деньги давала, она сказала – отдай доктору сам.
От сердца у него отлегло, он перевел дыхание – вывернулся, даже самому понравилось.
– Тогда отнеси и отдай, – Замтарадзе махнул рукой.
Чониа постучался в дверь Мурмана и вошел.
– Не говорите Отиа про нас разговор с Чониа, – попросил Замтарадзе.
Когда я после завтрака вернулся в палату, у Кучулориа уже готов был утренний гоми. На стуле стояли четыре миски. Табуретка, на которой покоился котел с гоми, он пододвинул поближе к Квишиладзе, принес сыра, и, как это повелось в последние дни, Квишиладзе стал делить пищу, ничего не положив, однако, в миску Чониа. Он сунул руку под кровать, вытащил окорок и, срезав тоненькие кусочки, разложил их по местам.
– Ткемали заправим, вон бутылка стоит, – сказал он. – Беречь надо, кто знает, как дела пойдут.
Кучулориа свою миску поставил поближе к Варамиа. Он был явно не в духе – видно, надеялся что завтрак будет поплотнее.
– Есть вместе будем, – сказал Кучулориа Варамиа. – Ложку из твоей миски тебе, ложку из моей – мне, а то пока я тебя покормлю, мой гоми остынет, вкус уже не тот будет.
– Почему Чониа обделили? – спросил Варамиа.
– Животом мучается, нельзя ему, – фыркнул Кучулориа.
– Вчера мучился, сегодня вроде полегче.
– Он моего, слава богу, как следует попробовал. Столько нажрал, что и впрок не пошло. Все – мое, и мне лучше знать, кому давать, а кому – нет! – твердо сказал Квишилидзе.
– А я говорю разве, чтобы ты его своим кормил? – вступился Варамиа. – Гоми и сыр – от доктора Мурмана. Он на всех дал. Что виноват Чониа перед богом и тобой – это одно. А гоми и сыр ему положены и его долю вы должны ему отдать. Раз за справедливостью дело – вот вам она, справедливость.
– Ты что, спятил? Какая там справедливоть – полно молоть! – вспылил Квишиладзе.
– Да-да, конечно, конечно, – зачастил Кучулориа. – Чего это ты вступаешься за подлеца? Это как понимать, а?!
– Я ни когда ни за кого не вступаюсь, – спокойно отвтеил Варамиа. – Что скажет доктор Мурман, если узнает? Я за справедливость. Отдайте Чониа его долю из того, что дал Мурман! – И опять притихла палата.
– Что еще нужно этому несчастному? – сказал я Замтарадзе. – Сам он без чужой помощи куска хлеба положить в рот не может. Обозлит всех, и некому будет его кормить. И жаловаться он не будет – не такой этот человек. С голодухи отдаст богу душу, и понимай как звали.
– Вот что я подумал! – обьявил Квишиладзе. – Кучулориа, переложи из миски Варамиа кусок моей свинины себе. Так-то. Теперь поди сюда и это гоми положи Чониа. – Квишиладзе вынул из своей миски кусочки окорока и отодвинул миску от себя. – Варамиа-батоно, я не стану есть гоми и сыр, поднесенный Мурманом, мне своего хватит, и я благодарен доктору Мурману – он помог мне перебиться, пока у меня своего не было. Ну, как? Теперь – по справедливости?
– Теперь – да. Пусть так и будет! – согласился Варамиа, но было ясно, такого поворота дела он не ожидал.
– Неси сюда свою миску, Кучулориа, и оставь в покое этих справедливых и честных людей! – медленно и внятно произнес Квишиладзе.
Кучулориа съел гоми с кусочками сыра и пожевал совсем крохотные кусочки мяса. Квишилидзе уплетал не на шутку. Варамиа сидел на своей постели и уныло глядел в свою миску. Чониа лежал спиной ко всем не шевелясь и, видимо, соображал, что ему теперь делать. Вдруг он вскочил, пересел к Варамиа и поднес к его губам ложку гоми.
Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда, – сказал Туташхиа. – Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет, – сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься, – передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
…Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи… в одних насыпана была земля, в других зола…
Вот так все и было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:
– Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними.
И тогда померкло Добро и умалился народ – ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.
И содеялось:
Совесть – звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила – мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта – ангельской личиной на лике дьявола; Женщина – игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг – наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна – ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом: Хлеб и прочее добро – уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир – царством ненависти.
И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей; лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть.
И народ въявь зрел дракона, яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража, и утверждение Маммонова царства – ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.
И рек тогда Туташха:
– Убила любовь не ее же слабость, а сила врага, ибо не было у нее ни острого меча, ни крылатой стрелы ни железного панциря дабы защитить достояние свое. Не будет же сего! Ибо не добром, не мудростью, а лукавством завоевал дракон мир, попрал вольность, изгнал мужество.
И воссел богатырь на белого коня, вознес копье к солнцу и поклялся отныне попирать и карать зло только силой.
Ибо не был богом Туташха.
Граф Сегеди
Сыск вынужден классифицировать разбой по видам и разновидностям, ибо без этого невозможно определить метод борьбы. Дата Туташхиа принадлежал к абрагам. Насколько позволяют мне судить длительные наблюдения, простой люд весьма деятельно сочувствует абрагу, и не только тому, кто хоть раз показал себя народным заступником, но и тому, кто, спасая собственную шкуру, пустил в преследователей пулю и скрылся. Подобное сочувствие произрастает на почве извечного и перманентно действующего противостояния власти, независимо от образа правления и правовых условий. Каждый сопротивляется властям средствами, ему доступными. Диапазон способов неподчинения и противостояния весьма обширен – от укрытия доходов и обычного воровства до укрытия абрага, который, сопротивляясь, способен схватиться за оружие. Такое состояние умов обусловлено и отвлеченным началом – стихийной жаждой изменений, развития, и мотивом обыденным, корни которого следует искать в материальном интересе.
Если верно, что близость людей питается нуждой друг в друге, то согласиться следует и с тем, что слава абрага в народе растет в той мере, в какой он заступается за народ, и как следствие – укрепляется его опора среди населения. Народ не отказывает в помощи даже грабителям и убийцам. Такая помощь, однако, вызвана преимущественно страхом. Помощь, оказанная абрагу, народному заступнику, питается и страхом, и уважением. Помощь есть забота, труд во имя благополучия абрага, что подразумевает пренебрежение собственными интересами, а порой смертельный риск. В совокупности получается то, что принято называть любовью. В случае с Туташхиа людьми правил страх и уважение. О нем заботились, из-за него рисковали и в конце концов начинали любить, до тех пор, разумеется, пока была нужда друг в друге.
Но под солнцем ничто не вечно и не бесконечно. Безупречная репутация Туташхиа заколебалась. Трудно поверить, но казалось, он сам добивался этого намеренно, методично и целеустремленно. Мы, как могли, способствовали его компрометации.
Гиго Татишвили
Я завершил образование, вернулся в Грузию, жить было не на что, и пришлось сразу искать место. В Западной Грузии акционерное общество чиатурского марганца прокладывало дороги, мне предложили снимать профили в окрестностях Чаладиди, и я заключил с ними контракт.
Чтобы таскать приборы и снаряжение, пришлось нанять двух человек из местных крестьян. Как-то вечером, когда палатки были уже разбиты и мы поужинали, они попросили выплатить им жалованье. Сроки уже подошли, и я рассчитался. Я влез в свою палатку, они – в свою, и мы заснули. Утром не оказалось ни рабочих, ни лошадей. Лошади были угнаны, рабочие исчезли. Места эти были безлюдны, вокруг на десять – пятнадцать верст одни болота в тучах малярийных комаров. Кладь мою и раньше едва тащили две вьючные лошади. Куда же мне было деваться одному, да еще с немецкой измерительной оптикой, которая в те времена ценилась очень дорого?! Я взвалил на себя ящики и двинулся по болотам в надежде найти хоть какую-нибудь тропу.
Уже перевалило за полдень, когда я вышел на проселочную дорогу, утопавшую в грязи. Но чего это мне стоило! Плечи от ящиков и ремней были как не свои. Ноги стерты до крови. Об усталости не говорю. К тому же, не знаю как, но, блуждая по болотам, я потерял часы. Хорошие часы – «Павел Буре». Я сел у обочины и стал ждать – авось арба проедет или кто-нибудь лошадей погонит.
Сколько времени я просидел – ни души. Только проковыляла старуха с ребенком на руках. Я проклинал себя и весь белый свет, но лучше было просидеть в этой грязи еще три дня и три ночи, чем случиться тому, что случилось. Никогда не знаешь, что тебя ждет! Судьбе было угодно, чтобы я встретил самого Дату Туташхиа.
В ту богом проклятую ночь стряслась большая беда. Сколько потом в полицию и жандармерию меня таскали, столько другие в должность свою не ходили. Прошло и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, а совесть все терзала меня. Я искал и не находил себе оправдания. Раскаяние теснило душу, а поделиться было не с кем, да и самого меня не тянуло на откровенность. Теперь позади уже полвека. С течением времени человек все прощает себе, со всем примиряется, всему оправдание находит. Сейчас мне уже не так тяжело вспоминать правду, и я расскажу все, как было.
…Вечерело, а помощи ждать было неоткуда. Я вспомнил, что верстах в семи-восьми отсюда есть духан. Я бывал в нем не раз и однажды даже ночевал. Называли этот духан – по имени хозяина – духаном Дуру Дзигуа. Сидеть дальше не имело смысла, и я потащился по дороге. Стертые, распухшие ноги горели в сапогах, оказавшихся вдруг тяжелыми и тесными. Снял сапоги – еще хуже. Я не привык ходить босиком, содранную кожу жгло, будто ноги опустили в соленую воду.
Пройдя версты две, я понял, что, если не покажется луна, мне в темноте и шагу не сделать. И тут я услышал стук копыт. Но не радость, а страх охватил меня: вдруг, думаю, мерещится. И правда, все стихло. В отчаянии я только что по лбу себя не бил. Прошел еще немного, прислушался: были отчетливо слышны стук копыт и говор. Я присел у дороги и стал ждать, счастливый, как никто на этом свете.
…Их было двое. Оба пешие, но один вел за уздечку коня. Когда они подошли ближе, я различил в одном из них монаха, который, как объяснял он позже, собирал пожертвования на монастырь. Второй был богато одетый молодой человек. Под распахнутой буркой мерцал золотой кинжал, а сбоку висел маузер в инкрустированной деревянной кобуре. У акционерного общества была своя милиция, и поначалу я принял этого человека за милицейского. Роста не особенно высокого, но широкий в плечах, крепкого телосложения. Оставлял впечатление физической силы. Этот молодой человек, как оказалось вскоре, и был Дата Туташхиа.
Когда они поравнялись со мной, я поднялся и приветствовал их. Монах остановился и спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо. Туташхиа и шагу не сбавил, сухо поклонился и продолжал путь. Монах был мне ни к чему, мне нужна была лошадь Туташхиа, и я крикнул:
– Погоди… Христианин ты или турок, окаянный?..
Он остановился.
– Что вам угодно, сударь? – вполне доброжелательно спросил он.
В Западной Грузии все вежливы, все доброжелательны. Гостя угощают доброжелательно; наверное, и головы сносят тоже доброжелательно.
Я объяснил ему свое положение и попросил уступить лошадь, чтобы довезти приборы до духана Дуру Дзигуа.
– Ничем не смогу помочь вам, сударь, – сказал Туташхиа, немного помедлив, и двинулся дальше.
Я оторопел. Это было единственное спасение, и оно ускользало.
– Вы бросаете меня в беде, в этих глухих местах! – закричал я.
Он опять остановился, теперь уже довольно далеко от меня, и снова задумался.
– Пожалей его, ведь тоже дитя божье, – сказал монах. – Помоги, и господь наградит тебя за доброе дело.
Туташхиа усмехнулся и пошел себе дальше, а монах, потоптавшись, вернулся ко мне и взвалил на себя добрую половину моей ноши. Не прошли мы и десяти шагов, как Туташхиа оглянулся и стал подтягивать подпругу коня. «Сядет сейчас в седло, и поминай как звали», – подумал я, но он дождался нас и, приняв наш груз, перекинул его через седло.
– Садитесь, сударь, прошу вас, – он подсадил меня в седло.
Я понимал, что благодарность тут неуместна, даже опасна, и молчал. Монах, видно, тоже это понимал. Молчал и Туташхиа. Лишь немного спустя он проронил:
– Вынудили все ж таки!
– Бог милостив! – сказал монах, которому послышалось раскаяние в словах абрага.
– Я хотел сказать, что напрасно пожалел вас, батюшка! – уточнил Туташхиа.
Монах перекрестился, а я молчал, боясь разозлить абрага. Ссадит еще и груз сбросит. Слава богу, от таких страданий избавил. «Что ж, мир велик, – думал я, пытаясь оправдать его, – и у каждого свои представления о добродетели. Какой он есть, этот человек, такой и есть, и ничего здесь не поделаешь».
Из кустарника на дорогу выскочили козы. За ними с криками и гиканьем несся сынишка духанщика Дзоба. Он круто остановился перед нами и поклонился каждому в отдельности. Туташхиа о чем-то спросил мальчика, и Дзоба, принимая поводья, ответил:
– Проехали уже, дядя Дата. Теперь их до завтрашнего полудня не будет!
Я ничего не понял, потому что не расслышал вопрос Туташхиа, – кваканье тысяч лягушек оглушало меня. И как квакали, проклятые! Каждая на свой лад!
Дзоба был на редкость сметливым мальчишкой. Еще раньше он поражал меня своим природным умом. Его никто не учил, он сам умудрился выучиться грамоте и счету и обучал еще свою старшую сестру Кику. Но Кику была туповата. Грация и красота сочетались в ней с ограниченностью несколько даже странного свойства. Эта странность носила весьма недвусмысленный характер. Иначе чем можно объяснить то обстоятельство, что однажды она спросила меня:
– А правда ли, что дети рождаются оттого, что женщина и мужчина ложатся в одну постель?
Тогда я растерялся. Спрашивала почти незнакомая девочка лет четырнадцати-пятнадцати. Пришлось ответить, что это именно так. Через час она опять спросила, а как именно происходит это. Глаза у нее блестели, и было ясно, что все-то ей известно, только хочет она поглядеть, как я буду выкручиваться. То ли просто дурочка, то ли больная… Глупых женщин легко совращать. Мужчины инстинктивно чувствуют это, и для посетителей заведения своего отца Кику была очень притягательна. Словом, все способности и разум, которые бог послал семье Дуру Дзигуа, достались Дзобе, а Кику и, между прочим, сам Дуру Дзигуа остались внакладе.
Однажды Дзоба увидел у меня в руках маленькую книжку стихов. Я отдал ему эту книжонку. Не прошло и месяца, я опять попал в духан. Все стихи он знал наизусть, да еще с каким чувством их читал!.. Он помогал отцу, не очень-то грамотному, подсчитывать расходы и доходы. Мальчишка никогда не видел пароход и спросил меня, какой он на вид. Я рассказал ему и объяснил принцип работы. Он сел и нарисовал пароход. На рисунке были подробности, о которых я даже не упомянул. «Откуда ты все это знаешь?» – «Иначе и быть не может», – ответил он. Дзоба слышал, что существуют гимназии, и мечтал учиться в одной из них. У Дуру в Кутаиси был брат, и отец как-то пообещал сыну – отправлю к дяде учиться. Мальчик хотел стать художником.
– Ну, как живешь-поживаешь, Дзоба-браток? – Туташхиа пошарил в кармане и вытащил огрызок карандаша.
– Да ничего, спасибо, дядя Дата, живу себе помаленьку.
– Вот я тебе карандаш привез.
Дзоба схватил огрызок и послюнявил его.
– А бумага… бумаги у тебя не найдется, дядя Дата?
– Вот бумаги нет, но в следующий раз привезу непременно.
Мальчик улыбнулся и вдруг переменился в лице.
– Ты принесешь! Ты меня никогда не обманываешь. Это отец меня вон с каких пор обманывает: поедешь, говорит, в Кутаиси, в гимназию…
– Я дам тебе бумагу, Дзоба. Много бумаги, целую тетрадь, – пообещал я мальчику.
Духан стоял на перекрестке дорог и был единственным пристанищем во всей округе. Клочок пахотной земли – вот и все владенье Дуру Дзигуа. Хозяин сам вел буфет, сам и стряпал – жена у него давно умерла. Кику убирала, стирала, прислуживала за столом и следила за спальными комнатами. Дзоба бегал по мелким поручениям, да и то изредка, а так топтался в духане, учился премудростям трактирного дела.
– Постояльцев у вас много? – спросил Туташхиа, когда показался духан.
– Всего трое. Вот и вы втроем пожаловали. Будет шестеро. Поставим в комнаты еще по топчану, и отдохнете за милую душу, – обнадежил нас Дзоба.
Одно было странно: по здешним дорогам можно было идти часами, и ни души не встретишь. Но в духане всегда были постояльцы. У входа в духан Туташхиа спросил Дзобу:
– Что там за люди?
– Бодго Квалтава и два его человека.
«Бодго Квалтава и два его человека» – меня как громом ударило. Это же те разбойники, что обчистили в Поти греческую шхуну, взяли деньги и драгоценности. Может быть, конечно, это другой Квалтава… Но такое совпадение!
Дата!.. Он явно от кого-то скрывается или чего-то избегает. …Дзоба сказал ему, что они не проедут раньше завтрашнего полудня. Кто не проедет?.. В конце концов, вовсе не обязательно, что этот Дата именно тот абраг Туташхиа. Но почему тогда у меня из головы нейдет Дата Туташхиа?..
При имени Квалтавы Дата Туташхиа заколебался. Он медлил переступать порог, посторонился, пропуская вперед монаха, еще помешкал и, будто махнув про себя рукой – раз пришел, так входи, – убрал оружие, запахнул бурку поглубже и последовал за монахом.
Вошел и я.
Духан представлял из себя довольно большую комнату с четырьмя столами вдоль стен и маленькой стойкой Дуру в левом углу. Две двери в одном конце зала вели в комнаты для приезжих. Дверей как таковых, собственно, и не было – одни проемы. В другом конце была кухня и две комнаты, где жили хозяева. Едва Туташхиа переступил порог, как духанщик Дуру вышел из-за стойки, подошел совсем близко к нему и тихо произнес:
– Добро пожаловать, Дата-батоно! Прошу вас.
Тут и Кику появилась, встала рядом с отцом на правах хозяйки дома, поклонилась нам и уставилась на мои ящики.
Дуру явно не хотелось, чтобы его особое почтение к Дате Туташхиа было замечено другими, но я стоял близко, и от меня не ускользнуло, что он заискивал перед абрагом. Духанщики обычных гостей встречают с преувеличенной учтивостью. Посетителей именитых – с тем восторгом, неподдельно искренним, с каким Дуру встретил Туташхиа.
– Когда они проехали? – вполголоса спросил Туташхиа, и я понял, что там, на дороге, он не расслышал ответ Дзобы: все из-за этих чертовых лягушек.
– Были, были они уже, Дата-батоно. Теперь раньше завтрашнего полудня их не будет, – Дуру повторил ответ Дзобы. – А эти тебя в глаза не знают, спрашивали, не видел ли я когда-нибудь Дату Туташхиа.
– Ступай к гостям, – приказал Дуру дочери, – и уважай их как положено… Учить тебя и учить.
– У них большие деньги, очень большие! – Глаза Кику заблестели весело и жадно.
Мои подозрения подтвердились. Мой спутник оказался Датой Туташхиа, Бодго Квалтава и его два человека – знаменитыми разбойниками.
Квалтава и его люди расположились за столом так, чтобы ни у кого из них дверь не была за спиной. У каждого на стуле висела бурка. Два винчестера со взведенными курками были прислонены к столу, третий – к стене. Все трое были вооружены маузерами в деревянных кобурах, за поясом у каждого – по пистолету и кинжалу, богато инкрустированному драгоценными камнями. Они были разодеты как на праздник, и взгляд их не обещал ничего доброго. В пять секунд эти молодцы могли уложить на месте десятка полтора человек.
И я, и монах были едва знакомы с Туташхиа, и было бы естественней каждому из нас занять отдельный стол, но ни мне, ни монаху даже в голову это не пришло. Мы сели за стол Туташхиа – нет, мы прятались за спину Туташхиа. Эта мысль пришла мне в голову и только развеселила меня. Я почувствовал себя уверенней и мог спокойно разглядывать опасных гостей духанщика Дзигуа.
Бодго Квалтава было лет тридцать пять. Второму – лет на десять поменьше. А третий был безусый мальчишка, высокого роста и с повадками, по-детски развязными. Стол у них ломился от еды, вино разливалось в огромные чаши, и все их застолье казалось вздыбленным и ощетинившимся, как встревоженный еж.
Не знаю, как монах, а о себе скажу: меня все сильнее забирал страх. Я забыл про израненные ноги, про ломоту в плечах и усталость. Страх наваливался на меня, и была минута, когда я готов был вскочить и бежать на все четыре стороны. Мозг мой просверлила мысль, что Туташхиа вовсе не рад нашему обществу, что вот сейчас он встанет и пересядет за другой стол. Наверное, и монах боялся этого. Мы разом взгляну, на Туташхиа – он был спокоен и равнодушен. Его спокойствие передалось мне. «А ну их к черту, – подумал я. – Будь у них, хоть пушки, а на том шампуре шашлык из человечьего мяса, чего мне бояться, если я ничего плохого им не сделал?»
Квалтава и его приятели тоже разглядывали нас в упор, медленно переводя осоловелый взгляд с одного на другого. Потом возобновили трапезу, и этим как будто все обошлось.
А Дзоба между тем понемногу перетаскивал мои вещи. Большой тяжелый ящик они втащили вместе с Кику. Кику подошла было к нам, но тут ее настиг окрик:
– А ну, девка, поди сюда. Чего ты там не видела?
– Сейчас, батоно. Выслушаю господ и подойду. Одну минуту.
– Или ты не слышишь, что я тебе говорю, – вновь заорал Бодго Квалтава.
– Погоди, Бодго, – вступился младший, которого звали Куру Кардава. – Ты же не знаешь, что это за люди.
Но Квалтава не собирался уступать. Это поняла и Кику. Она подняла глаза, как бы прося у нас прощения и за гостей, и за себя, и поспешила к столу Квалтава.
Туташхиа, казалось, даже не заметил выходки Квалтава. И следа раздражения нельзя было уловить в нем. Он сидел с видом безразличным и отрешенным.
– Принеси нам еще кувшин вина, – сказал Квалтава Кику. – А другой подай вот тем, – он кивнул в нашу сторону. – И сыра еще давай.
Третий из них, Каза Чхетиа, все это время жадно разглядывал Кику и, когда она поспешила к стойке, не удержался:
– Ох-х-х!
В тогдашней Мингрелии этим возгласом выражали и восторг, и удивление, и страсть. Но порой – и злость.
Каза Чхетиа не мог оторваться от Кику. Было в ее глазах и во всем ее облике что-то такое, отчего казалось, будто она только-только проснулась и еще нежится в постели.
Уже совсем стемнело. Дзоба принес свечи. Кику подала кувшин вина, другой кувшин – подношение Квалтава – поставила на наш стол и снова спросила, чего бы мы пожелали на ужин.
Я и Дата заказали не помню теперь что. Монах отказался от еды и попросил принести только воду.
И снова не успела Кику дойти до стойки, как Квалтава ее окликнул:
– Убери со стола… Все убери. Оставь вино, огурцы и сыр. Вытри и принеси еще одну свечу.
Кику тут же все сделала.
Каза Чхетиа попытался заглянуть в вырез ее платья, но Кику быстро прикрылась рукой.
– Ей, видите ли, стыдно, – хохотнул Квалтава, доставая из кармана колоду карт.
Каза Чхетиа скользил глазами по шее, груди, бедрам Кику.
– Стыдно ей стало… тоже мне, богородица! За пять рублей вот здесь догола разденется, – сказал он, когда Кику отошла.
– Будет тебе, – одернул его Куру Кардава, младший из них.
– Много ты знаешь, молод еще. Женщине бабки покажи, за бабки она на все пойдет. Порода у них такая. У них у всех ноги короткие. Приглядись – увидишь, – сказал Каза Чхетиа и бросил Квалтава: – Ну, сдавай, если взялся!
– Короткие, говоришь, ноги? – процедил Квалтава. – Вот принесут свечу, тогда и сдам.
– Да, короткие, короче, чем у мужчин. Поэтому и делают женскую обувь на высоких каблуках. Чтобы ноги длинней казались.
Дзоба принес еще одну свечу. Квалтава разлил вино, все трое выпили, и началась игра.
Наконец Кику принесла ужин и нам. Монах налил себе воды, добавил немного вина из кувшина, достал из торбы хлеб и покрошил в чашку. Разбойники много пили и крупно играли. Они было заспорили, и еще немного – началась бы пьяная драка, но Куру Кардава пошел на мировую:
– Ладно! Бери четвертак и больше не зарывайся. В другой раз это у тебя не пройдет.
Каза Чхетиа сгреб деньги с таким видом, будто угроза Куру относилась не к нему. Квалтава не вмешивался и не отрываясь смотрел в нашу сторону.
– Сдавайте. Я сейчас, – он двинулся к нашему столу.

Монах перекрестился и поднял на него глаза. Поглядел ему в лицо и я, но меня замутило, и я опустил голову. Туташхиа по-прежнему не проявлял к Квалтава ни малейшего интереса, но я почувствовал, что он сжался, как пружина, и вот-вот взорвется.
– Бодго, давай сюда, играть так играть! Чего ты там потерял? – позвал Куру Кардава.
Я встретился глазами с Казой Чхетиа. Он смотрел на меня, как на Кику. Только там он зарился на плоть, а здесь на кровь.
– Сейчас приду! Играйте! – Квалтава стоял перед Туташхиа. – Хотелось бы знать, почему это вы не пьете вино, которым вас угощают?
Туташхиа и впрямь не притронулся к кувшину. Я – тоже. Ведь меня никто не приглашал. Да и настроения пить не было, хотелось только добраться до постели.
– Благодарим вас за угощение, очень сожалею, но я не пью, – сказал Туташхиа.
Левая бровь у Квалтава изогнулась и поползла вверх, будто хлыст, который тут же со свистом опустится.
На Туташхиа это не произвело впечатления. Он лениво жевал мясо. Квалтава перевел взгляд на меня, окатив наглостью.
– Пьем, как не пьем? – засуетился монах. – Вот вашим вином я ужин себе заправил.
Но Квалтава и не думал слушать монаха.
– А ты что не пьешь? – спросил он меня.
– Видите ли, мне тоже нельзя. Но за ваше здоровье – с удовольствием, – неожиданно для себя услышал я собственный голос. Я залпом выпил вино и перевернул чашу вверх дном. – Пусть так будет пусто вашим врагам.
А что мне было делать?
– Так-то, – сказал Квалтава и резко повернулся к Туташхиа: – Ты кто такой?
– Вы меня спрашиваете? – не поднимая головы, произнес Туташхиа.
– Тебя. Кого же еще?
– Путник я, – ответил Туташхиа.
Квалтава смутился и как-то осел.
– Будешь играть или нет? – раздался раздраженный голос Куру Кардава.
Перед Куру Кардава высилась куча ассигнаций. У Казы Чхетиа опять ничего не осталось.
– Дай-ка мне, Бодго, из моей доли тысячу рублей. Я проиграл, – сказал Каза Чхетиа.
Они вмешались весьма кстати. Квалтава пора было убираться, но не мог же он уходить, поджав хвост, оставив последнее слово за Датой. Он бы опять полез к нему, и к чему это могло привести – один бог знает. Из внутреннего кармана черкески Квалтава вытащил толстую пачку денег, отсчитал тысячу рублей и, надменно оглядев всех, вернулся к своему столу.
Духанщик облегченно вздохнул.
Мимо нас проскользнула Кику с постельным бельем на вытянутых руках. Как только она ухитрялась ходить, не касаясь земли!
– Ох-х-х, – выдохнул Каза Чхетиа, – не я буду, если не разденется за пятерку! – сказал он, когда Кику исчезла за занавеской.
Она тут же вернулась, и он поманил ее. Туташхиа быстро поднял глаза и тут же отвел их.
В камине затрещало сухое полено, вспыхнуло пламя и весело заплясал огонь.
Каза Чхетиа придвинул к Кику золотой червонец и, метнув взгляд в сторону стойки – не заметил ли духанщик, – сказал:
– Вот золотой. Хочешь, будет твоим? Червонца твой папаша за месяц не заработает. Разденься догола, покажись нагишом… и забирай.
– Ты что, сдурел? – Куру Кардава швырнул монету Казе.
Кику глянула на поблескивающий в пламени свечки червонец и покосилась на гостей.
– Тебе что за дело. Сиди и не лезь! – Чхетиа выскочил из-за стола.
Куру спокойно тасовал карты.
– Садись, ради бога. Ты меня сперва пугаться научи, а после пугай.
Квалтава положил руку на плечо Чхетиа.
– Пошевеливайся, девочка, – крикнул Дуру. – Пора постели стелить. А ты, Дзоба, помоги мне топчаны принести.
– Видишь ли, Куру, – сказал Квалтава, когда Кику вышла, – мне самому голая Кику ни к чему, но каждый отвечает за себя, и не твое дело встревать поперек пути. Это и есть дружба, и другой она не бывает. По совести говоря, прав ты, а не Чхетиа. Ладно б какой-никакой доход он с этой девки имел. Здесь ничего не скажешь. Деньги – это все. И женщина – это тоже деньги.
Игра пошла с новым азартом и ожесточением, Куру Кардава беспрерывно выигрывал.
– Ставлю тысячу рублей – в долг! – объявил Чхетиа.
– Нет, друг, такие обещания – пыль. Даю тебе в долг, ставь наличными, если хочешь.
Куру отсчитал деньги.
– Будешь должен мне тысячу рублей. Бодго, ты – свидетель.
Каза Чхетиа поглядел в свои карты и вывел ставку в пятьсот рублей. Куру Кардава это не понравилось, но он промолчал и дал партнеру еще две карты.
В духане воцарилась тишина.
Дата Туташхиа с любопытством следил за игроками. Когда выяснилось, что Каза Чхетиа сделал девятку и выиграл ставку, Туташхиа вновь повернулся к камину. За каких-нибудь три-четыре минуты куча банкнот Куру перекочевала к Казе Чхетиа.
– Вот тебе еще червонец, – Каза Чхетиа снова подозвал Кику, положил на первую монету еще одну и пододвинул их к ней.
Куру вспыхнул, но на этот раз не сказал ни слова. Видно, наставление Квалтава сделало свое дело. Он повернулся спиной к своим друзьям и принялся разглядывать простенькую икону на стене.
– Ты что, девка, язык проглотила? Раздевайся, коли надумала, – сказал Бодго Квалтава.
Кику стояла не шевелясь и только часто-часто моргала. Монах сидел спиной, ничего не видя, но слыша все.
– Господи, помоги, господи, помоги, господи, помоги, – прошептал он и трижды перекрестился.
Стояла напряженная тишина.
В камине чуть затрещали дрова, но в тишине их треск прозвучал как выстрел. В задних комнатах что-то глухо стукнуло. Наверное, Дуру и Дзоба передвигали топчан.
И снова – тишина.
– Какие, однако, подлецы! – тихо, почти про себя проговорил Туташхиа.
Сказать-то он сказал, но мне показалось, тут же прикусил язык, словно одернул себя – будет болтать, абраг!
Предложить такое чистой пятнадцатилетней девочке, которой отец внушил преувеличенное представление о силе денег, мог только человек, глубоко падший. И никто другой. Я готов был сорвать затею Каза Чхетиа, но что мог я, безоружный одиночка, духовно не готовый к такому шагу, неопытный к сопротивлении?
Кику стояла, опустив голову, впившись глазами в монеты, и я чувствовал, каких лихорадочных сил стоит ей собрать в себе волю и стойкость. Понимал это и Бодго Квалтава.
– Ей, видите ли, мало, – сказал он. – Ты только погляди на нее. За два червонца потийский полицмейстер разденется. Слышишь, девка! Ну, ладно. Вот тебе еще червонец, и раздевайся. Считай, что в Риони купаешься, на тебя из кустов глаза пялят, а тебе и невдомек.
Бодго Квалтава швырнул третий червонец, будто собаке обглоданную кость.
Каза Чхетиа взял монету и положил стопкой поверх первых двух.
Кику всю передернуло, да так явно, что все заметили. Меня трясло от собственного бессилия… Ждать дальше было нельзя.
– Надо вмешаться, – едва слышно прошептал я своим сотрапезникам. – Стоит ей один раз пойти на это, и ее не удержишь. Поти под рукой. Быть ей портовой шлюхой. Кому-то надо вмешаться!
Я смотрел на Туташхиа – и требуя, и упрекая, и уговаривая. Он поглядел на монаха, перевел взгляд на меня и сказал подчеркнуто равнодушно:
– Не мое это дело. Не буду вмешиваться. – Немного помолчал и добавил: – Ничего путного из этого не выйдет, и никому это не нужно. Если это у нее в крови, в натуре, так тому и быть. Все равно она по-своему сделает, хоть разбейтесь вы здесь. Нет таких, кто достоин заступничества.
Монах слушал, боясь проронить слово, а когда Туташхиа замолчал, вдруг обернулся к Кику и пролепетал:
– Дочь моя, сказано: «Если же правый глаз твой соблазнит тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое ввержено было в геенну».
Разбойники вперились в монаха, пытаясь вникнуть в его слова, но тщетно. Кику не поднимала головы – казалось, до нее вообще ничего не доходило. Она поглядела на монаха, лишь когда он замолчал, и перевела взгляд на дверь, откуда должны были появиться Дуру с Дзобой. Чхетиа уловил ее волнение.
– А ну заткнись, старый хрыч, – топнул он, – а то живо забудешь у меня и ветхий завет, и новый.
Монах опустился на стул как подкошенный, вжав голову в плечи, будто ожидая удара, и затих.
На лице Куру Кардава не было ни злости, ни возмущения – он весь сиял от любопытства и азарта.
– Что этот дедушка хочет, Бодго? Чего он там говорит?
– Вот в чем загвоздка, оказывается, – протянул, пораженный своим открытием, Каза Чхетиа. – Ей перед ними стыдно. А ну, отвернитесь! – крикнул он тоном, каким минуту назад велел убираться монаху. – Чего не видели? Поворачивайтесь спиной, и поживей.
Монаху не надо было поворачиваться. Он сидел спиной и покорно дожидался воли божьей. Я подчинился с легкой душой – хоть не буду видеть эти мерзкие рожи. Туташхиа обвел спокойным взглядом всех троих и остановился на Кику, которая все не сводила глаз с червонцев.
– Кому было сказано? – взвинтился Каза Чхетиа.
Туташхиа и бровью не повел. Чхетиа вытянулся у него за спиной и тихо сказал:
– А ну, повернись сюда!
Туташхиа помедлил и обернулся вполоборота. Монах зачерпнул из миски и уставился на перекосившееся лицо Чхетиа.
– Куда я смотрю и в какую сторону повернусь – это никого не касается. – Туташхиа движением плеч сбросил бурку, и она повисла на спинке стула.
Рука Казы Чхетиа поползла к маузеру, он хотел было что-то сказать, но маузер Туташхиа уже был выхвачен из деревянной кобуры – никто не успел заметить когда. И тут же раздался выстрел. Сложенные в стопку червонцы, предназначенные для совращения Кику, со звоном рассыпались по полу.
Все замерли.
Пуля Туташхиа прошла под локтем монаха, пронеслась у виска Бодго Квалтава, смела червонцы, оставив царапину на краю стола, и впилась в стену.
Меня окатило холодным потом.
Монах окаменел с ложкой в зубах.
Квалтава вскочил, едва соображая, на кого бросаться.
Куру Кардава смеясь глядел то на Туташхиа, то на свежую царапину на столе.
Каза Чхетиа одеревенел. Туташхиа все так же через плечо взглянул на незваного гостя, сунул маузер в кобуру и, отщипнув кусок хлеба, стал жевать.
Не отрывая глаз от монет, рассыпавшихся по полу, Кику медленно начала собирать их, выпрямилась, зажав их в кулаке и, сорвавшись с места, пулей выскочила из комнаты. Хлопнула дверь, заскрипели ворота конюшни, и все стихло.
В дверях появились встревоженные Дуру с Дзобой.
– Что здесь было? – спросил духанщик.
– Все в порядке, Дуру-батоно, что было, то прошло, – ответил Туташхиа.
Каза Чхетиа вернулся к своему столу и стал тасовать карты. Опустился на стул и Бодго Квалтава. Лишь Куру Кардава все улыбался бегающими глазами.
Отец с сыном потоптались еще немного и отправились за топчанами.
Игра возобновилась, но было ясно, что никто об игре не думал.
В дверь просунулась Кику. Она оглядела всех, кто был в зале, и, убедившись, что нет ни отца, ни брата, подбежала к дверям в хозяйскую половину, заглянула и туда, прислушалась – родных поблизости нет, подлетела к столу Квалтава и, схватившись за подол платья, быстро сдернула его и осталась нагой.
Она стояла, в одной руке держа платье, другой – прикрыв глаза. Стройное упругое тело в свете свечей переливалось молочной белизной. Кику была тоненькой, в меру округлившейся изящной девочкой.
Едва разбойники подозвали Кику, Туташхиа понял – все, что должно произойти, неминуемо произойдет, и, повернувшись лицом к камину, сидел уже не шевелясь. Бодго Квалтава лишь украдкой, искоса взглянул на Кику. Куру Кардава побагровел и, опустив голову, бесцельно ворошил деньги.
– Ох-х-х! – вырвалось у Казы Чхетиа, и его рука потянулась к груди Кику. Вытянутый палец осторожно, будто испуганно, коснулся соска. Кику вмиг очнулась, набросила платье и кинулась прочь.
Квалтава кивнул на Куру Кардава, сидевшего не поднимая головы, и загоготал:
– Чего это мальчик рот раззявил?
Куру только теснее сжал губы.
Каза Чхетиа победителем оглядел нас.
– Ну, что я говорил? Разденется как миленькая. – Это он обратился ко мне.
– За три червонца потийский полицмейстер разденется, – повторил Бодго Квалтава.
Кику вернулась вместе с отцом и братом.
Дуру поспешил к стойке. Он явно ничего не подозревал и был совершенно безмятежен, но Дзоба был как взведенный курок.
– Иди, сынок, спать, – сказал Дуру.
Однако встревоженный мальчик заупрямился, и отец твердо повторил свои слова. Дзобе пришлось повиноваться – ноги, казалось, едва несли его.
Кику бегала из комнаты в комнату, расстилала постели.
– Поди-ка, Дуру, взгляни на лошадей, – сказал Каза Чхетиа.
– Сию минуту, Каза-батоно, иду! – с готовностью ответил Дуру, вытер тарелку и отправился на конюшню.
– Поди сюда, девка, – немного выждав, позвал Каза Чхетиа.
– Чего еще тебе? – Кику выглянула из-за занавеси.
– Поди сюда, говорю… тогда и узнаешь, чего мне.
Она подошла.
Каза Чхетиа вынул кисет, развязал шнурок и высыпал на ладонь золотые монеты. Их было штук двадцать – двадцать пять, червонцев и пятирублевок. Раскрытой ладонью, на которой поблескивало золото, он медленно провел у самых глаз Кику, высыпал монеты обратно в кисет и сунул кисет в карман.
– Видала, да?.. Приходи ко мне сегодня ночью, и все эти деньги будут твои!
Я посмотрел на Кику. В ее глазах светилась алчность поярче, чем в глазах Казы Чхетиа.
– Придешь?
Она помолчала.
– А что мне у тебя делать?
– А что женщины у мужчин делают… – сказал Каза Чхетиа и улыбнулся.
Она смутилась и пошла на свою половину.
Монах наскоро помолился и отправился спать.
Я никогда не был смельчаком и не искал славы сорвиголовы. Я всегда был осмотрителен и разумен, но здесь меня словно поднесло к краю пропасти. В голове мигом сложился план действия. Я сказал Туташхиа:
– Дата Туташхиа! Я много хорошего слышал о вас. Вы пользуетесь репутацией честного, справедливого человека. Почему вы безразличны к этому злу? Ведь гибнет человек!
Туташхиа взглянул на меня, и явно лишь потому, что я назвал его истинное имя. Потом перевел взгляд на разбойников – и опять, чтобы понять, услышали они мои слова или нет. Лишь убедившись, что никто ничего не слышал, он сказал:
– Не мое это дело. Только если дело коснется меня самого, оно – мое. Никто не стоит моего вмешательства. Придет к нему Кику сегодня ночью. Если вмешаться, может, и не придет. Но потом все равно по-своему сделает, только еще похуже… Покончил я с такими делами.
Я бросился к Казе Чхетиа и затарабанил:
– Что вы делаете? Как вам не стыдно?! Лучше уж силой… Слышите?.. Лучше изнасиловать…
Дружки с интересом разглядывали меня, как собачонку, невесть с чего залившуюся лаем, пока Каза Чхетиа не наградил меня звонкой оплеухой и не взялся снова за карты.
Туташхиа раскуривал трубку, выпуская причудливые клубы дыма, и был явно поглощен своими мыслями.
Я едва доплелся до своей комнаты, упал на постель и заплакал.
Скрипнула входная дверь духана, стукнули засовы. Я испугался, что Дуру услышит мои всхлипывания, заподозрит неладное, а эти мерзавцы решат, что я нарочно хочу предупредить хозяина, и тогда мне конец. Я сглотнул слезы.
Из окна было видно чистое, усеянное яркими звездами небо. Одна звезда сорвалась, пересекла небосклон и погасла.
На меня навалилась усталость, сковало напряжение, и я заснул.
Сколько времени прошло – не знаю. Скрипнул топчан, и я проснулся. Монах, казалось, невозмутимо посапывал в своей постели. Туташхиа лежал под буркой не раздеваясь и глядел в потолок.
Меня, как древесный червь, точила мысль: придет или нет Кику забирать обещанный кисет?
Комнаты разделяла стена из досок каштана. Квалтава и его дружки были рядом. Слышался шепот и могучий пьяный храп. О чем шептались, я разобрать не сумел.
Прокричали полуночные петухи. Туташхиа привстал, набил трубку, задымил. Докурив, снова завернулся в бурку и лег.
Прошло еще около часа. В соседней комнате тихо спросили:
– Кто там?
– Это я! – послышался шепот Кику.
Это был сдавленный шепот, будто ее взяли за горло и заставили произнести эти слова.
За стеной торопливо заговорили, завозились, шум стих, и Каза Чхетиа сказал:
– Входи, милая, чего стоять там?
Туташхиа приподнялся и снова набил трубку. Заворочался монах и застыл, прислушиваясь.
По шуму шагов я понял, что Бодго Квалтава и Куру Кардава вышли из комнаты в зал, оставив своего дружка одного.
– Заходи, девочка, заходи, чего там стоять! – повторил Каза Чхетиа, и опять ни звука.
– Ступай, зовет, не слышишь, что ли? – Это был голос Бодго Квалтава.
Некоторое время было тихо.
– Не знаю я этого… боюсь, – услышал я голос Кику.
– Да здесь и знать нечего. Поди ко мне, милая, ну иди!.. Вот-вот…
Туташхна встал, поправил черкеску, застегнул пояс с кинжалом, пригнал на место наган и маузер.
– Дайте мне наган. Я помогу… если будет возможность, – Попросил я.
Он ке ответил. Я повторил, но он молчал, будто не слышал.
В соседней комнате сильно скрипнул топчан.
Туташхиа взвел курок нагана и сунул его мне.
Пока я был безоружен, мне казалось, что моей ярости не хватает лишь огнестрельного дула. Но едва я ощутил прикосновение смертельного металла, как по телу забегали мурашки – смерть дохнула мне в лицо, своя ли, чужая… И тотчас я спрятал наган в карман.
– Мальчишка духанщика где-то рядом вертится, – шепнул мне Туташхиа. – Сейчас здесь произойдет кое-что похуже. Не сомневаюсь… Я ухожу.
Он нахлобучил паку, забрал полы черкески за спину и накинул бурку. Этого я не ожидал! Я был уверен, что в нем проснулась совесть и он вмешается.
Из соседней комнаты донесся слабый крик.
В зале послышалось торопливое шарканье шлепанцев, и следом за Дзобой вошел Дуру, держа в руках свечу.
– Кику! Где ты?! – закричал он. – Выходи оттуда сейчас же! Ты слышишь? Выходи! Господи! Позор-то какой… Не жить мне теперь…
– Придержите этого сукина сына! – заорал Каза Чхетиа. – Если он вопрется сюда, я заколю его, как кабана!
– Что я говорил! Зачем ввязываться в это поганое дело? – сказал Куру Кардава.
– Господи! Что вы со мной сделали, мерзавцы, – опять запричитал Дуру.
– Проваливай отсюда, скотина. На кого кидаешься, старая жаба! – Бодго Квалтава загородил духанщику дорогу.
Куру Кардава последовал примеру старшего товарища. Они оголили маузеры.
Духанщик перестал метаться, замер на минуту и, повернувшись, бросился из комнаты, теряя шлепанцы.
Туташхиа поднялся, чтобы выйти из комнаты.
– Ты сказал, что здесь произойдет кое-что похуже, – неожиданно сказал монах. – А сам убегаешь. Значит, ты трус!
– Трус? – обернулся Туташхиа.
– Кто изменил богу, кто для людей не совершил того, что мог совершить, кто дитяти божьему в беде руку не протянул – тот трус и обрек себя на одиночество. Раз ты отвернулся от людей, то и ты им не нужен, и доля твоя – доля загнанного зверя! – спокойно закончил монах.
Туташхиа отодвинул меня с дороги, вышел в зал, не спеша дошел до входных дверей и тронул засов.
Дзоба вцепился в его бурку:
– Дядя Дата, не уходи… не уходи, дядя Дата, мы погибнем!
Туташхиа окаменел. Стало очень тихо.
У Даты Туташхиа была слава необыкновенно смелого и решительного человека. Другого мнения я не слышал, да его и не существовало. Но в эту минуту он боялся оглянуться, чтобы не увидеть глаза и лицо Дзобы. И не оглянулся.
– Я должен уйти отсюда, – упрямо и зло, будто уговаривая себя, сказал он.
Он отодвинул засов и вышел из духана.
Заливаясь слезами, Дзоба кричал ему вслед:
– Ты бросил нас, дядя Дата. Почему ты оставил нас?.. Не помог?.. – Мальчик повторял это, даже когда Туташхиа уже не мог слышать его, – он седлал коня.
Все остальное произошло в какие-нибудь десять секунд. Духанщик вбежал в зал со взведенной двустволкой в руках.
– Отпустите мою дочь, сукины дети! – закричал он и выпустил пулю.
Куру Кардава уронил маузер и схватился за правое плечо. Бодго Квалтава прицелился в духанщика.
– Не стреляй, Бодго!.. – крикнул Куру, но Квалтава выстрелил дважды.
Духанщик рухнул на пол, схватился за живот и в корчах покатился по полу.
– Что ты наделал, Бодго… Зачем убил невиновного человека? – проговорил Куру.
– Не время сейчас об этом! – ответил Квалтава и заорал: – Каза, оставь эту потаскушку!.. Одевайся немедленно!.. Куру, одеваться… Кому я говорю?..
– От кого бежим? – Каза Чхетиа вышел из комнаты, на ходу одеваясь и нацепляя оружие.
Дзоба опустился на колени, в ужасе глядя на умирающего отца.
Из комнаты Чхетиа вышла Кику. Ока шла, медленно ступая, глядя куда-то в пространство мимо всех нас, и лепетала:
– Вот деньги, папа! Много денег. Вот они, деньги, папа!.. – и потряхивала кисетом Казы Чхетиа.
Дуру прохрипел:
– Ты пустил их по миру… Твой грех… Дата Туташхиа…
Он не проронил больше ни слова, затих и испустил дух.
Бодго Квалтава и Каза Чхетиа остолбенели, услышав имя Даты Туташхиа. Куру Кардава, позабыв про боль в плече, смотрел на место у порога, где только что стоял абраг.
Со двора донесся топот копыт. Уходило несколько лошадей.
Бодго Квалтава взвел курок маузера и выскочил из духана.
Его приятели последовали за ним.
– Он увел наших лошадей!
– Ты почему угоняешь наших лошадей, Дата Туташхиа?
– А ну, давай обратно!
– Стрелять будем!
– Вы – мразь, годная лишь на то, чтобы стрелять в старого духанщика. В меня вам не выстрелить, негодяи. Не той вы породы, собачье отродье…
Это оказалось правдой. Разбойники ни разу не выстрелили и не подумали преследовать его. Они остались у входа в духан и не шевелясь смотрели, как Дата Туташхиа угонял их лошадей.
Каза Чхетиа вбежал в духан, отнял у обезумевшей Кику кисет и бросился догонять своих.
Они исчезли и не вернулись.
Дзобу покидало оцепенение, он опять забился в слезах. Кику, даже не почувствовав, что кисет у нее отняли, звала отца и отдавала ему деньги, все так же глядя куда-то в пространство.
Я вернулся в комнату. Монах так и не вставал.
– Подымайся, отец. Не время спать в день Страшного суда!
– Когда человек грешит, господь безмолвствует.
Мы вынесли топчан Даты Туташхиа в залу и уложили на него покойника.
Обе пули угодили Дуру в живот.
Монах начал молиться.
У меня заболел живот, и я вышел во двор. Стояла спокойная ночь. На небосклоне красноватым светом горела утренняя звезда.
Я вспомнил, что у меня в кармане наган. Не думая и не колеблясь, я швырнул его в отхожее место. От сердца сразу отлегло. Если станут обыскивать, при мне уже не будет оружия. И по сей день не могу понять, как сама мысль не то что выстрелить, а поднять оружие могла прийти мне в голову. Видно, Что-то подсказало мне: окажи я сопротивление – и мне конец.
Умирать никому не хочется.
В тех местах я пробыл еще год. А может, и больше. Кику после той ночи сошла с ума. Несколько месяцев спустя Дзоба нашел ее в лесу сидящей под ольхой. Она была мертва. Как сидела, так и умерла.
Дальнейшая судьба Дзобы мне не известна. Говорили, что его забрал к себе дядя из Кутаиси.
Наверно, он и забрал.
Граф Сегеди
…В то время Мушни Зарандиа уже занимал должность офицера особых поручений. Мы были приглашены к наместнику, явились в назначенное время и были приняты без промедления. В кабинете наместника нас ожидал прибывший из Петербурга полковник Сахнов, один из помощников шефа жандармов. Его присутствие не удивило меня, так как уже три дня, как он жил в Тифлисе, хотя и не давал нам о том знать. Это было нечто иное, чем пренебрежение, мне выказываемое. Я же о его приезде знал из сообщений агентуры. В ту пору в Закавказье не происходило ничего примечательного, что могло потребовать визита столь важной особы. Поэтому приезд полковника Сахнова инкогнито возбудил мой интерес. Разница наших положений в служебной иерархии не была особенно значительной и для меня существенной. К тому же, был он личностью весьма легковесной. Мне не раз доводилось убеждаться в ограниченности его ума. Высокое положение, им занимаемое, объяснялось тем, что крестнику великого князя прощалось все. В довершение скажу: когда впоследствии Сахнов подал в отставку, его место занял Мушни Зарандиа. Деятельность Зарандиа в Петербурге началась с этой должности.
От меня не ускользнуло, что серьезность, с какой держался наместник, была напускной. Таинственность, с какой держался Сахнов, могла вызвать лишь улыбку. Не было сомнения, что наместник и полковник намеревались провести совещание особой важности. Чтобы завладеть моим вниманием, вряд ли следовало разыгрывать подобную комедию. По всей видимости, она предназначалась Зарандиа. Но, на свою беду, авторы фарса не сознавали, с кем имеют дело. Я лишь однажды взглянул на Зарандиа и удостоверился, что он понимает все. Он уже знал, куда направить ход событий. Направить – говорю я, ибо не припомню ни одного предприятия, где дела, его волнующие, получили иной ход, чем тот, которого желал сам Зарандиа. Во мне шевельнулась жалость к наместнику и Сахнову, и собственное добросердечие обрадовало меня: ведь снисхождение к глупцу – первейший знак добродетели. На душе у меня стало светлее, хотя, в противность всем правилам, наместник не уведомил меня предварительно о делах, которыми нам предстояло заниматься, и, даже входя к нему, я не знал, о чем пойдет речь. Чтобы дать представление о моем состоянии, скажу, что мною владело беззаботное любопытство и предвкушение забавы.
Мы обменялись любезностями и светскими новостями петербургского и тифлисского происхождения, прежде чем наместник предложил начать, попросив Сахнова предводительствовать в нашем небольшом собрании.
– В каком родстве находитесь вы с преступником Туташхиа? – сразу же спросил полковник у Зарандиа.
Такого начала не ожидал даже я. Зарандиа был явно обрадован глупостью вопрошавшего.
– Его мать и мой отец – родные сестра и брат, – спокойно ответил он. – И он, и я выросли в семье моего отца. Дата Туташхиа и его сестра Эле остались сиротами еще в раннем детстве. И хотя я и Дата Туташхиа росли как родные братья, должен уведомить вас, что с тех пор, как Дата Туташхиа ушел в абраги, я с ним не виделся ни разу и не увижу его, если этого не потребует мой служебный долг.
Второй вопрос, который должен был задать человек такого убогого ума, как Сахнов, – в каких отношениях были в ту пору Зарандиа и его двоюродный брат, ушедший в абраги. Но Зарандиа успел предотвратить вопрос, еще только подготовляемый. Глядя на Сахнова, можно было подумать, будто он собирался сесть, и в это время за его спиной убрали стул. Подобным образом несколько раз и в другом положении Зарандиа поступил и со мной. Он объяснил это желанием сберечь время, на самом же деле стремился внести путаницу в мысли противника. Сейчас, в беседе с Сахновым, это удалось ему совершенно. Полковник долгое время пребывал в растерянности, но, придя в себя и заглянув в лежащий перед ним листок, спросил:
– Правда или нет, что братья арестованного вами еврея-контрабандиста поднесли вашей жене бриллиантовые серьги в пять тысяч рублей ценой?
– Совершенная истина! – Зарандиа раскрыл портфель и принялся рыться в нем.
Сахнов повеселел, взглянул на наместника, укоризненно – на меня и, обернувшись к Зарандиа, собрался было еще спросить… но не успел. Зарандиа протянул ему извлеченную из портфеля бумагу.
– Ту операцию мы осуществили в мае, – сказал он.. – Во время следствия – это был уже сентябрь – братья еврея-контрабандиста предложили мне взятку. Предложение было сделано в такой форме и в такой обстановке, что изобличить их в злокозненности было невозможно. Заставить их предложить мне взятку более откровенно – значило бы поставить себя в положение виновного. Единственная возможность, которая оставалась у меня, – это обнадежить их, сказав, что их брат за незначительностью обвинения довольствуется, по счастью, двумя годами тюрьмы. С этим я и отпустил их на все четыре стороны. Три дня спустя, все тогда же, в сентябре, у моей жены, оказались серьги, о которых говорилось столь невнятно. Я узнал об этом через неделю, а спустя еще несколько дней – третьего октября – нотариус в Кутаиси составил и заверил вот этот документ.
Документ уже перекочевал от Сахнова и наместника ко мне. Кутаисский нотариус заверял факт возвращения серег евреям.
Я рассмеялся. Наместник пригубил стакан с водой и тихо сказал Сахнову:
– Je vous assure qu'il еest un vrai diable![8]
Зарандиа сам знал, кто он и чего стоит. В поручительстве наместника ему нужды не было.
– Господин Зарандиа, я надеюсь, вас не задела происшедшая в нашей беседе неловкость, которая была лишь неизбежной формальностью? – спросил наместник.
– Несомненно! – откликнулся Зарандиа, и в кабинете наступило молчание.
Наместник взглянул на Сахнова раз, другой – словно хотел спросить, почему же молчит господин полковник. Сахнов перебирал бумаги, явно желая показать: вот кончу, и пойдем дальше. Мушни Зарандиа излучал довольство. Я пытался разгадать, зачем понадобилось это совещание, окутанное такой таинственностью. Ведь не затем же приехал Сахнов из Петербурга, чтобы задавать Зарандиа свои младенческие вопросы.
Наконец полковник собрался с мыслями и, откашлявшись, сказал:
– Внутреннее положение в империи таково, что необходимо возможно быстрее завершить все запущенные или отложенные дела. В краю, подведомственном вам, самоуправствуют шайки разбойников, числом не менее двадцати, и разбойники-одиночки – без числа. Все усилия, которые предпринимались для установления спокойствия, ни к чему не привели. Чем можно оправдать подобную безуспешность?
Сахнов ждал ответа от меня. В два-три месяца раз наше ведомство отправляло в Петербург доклады, и о положении дел в краю Сахнов был осведомлен. Однако он настаивал на разъяснениях. Я не позволил себе подробностей и был немногословен.
– Мы боремся с бандитизмом устаревшими, негодными средствами, – это первое. Борьбу ведут сразу несколько ведомств: полиция, жандармерия, военный округ, а по сути дела – никто. Действия упомянутых ведомств часто входят в противоречие друг с другом и оттого безуспешны. Это второе. Третье: бандиты окружены сочувствием народа, находят в нем надежную опору и пользуются его помощью. Мы этого лишены вовсе. Четвертое: с нашей стороны этой борьбой занимаются люди ограниченных дарований и недалекого ума, а каждый из бандитов – личность отважная и многоопытная. Я говорю – личность! Разбойников, которые умом и душевными достоинствами не превосходят своих преследователей, мы вылавливаем легко. За последние пять лет таких собралось пятьдесят человек!
– Какого мнения вы? – обратился наместник к Зарандиа.
– Сказанное его сиятельством вытекает из многолетних наблюдений и опыта, многократно проверенного. Соображения его сиятельства кажутся мне несомненной истиной.
Физиономию Сахнова исказила гримаса: к чему здесь сей иезуит? От наместника это движение не ускользнуло, и он залился краской. И не оттого, что ответ Зарандиа задел его, а оттого, что все, о чем я говорил, лишь повторяло бесчисленные доклады, с одобрения наместника посылаемые в Петербург. Гримаса Сахнова, адресуясь наместнику, уничижала его мнение.
– Граф прав! – произнес наместник с твердостью в голосе.
– Да и мне так кажется, – поспешно согласился Сахнов и, помолчав, проговорил, будто решая для себя: – Итак, необходимо менять способ борьбы с бандитизмом, передать это дело под начало лишь одного ведомства, подорвать опору бандитизма в народе, лишив бандитов сочувствия, и привлечь к делу людей мыслящих и умудренных опытом.
Чтобы сделать подобное умозаключение из всего, что было мной сказано, большого ума не требовалось. Вывод, зримый и досягаемый, уже лежал на поверхности. Да и письменные доклады, как я уже говорил, посылались нами в Петербург один вдогонку другому. И все же сообразительность Сахнова озадачила меня, пока я не заметил, как он исподтишка заглядывает в свои бумаги, из которых взгляд мой выхватил знакомые страницы наших докладов.
– Мы собрались здесь, чтобы найти выход из положения. Жду ваших соображений, господа. – Сахнов уставился на наместника.
– Граф в своих докладах недвусмысленно обращал наше общее внимание на положение вещей. Оно известно и вам, однако, если его сиятельство пожелают, мы можем выслушать вторично.
Мне было скучно говорить о вещах, о которых говорилось, писалось, докладывалось тысячекратно. Меня вынуждали переливать из пустого в порожнее, и потому я сказал, едва сдерживаясь:
– Наместнику его величества на Кавказе должны быть предоставлены особые полномочия. Это позволит нам действовать всякий раз сообразно ситуации и обещает успех. Его императорское величество не откажет своему наместнику в этой привилегии, если будет соблюдена одна тонкость: шеф жандармов должен подтвердить необходимость особых полномочий поначалу министру внутренних дел, а затем и его величеству. Чтобы это произошло, вы должны, разделив наши воззрения на этот предмет, убедить шефа жандармов в разумности наших претензий.
– Что означают особые полномочия?
– Наместник должен получить право амнистировать прошлые преступления бандита и право помилования. Ордер наместника о помиловании должен иметь силу закона.
Сахнов задумался и, видимо, желая быть любезным, обратился к Мушни Зарандиа:
– А что думаете вы?
– Господин полковник! Я полагаю, что умозаключение, сделанное вами из слов его сиятельства графа Сегеди, определяет наши поступки и дает нам программу, с которой нельзя не согласиться. Если вам будет угодно, я позволю себе лишь развернуть вашу мысль, придать ей ясность и форму с той лишь целью, чтобы самому себе сделать ее отчетливой и понятной до конца…
– Позже, господин Зарандиа… Как-нибудь в другой раз! – остановил его Сахнов.
– Я бы просил господина полковника позволить господину Зарандиа принять участие в нашей беседе и высказать свои соображения, – сказал я холодно.
Я был настойчив, потому что Зарандиа принадлежал к людям, которые по каждому случаю имеют свое мнение и способны составить разумный план действий. Его план бывал всегда остроумен и предполагал действия весьма энергические. Были в нем и риск, и странность, и необычность, – оттого лицам недалеким либо мало сведущим в деле он казался порой сомнительным и едва ли осуществимым. Поэтому свой план Зарандиа обычно – и довольно беззастенчиво, надо заметить, – приписывал самому значительному лицу из участвующих в обсуждении, имея в виду, что влияние этого лица возведет его план на высоту, самому Зарандиа пока недоступную. Таким путем Зарандиа завоевывал для своего плана благожелательность значительного лица, и судьба плана решалась счастливо, ибо влиятельный человек охотно и быстро начинал считать себя истинным создателем хитроумного плана. То же самое проделывал он со мной, и не раз. Должен сознаться, я легко впадал в это заблуждение из-за понятного человеческого свойства: ведь в глубине нашей души всегда теплится мысль или зародыш ее по поводу предмета, однажды уже задевшего наше внимание, и когда совсем другой человек вдруг произнесет эту мысль, отчетливо ее выразив, нам она может показаться истиной уже знакомой, к тому же – установленной именно нами.
С первых слов Мушни Зарандиа я понял: план у него готов, и Сахнову предназначена роль его мнимого создателя. С равным интересом принялся я следить и за изложением плана, и за тем, как одурачивали Сахнова.
Не успел Сахнов и слова сказать, как наместник попросил Зарандиа не прерывать свою мысль.
Смущенно улыбнувшись, Зарандиа ответил ему почтительным и благодарным наклоном головы.
– Господин полковник, – начал он, – главнейшим в нашем деле почел искоренение той поддержки, какую бандит находит в народе, широко пользуясь его помощью и сочувствием. Мнение Господина полковника естественно и справедливо, поскольку это и есть проблема наиболее сложная и трудная. Тем не менее она разрешима, если привлечь к делу людей опытных и умелых. Переведенные на язык практических действий, мысли господина полковника складываются в следующую дефиницию: искоренение доверия и помощи бандиту со стороны населения путем компрометации самого бандита. Следующая ступень – примирение бандита с властями. И наконец, привлечение его на службу к нам с последующим использованием в борьбе против других бандитов.
Если я правильно понял господина полковника, наши действия, вытекающие из этого положения, будут располагаться в такой последовательности: распространение компрометирующих слухов, умно и тонко сочиненных нами, столь же дальновидная и тонкая имитация действий бандита, направленных якобы против простого люда: запугивание, шантаж, ограбление, убийство невинных жертв и прочие действия, призванные запятнать бандита в глазах народа и превратить его в народном мнении из героя в негодяя. В конце концов перед нами предстанет человек, обезоруженный и впавший в отчаяние, который либо сдастся нам по собственной воле, либо примет условия примирения, нами предложенные. Возможно также, он будет передан нам из рук в руки каким-нибудь завербованным нами человеком, который сделает это без особых усилий и зазрения совести. Разумеется, все это потребует длительного и кропотливого труда, а не случится в одночасье и не будет однократной кампанией. Надо, однако, сознавать, что перед некоторыми бандитами и этот метод окажется бессильным, но, как любит напоминать его сиятельство граф Сегеди, исключения лишь подтверждают правило, и разумность нашего правила также будет подтверждена. На этом, господа, завершается первый круг нашего предприятия.
Теперь о последовательности наших действий во втором круге. Ордер наместника о помиловании будет прощением преступлений, совершенных в прошлом, а не гарантией будущей неприкосновенности. Новое преступление, совершенное бандитом, разумеется, поставит его перед новой ответственностью. Инспирирование преступления с последующей вербовкой попавшего в капкан преступника и использованием его в наших целях, при умелом подходе, задача не столь уж трудная. Когда господин полковник предлагал привлечь к делу умелых и опытных людей, он, вне всякого сомнения, подразумевал именно этот источник пополнения наших сил. Остается раскрыть еще два положения, заключавшихся в мыслях господина полковника и связанных между собой: поскольку метод, предложенный господином полковником, мы в борьбе с бандитами еще не применяли, а он чрезвычайно своеобразен, требуется, само собой, борьбу с бандитами сосредоточить в руках жандармерии.
Так понял я программу действий, продиктованную нам господином полковником. Она непреложно требует, чтобы наместнику его величества на Кавказе были предоставлены особые полномочия. Считаю своим долгом сказать, что с планом господина полковника я всецело согласен и участие в его осуществлении почту за честь для себя.
Мушни Зарандиа умолк.
Лишь в первую секунду Сахнов выказал растерянность, обнаружив себя автором неизвестного ему плана. Последующие рассуждения Зарандиа он уже выслушивал, как учитель выслушивает вызубренный ответ отстающего ученика. И едва Зарандиа кончил, как он взял менторский тон:
– Господа! Теперь, надеюсь, вы уяснили себе, почему мы не ходатайствовали перед его величеством о предоставлении особых полномочий наместнику на Кавказе. Министр внутренних дел, шеф жандармов и я не располагали планом, осуществление которого требовало бы особых полномочий. Ныне, когда дело мною изучено, его объем и детали стали ясны и, как вы могли убедиться, созрел даже план действий, надеюсь, он получит высочайшее одобрение и будет осуществлен.
Наглость Сахнова превзошла все мои ожидания. С подобным я, пожалуй, и не сталкивался.
– Я обещаю вам, – продолжал Сахнов, – что наместник его величества на Кавказе получит в скором времени эти полномочия. Остается подумать еще о двух вещах. План должен получить свое название, смысл которого будет доступен лишь нескольким доверенным лицам… – Сахнов на мгновение задумался. – Да… да, пожалуй, это подходит: «Киликия»! Помнится, Юлий Цезарь похожим образом действий победил киликийских пиратов. Итак, «Киликия»! Теперь, господа, прошу вас назвать мне имя того чиновника, под чьим началом будет осуществляться план.
Немало позабавился бы тот, кто в это время наблюдал за мной и наместником. Это было больше, чем шок, – мне казалось, я теряю рассудок. Мозг отказывался переваривать подобную мешанину противоположностей. Изуверская изворотливость, строжайшая логика и… отчаянная глупость.
– Однако Юлий Цезарь не ограничивал себя в выборе средств, – произнес наместник. – Ваше сиятельство, кого могли бы вы предложить господину полковнику?
– Офицера особых поручений нашего ведомства, господина Мушни Зарандиа.
– Я согласен с вами, – не медля и минуты, сказал наместник. – Жду вашего письменного представления.
– Если вам так угодно, я не возражаю, – Сахнов сделал жест, означавший великодушное согласие.
Не сомневаюсь, Зарандиа уже обдумывал детали предстоящих операций, когда наместник спросил его:
– Надеюсь, господин Зарандиа, ваш двоюродный брат Дата Туташхиа окажется в поле вашего внимания и ваших действий?
– Несомненно, ваше превосходительство! Признаюсь, он пробуждает во мне азарт. Дата Туташхиа – достойный противник. Умен, смел, наделен богатейшей интуицией.
Наместник отвел глаза – залюбовался пейзажем за распахнутым окном.
– Великолепно! – воскликнул Сахнов. – Помимо всего… господин Зарандиа достоин быть представлен к очередному чину. Новый подотдел – «Киликия» также возглавит господин Зарандиа. Назначьте ему жалованье за счет имперского управления. Это подбодрит его, придаст рвения. Курировать новый подотдел буду я.
Сдержанным полупоклоном Зарандиа поблагодарил полковника, но перспектива сахновского кураторства явно была ему не по душе.
Наместник наконец отвлекся от пейзажа:
– Господа! Наше совещание завершено!
Зарандиа немедля поднялся, чтобы учтиво откланяться. Наместник жестом остановил его и протянул руку. Это означало, что отныне во дворце наместника его величества на Кавказе Зарандиа будет принят как лицо приближенное и желанное. Офицер принял эту почесть со сдержанной благодарностью. Стоило, однако, ему покинуть кабинет, как наместник вынул платок и вытер руку, которую только что пожимал истинный автор «Киликии».
Последствия этого совещания не замедлили сказаться. Спустя месяц наместник и вправду получил особые полномочия, мы создали новый подотдел, и его начальник Мушни Зарандиа развернул деятельность со всей энергией, на какую был способен. Лишь по мере надобности я буду говорить о канве его действий. В несравненно большей мере волновали меня нравственные принципы этих действий, так как изучение их приближало меня к пониманию нравственных принципов действий Даты Туташхиа. Все это было для меня скорее увлечением, капризом, чем занятием, диктуемым служебным долгом. Однако подобный анализ не был помехой и делу. В моем сознании столкнулись два противоположных нравственных принципа, и это неожиданно повлияло на мою собственную жизнь… Все же проследим за событиями, не нарушая их последовательности.
Принято думать, что жизнь человека есть сумма его поступков, то более, то менее значительных. Каждый из нас беспрерывно действует, создает и разрушает, непременно находя каждому поступку нравственные основания. Здание наших дел покоится на фундаменте нашей собственной нравственности. Один сначала действуют, а потом подыскивают своим действиям оправдания или же сочиняют их, если ничего стоящего подыскать не удалось. Другие, остерегаясь закона или общественного мнения, тщательно маскируют свои дурные поступки, набрасывая на них покров благородства и бескорыстия. Третьи сначала обдумают свой шаг и соотнесут его со своими нравственными убеждениями и лишь тогда позволяют себе действовать или, напротив, воздержаться от действия. Но встречаются люди, которым не надо ни обдумывать заранее свои поступки, ни соотносить их со своими нравственными представлениями, ни подыскивать им оправдание – все равно их поступки исполнены добра и правды. Я подразумеваю при этом одну операцию, проведенную Мушни Зарандиа в ту пору, когда он создавал свою систему распространения слухов и вылавливания циркулирующих в обществе сведений и новостей.
В каждом уездном городе или большом селении существовал чиновник нашего ведомства, назначением которого было распространять слухи. Тайна соблюдалась тщательно, и о новых функциях своего сотрудника местное начальство осведомлено не было. Этот чиновник подчинялся только Зарандиа и распространял сведения, лишь от него полученные. Еще по одному сотруднику Зарандиа подобрал для сбора сведений, которые непосредственно должны были пересылаться к нему в подотдел. Тайна существования этих агентов также была скрыта от местного начальства. Два сотрудника одного и того же ведомства действовали независимо друг от друга. Наверняка они были знакомы, уезд – поприще невеликое, но что они – звенья одной цепи, об этом даже не подозревали. Механизм собирания слухов прост, надежен и застрахован от осложнений. Чтобы привести его в движение, достаточно двух сплетников. Напротив, распространение слухов – дело, требующее подхода, чрезвычайно деликатное. Сделать своим агентом простолюдина нельзя, ибо на вопрос собеседника, откуда он взял свои новости, ему придется называть источник. Не станет же он говорить, что, дескать, я агент и мне ведено распространить такой-то слух. Впутывать в это дело интеллигентов – опасно. Психологическое амплуа каждого второго интеллигента – фрондерство, и здесь трудно уберечься от огласки и скандала. Остается малочисленная каста верноподданных, которым местное население не доверяет. Но главная беда в том, что умственный диапазон этих адептов режима, как правило, умещается в тесном пространстве между наивностью и глупостью. Доверить им важное дело может вынудить лишь печальная необходимость. Чиновнику, отвечающему за распространение слухов, не обойтись без пяти-шести надежных и хорошо подготовленных агентов. Все это было мне ясно с самого начала. Я ждал, что Мушни Зарандиа разрешит эту трудность самым простым образом – хорошо заплатит, то есть подберет подходящих для дела людей из обедневшего дворянства. Однако все произошло по-другому.
Когда пришло время начать действовать службе слухов, Зарандиа доложил мне, что все готово и можно сделать первую пробу. Я спросил его, во сколько обойдется нам вознаграждение агентов. Финансовая сторона значила немало: содержание ста – ста пятидесяти агентов в тридцати уездах могло стоить нам около ста тысяч рублей в год. Добиться столь крупных ссуд было весьма трудно.
– Ваше сиятельство, – сказал Зарандиа, – плата за распространение слухов не превысит почтовых расходов. Доставка собранных сведений не будет стоить и копейки, поскольку докладные записки с мест будут поступать через фельдъегерей, состоящих на постоянной службе.
– Любопытно! Вы собираетесь пересылать свои материалы обычной почтой?
– Именно так! Материал, подлежащий распространению, будет пересылаться резиденту под видом письма от близкого друга, посланного заказной почтой. Даже попав в чужие руки, эта корреспонденция не сможет повредить нашему делу. Напротив, ложный адресат окажет нам услугу, если разгласит содержание письма. К тому же письмо будет отсылаться в двух экземплярах, и резидент должен будет подтвердить его получение.
– Понятно, – промолвил я, подчиняясь течению новых для себя мыслей… Я думал о том, что остроумные изобретения, крупные политические и военные победы, высокие творения искусства отмечены одним и тем же – простотой. Я начинал понимать и то, что этот человек и думать не думал решать свои задачи путем сложным и витиеватым. У него был простой, ясный ум, и создавал он простые, ясные планы. Его переселение из акциза в жандармерию имело под собой простую и потому прочную философскую почву. В памяти моей ожили все хитроумные приемы, открытые Зарандиа, все, что принесло ему громкое имя среди коллег и обеспечило блестящее продвижение вверх… Все эти приемы, каждый в отдельности и в совокупности своей, были классическим образцом простоты! На меня навалилась тоска. До сих пор не могу понять – почему. Безучастно и вяло я спросил, что за люди служат агентами у наших резидентов.
– Обычно – неверные жены. Изредка – неверные мужья.
– Чем же верные вас не устраивают?
– Ничем совершенно, но они, как правило, сидят дома и воспитывают детей. Иное дело – неверные. Чтобы поболтать и узнать новости, они за день перебывают в четырех-пяти домах.
– Разве в гости ходят лишь неверные жены?
– Из десяти верных жен, ваше сиятельство, по гостям любит бегать одна, а из десяти неверных девять предпочитают проводить куда больше времени в чужой семье, чем у себя дома.
– Легкомысленная публика!.. Опираться на нее в столь серьезном деле?!.
– Легкомысленная? Пристрастие неверных жен к болтовне и сплетням не так уж невинно и бесцельно. Им постоянно приходится проверять, не просочилась ли в общество их тайна. Не исключено, что я и ошибаюсь. Однако для нашей службы важно другое. Прежде всего то, что жены они неверные и что они и в самом деле любят ходить по гостям и вертеться в обществе. Их неверность облегчает сближение с ними. Их любовь к светским удовольствиям открывает широкое поле для распространения нужных нам слухов.
В этом Зарандиа был совершенно прав, и не только по соображениям, которые сам он и привел. Страх, что любовная связь получит огласку, заставляет завербованную женщину выполнять наши задания на совесть, сознаться же в связи с жандармерией ее не могла бы заставить даже святая инквизиция. Это обнадеживало, но в то время наш опыт агентурной работы с женщинами был весьма мал, да и сам я внутренне не был готов к ней. Приобщение женщин к важному делу смущало меня, и словно бы в шутку я сказал Зарандиа:
– В содеянном вами, сударь, можно усмотреть женоненавистничество, дошедшее до садизма. – И добавил уже без доли иронии: – Наша вера в бога на протяжении последних веков не смогла ничем обогатить человеческий дух. Она лишь тщится сохранить прошлые завоевания, противостоя жестокости, бессердечию и злобе. Обязанность каждого, кто хочет служить добру, суметь подчинить свою деятельность наивысшей цели, какая только доступна человеку, – не ущемить, не обобрать, не унизить дух – ни в себе самом, ни в ближнем своем. В том, что это первейшее назначение нашей с вами службы, я убежден. А вы?
Мой подчиненный был само внимание. Его бесконечно поразило, что истинами, казалось, открывавшимися лишь ему одному, оперировал другой, и это был не кто иной, как начальник кавказской жандармерии.
– Мне, ваше сиятельство, не совсем ясны причины ваших опасений, – промолвил он не без учтивости.
– Не ясны? – Я взглянул ему прямо в лицо, желая понять, в самом ли деле он не понимает или лукавит. Но уж слишком безмятежным казался он, и я не стал менять тона. – У ваших агентов, поставляемых лучшей половиной человеческого рода, девичьи мечты о счастье и беспечальной будущности обернулись изменой мужу. Как ни жаль, но это обычная доля. Сказано – «не прелюбодействуй!», но грех сладок, тем более грех тайной любви. Бедняжка зажата в тиски – ее мучает совесть и манит сладость греха. И тут является сатана в образе вашего резидента и, в обмен на обещание не разглашать скандальную тайну, заставляет ее распространять грязные слухи. Теперь она вдвойне грешна и вдесятеро измучена. У этих неверных жен – почти у всех – есть дети. Что может дать им мать, ввергнутая в грязь, опустошенная вероломством? Каково ей воспитывать детей? В подчинении у ваших резидентов сколько таких агентов?
– Сто тридцать три, ваше сиятельство!
– М-да, сто тридцать три матери и детей их – сотни четыре-пять, не меньше. Посчитайте, одно наше движение – и растоптано достоинство шестисот человек. И это метод!.. Господи, никогда не думал, что придется пересчитывать неверных жен, живущих на Кавказе.
Зарандиа рассмеялся. Я был так возбужден своими мыслями, что тоже рассмеялся, неожиданно для себя самого.
– Ваше сиятельство! Все эти дамы судачат для собственного удовольствия и, сами того не зная, невольно оказывают нам услугу. Их измены помогают нашим резидентам сделать знакомство с ними более коротким, но не было случая, чтобы их принуждали или шантажировали. Здесь я наложил наистрожайший запрет, и, насколько мне известно, никто его не преступал. Наши резиденты добились близких, дружеских отношений с нужными нам людьми – вот и вся выгода. Что же до распространения слухов и собирания сведений, то это происходит само собой, быстро и никого не задевая. Болтая с женщиной, взятой им на прицел, резидент как бы между прочим обронит новость, пускаемую нами в оборот. Через два-три дня эта новость уже известна в нескольких домах. Прислуга этих домов и всякий сброд, который кормится около состоятельных семей, выносят эту новость на улицу, в толпу, и круг распространения новости расширяется беспредельно. Что же касается собирания сведений, то здесь и говорить не о чем – заткни уши, сплетня вползет в тебя через ноздри. Второму резиденту остается только скрипеть пером.
Теперь передо мной предстала совсем другая картина. Новую тактику Зарандиа можно было уподобить использованию энергии ветра.
– Отлично все придумано, Мушни, – сказал я. Дружеская фамильярность, которую я позволил себе, была равносильна награде. А он и впрямь был достоин награды. – Я полагал, что только деньги позволят вам справиться с вашей задачей.
– Мне это и в голову не приходило, но сейчас, пока мы беседовали с вами, я понял, что деньги здесь и не могли ничего решить. Рассчитывать на них в таком деле было так же бессмысленно, как рассчитывать на мужское посредничество. Мужчины живы верой, а не хлебом единым. Один из столпов этой веры – честь и незапятнанность престола и его учреждений. Когда же под сенью святости истинного мужчину вынуждают к вероломству, вера начинает колебаться, нравственная почва уплывает из-под ног, и сколь солидным ни будь вознаграждение, разрушения веры в святость правопорядка уже не остановишь. Нравственность человека, приобщившегося к нашей работе, подточена, а безнравственный человек ради своего благополучия идет на все, и первым делом прямо или в обход сам начинает подтачивать государственные основы. Наше же назначение и призвание – бороться против этого, – закончил Зарандиа свою мысль.
…Нигде с золотом не обращаются так рачительно и бережно, как на монетном дворе. Если в каждой из выпущенных монет золота окажется больше или меньше положенного хоть на сотую долю золотника, размеры вызванной катастрофы невозможно ни предвосхитить, ни даже представить себе. Служба, призванная охранять государственные основы, нравственность и достоинство подданных должна считать главным предметом своего попечительства. Рачительно и бережно относиться к ним – первейшая необходимость. Это звучит парадоксом, но для посвященных – элементарная истина. О Зарандиа я уже говорил. Он никогда не анализировал поступки, ему предстоящие, и не подыскивал оправдания уже совершенным, и тем не менее каждый сделанный им шаг оказывался единственно правильным. Я обратил внимание на эту особенность, ему свойственную, еще в первый год его службы под моим началом, но ведь невозможно представить себе, чтобы человек, действующий импульсивно, по наитию, ни разу нигде не споткнулся…
– Господин Зарандиа, вы сказали, что нравственные основания ваших действий никогда не занимали ваш ум, – так ли это?
– Конечно. И во всех прочих жизненных обстоятельствах я над этим не размышляю. Думаю я лишь о том, что необходимо сделать, а какие средства при этом избрать, подскажет интуиция. То, что подсказывает интуиция, мне и в голову не приходит сверять с нравственными нормами. Продиктованное интуицией наверняка – уже без моего вмешательства – проверено моей нравственностью.
– Следовательно, трон и государство здесь ни при чем, и вы служите самому себе?
– Я служу трону и государству, но при этом ни на пядь не отступаю от себя и ничем в себе не жертвую. Все совершается само собой. Моя нравственность не пойдет на компромисс, наверное, даже под угрозой катастрофы. Она не уступит и толики своего влияния на меня, и не в педантизме здесь дело – просто это моя натура, в которой запечатлелась и наследственность, и воспитание. В нашей семье все таковы.
– И ваш двоюродный брат Дата Туташхиа тоже?
– Да! Но при этом он наделен огромной силой воли, гораздо большей, чем я.
Мне было известно и о том, что произошло в лазарете Ториа, и о трагедии в духане Дуру Дзигуа. Зарандиа был прав. Однако в действиях Туташхиа я находил не одну лишь волю, но и ненависть ко всему человеческому роду. Если б не она, разве могло случиться все, что случилось?
Моя беседа с Мушни Зарандиа вернулась к своему началу и завертелась вокруг службы слухов, проверки ее надежности, использования собранных сведений и новостей и возможностей контроля над их распространением. Прошло совсем немного времени, и она принесла плоды, столь неожиданные и крупные, что привлекла к себе внимание имперского ведомства. Но это уже особая история, лишь отдаленно касающаяся главной темы моих записок, и потому ограничусь примером, заключающим в себе подробности, которые понадобятся для дальнейшего повествования.
В деле первостепенной важности, каким является искоренение бандитизма, есть одна особенность. Об этом деле не принято говорить в официальных беседах. Служебная этика почитает это дурным тоном. Рассказывая о совещании у наместника, я умолчал о политическом смысле тех предприятий, которые нами замышлялись. Вслух тогда ничего не было сказано, но безопасность государства как главная цель наших усилий подразумевалась сама собой. Сейчас каждому известно, что одна из главных целей русско-японской войны заключалась в том, чтобы ослабить брожение, усилившееся во всех слоях российского населения. Недовольство народа, пробудившийся протест против существующего порядка вещей следовало направить в русло, выгодное государству. Давно уже понято, что разжигание патриотического великодержавного духа – спасительный выход из подобных ситуаций. Скажу только, что подотдел Зарандиа был создан в годы, предшествовавшие русско-японской войне, когда брожение в народе усиливалось и созревали политические страсти. Мы развернули свои действия в ту пору, когда ходом обстоятельств знаменитый абраг, почитаемый народом как благородный разбойник, мог легко превратиться в атамана шайки, тяготеющей к бунтарству. Абраг – неуловим, и одно это говорит о том, что фигура он незаурядная и способная стать серьезным противником сил, призванных охранять существующий правопорядок. Словом, острие вновь созданной службы было направлено против завтрашних вождей. Я предпринял этот экскурс, чтобы объяснить истинное значение деятельности Мушни Зарандиа.
В тогдашней Грузни имел распространение бандитизм трех родов. К первому роду принадлежали грабители, обуреваемые лишь духом стяжательства. Ко второму – абраги, чуравшиеся грабежа и защищавшие справедливость от тех, кто на нее покушался. В их действиях я усматриваю протест социального и национального характера. Бандитизм третьего рода был присущ последователям антигосударственных революционных учений, кои осуществляли террористические акты и экспроприации денежных средств по заданиям нелегальных центров.
Ограничив себя пределами Мингрелии и Самурзакано, Мушни Зарандиа в каждом из трех родов наметил по одному бандиту, считавшемуся в своем клане первым по могуществу и славе. Победа над сильнейшим, как предполагалось создателем плана, должна была открыть путь к изведению мелкоты. Этот расчет был, однако, уязвим, – сорвись план, и бандиты, достоинством поменьше, лишь оживились бы, преследовать их стало бы еще сложнее. Риск был несомненный и не всякому по плечу. Однако у Зарандиа было на уме свое, он держался уверенно и твердо и, хотя в предостережениях и советах, поступаемых от начальства, недостатка не было, стоял на своем.
Вот эти три человека.
Ража Сарчимелиа – тридцати четырех лет. Наглый, безжалостный и алчный грабитель. Укрывался от преследования уже девять лет. До этого отсидел пять лет за воровство. Неграмотен.
Дата Туташхиа – в ту пору ему было тридцать два. Скрывался почти двенадцать лет.
Буду Накашиа – двадцати семи лет. Осторожен, умен. Член нелегальной националистической организации. Террорист. Четыре года ходил в абрагах вместе со своим братом Лукой Накашиа. Сын священника. Закончил шесть классов гимназии.
Мы начали с того, что попробовали предложить мир Раже Сарчимелиа. Сорвалось. Что он сразу и не колеблясь помирится с нами, мы и думать не думали. Но надо было посеять в его душе замешательство, вторгнувшись в психику, вывести ее из равновесия, заставить ее вибрировать, заронить в его воображение мысль о возможности примирения. Человек, подосланный к Сарчимелиа якобы от уездного полицмейстера, получив отказ и уже уходя, бросил разбойнику: «А может, подумаешь? Впереди еще полгода, понадоблюсь – заходи».
То же самое было предложено Луке Накашиа – именно Луке, а не старшему брату – Буду. Согласия, разумеется, мы опять не получили, но зерно соблазна и сомнения было брошено и здесь.
За этим последовало распространение вымышленных слухов. Между собой мы называли их версиями. Ежедневно и методично подотдел Зарандиа рассеивал сплетни, компрометирующие каждого из этих трех в глазах народа. Тщательно разработанные версии призваны были стянуть в треугольник три независимые друг от друга линии, то есть между Сарчимелиа, Туташхиа и братьями Накашиа должна была завязаться смертельная вражда.
Первая версия была адресована Дате Туташхиа и дошла до него через кузнеца Малакию Нинуа. Нинуа ходил в ближайших друзьях Даты Туташхиа, хотя полиции ни разу за многие годы не удалось уличить его в предоставлении абрагу крова и помощи. Вероятно, Туташхиа избегал встреч с ним, и лишь крайняя нужда, да и то на короткое время и наверняка вне дома Нинуа, заставляла его видеться с другом. Эти особые случаи предусматривались ими, заранее обговаривались места встреч, и все это было нам известно.
Одна из завербованных дам наших агентов – точно по графику операции – отправилась из Зугдиди в Самурзакано повидаться с родственниками. Ее муж, не желая выказывать снедавшую его ревность, под тем предлогом, что в дальнее путешествие женщине одной пускаться опасно, послал сопровождать жену ее младшего брата и своего кузена. Путешественники остановились возле кузницы Малакии Нинуа, так как у коня госпожи ослабла подкова.
– Мне кажется, твоя лошадь из тех, что Дата Туташхиа угнал у Бодго Квалтава и его дружков? – спросил у госпожи кузен ее мужа.
Дама звонко рассмеялась.
– Леван, браток, ты все перепутал, вроде нашего деда Чичико, а ведь ты еще не так стар. При чем тут Дата Туташхиа?
– Но ведь была же эта лошадь угнана?
– Угнана-то угнана, но Дата Туташхиа здесь ни при чем, – вмешался брат госпожи. – Лошадь угнал Ража Сарчимелиа, продал ее, а уж потом полиция нашла ее и возвратила Давиду.
– Да-да-да, так оно и было! – вспомнил кузен мужа. – Говорят, Ража Сарчимелиа остановил фаэтон уездного начальника, обчистил его семью, даже с девиц рубашки содрал…
– Откуда ты это взял? – спросила госпожа.
– То есть как это откуда? – вспыхнул кузен. – Ведь при тебе же об этом рассказывал полицмейстер Никандро Килиа!
Госпожа и вовсе развеселилась.
– Теперь я поняла, отчего у тебя в голове все перепуталось…
– То есть как? – обиделся кузен.
– А вот так. Никандро Килиа рассказал, что Ража Сарчимелиа умудрился передать начальнику уезда, что я вот не побоялся вашего Туташхиа и вон как с ним разделался. Если ты от меня не отстанешь, то же самое будет с твоей женой и дочерьми. А теперь смотри, что у тебя получилось. Из всей этой истории тебе в память врезался Туташхиа. Что коня отобрала полиция, ты знал раньше. Все это в голове твоей перемешалось, и получилось то, что ты здесь наплел.
Кузену стало неловко, и, чтобы выйти из ложного положения, он сказал:
– Пусть так, но что такого Сарчимелиа устроил Туташхиа, что могло напугать начальника уезда?
– Любовницу он у него отбил – вот что… Есть такая красотка Бечуни Пертиа. Ее и увел!
– Чтобы этот сопляк Сарчимелиа пошел на такое?.. – усомнился брат дамы. – Нашла чему верить… Враки все это!
Дама предпочла промолчать.
– А что тут такого, – вступился за нее кузен мужа. – Карабином и маузером Сарчимелиа владеет не хуже Туташхиа!
– Помолчи, ради бога! Любовниц не карабинами и маузерами отнимают.
Все это говорилось в расчете на то, что кузнец услышит. Так оно и вышло – услышал. К тому времени конь уже был подкован, путники сели в седла и отправились дальше, а Малакиа Нинуа, не терял времени, позаботился о том, чтобы все это поскорей дошло до Туташхиа.
С первого взгляда версия могла показаться наивной и рассчитанной на дураков, тем более что и цель ее была вся на виду – вынудить Туташхиа на резкий отпор. Туташхиа был слишком проницателен, чтобы клюнуть на такую приманку. И все же замысел оказался точным. Зарандиа руководствовался классическим принципом: если хочешь, чтоб тебе поверили, ложь должна ошеломить. К тому же он знал, что у Сарчимелиа за пазухой всегда хранился камень для Туташхиа. Был случай, когда Сарчимелиа с дружками, устроив у дороги засаду, затащили в лес – по одному, по двое, по трое – с полсотни людей и обобрали их до последней нитки. При этом случился Туташхиа, велевший вернуть награбленное. В драке один из грабителей был отправлен на тот свет, а Сарчимелиа и два его приятеля едва унесли ноги. Позже Сарчимелиа сам говорил, что Туташхиа дал им бежать. Добро возвратили владельцам, и слава об этом приключении Туташхиа разлетелась повсюду. С тех пор Сарчимелиа только и ждал случая отомстить Туташхиа – хоть прямо, хоть исподтишка. Но ему ли было не знать, что сводить счеты с Туташхиа опасно и конец мог быть плачевен? Да и время брало свое – Сарчимелиа давно мог махнуть рукой и на убитого приятеля, и на отнятую добычу. План Зарандиа предусматривал еще один факт: Сарчимелиа и впрямь был неуемный бабник. Дате Туташхиа ничего не стоило поверить, что Сарчимелиа мести ради отбил у него любовницу. И даже если бы Туташхиа не поверил в ее измену – Зарандиа предусмотрел и этот вариант, – все равно он не простил бы позора, свалившегося на него из-за пустой болтовни Сарчимелиа.
Так был выстроен первый угол треугольника.
Далее. В отличие от пиратов Ража Сарчимелиа не закапывал награбленное на необитаемом острове и не прятал в большой Касской скале, как Арсен Одзелашвили. Но жила тогда в Сухуми гречанка Евтерпия Триандофилиди, одинокая женщина лет сорока, довольно бедная и необычайно жадная. Она жаждала разбогатеть во что бы то ни стало и превратилась постепенно в жесточайшую ростовщицу. Еще до того как Сарчимелиа впервые попался за воровство, она принимала у него ворованное, уступая от выручки в лучшем случае треть, а то и четверть. В торговле краденым так заведено с основания мира.
…Лучшие идеи и планы озаряют воров, грабителей и коммерсантов в заключении. Отбыв срок наказания, Ража Сарчимелиа отнес припрятанные деньги Триандофилиди, чтобы пустить их в рост. Так был создан альянс грабителя и ростовщицы, давший ей дополнительный доход, а ему – дополнительный стимул к грабежам. Немного времени спустя компаньоны получили вполне ощутимые суммы. Ростовщица уже скупала земельные участки и обзавелась домиком с садом. Ее отношения с Сарчимелиа стали известны сыскному отделу и полиции из агентурных каналов, однако получить вещественные доказательства полиции никак не удавалось. Немного позже удалось накрыть Евтерпию Триандофилиди с подозрительным товаром – при посадке на пароход в Поти у нее обнаружили пятьдесят рулонов мануфактуры. Полиция установила, что товар ворованный и что продал его гречанке господин Сарчимелиа. Был установлен и пострадавший, но ростовщице удалось выкрутиться – она назвала человека, якобы продавшего ей мануфактуру. Человека посадили, а Евтерпия отделалась штрафом. Однако сыскной отдел с тех пор не спускал с нее глаз.
Когда накопилось достаточно материала для ареста Ражи Сарчимелиа, его персоной заинтересовалась жандармерия, в частности подотдел Зарандиа. Получив от сыскного отдела весьма внушительное досье Ражи Сарчимелиа, Зарандиа углубился в его изучение, и тут сама собой всплыла фигура Евтерпии Триандофилиди. Если верить сыскному отделу, Ража Сарчимелиа встречался со своей компаньонкой редко. Передача награбленного осуществлялась, несомненно, через посредника. Предстояло его найти, но Зарандиа с этим не торопился. Он выжидал.
Однажды ночью, спустя месяц-два, по дороге из Ахалсенаки в Зугдиди на богатого офицера и его денщика напали двое. Офицер распрощался с кошельком, лошадьми и великолепным оружием (сабля, кинжал, револьвер), инкрустированным благородными камнями. Денщик же отделался несколькими тумаками за то, что пустился в столь дальнее путешествие с тремя рублями в кармане. Зарандиа тут же оказался на месте преступления. Почерк ограбления с несомненностью указывал на Сарчимелиа. Имя Ражи Сарчимелиа назвал и денщик. Теперь все зависело от того, как повезет, и от терпения – доставит или нет награбленное к Триандофилиди посредник, и если доставит, то когда. За ее домом была установлена слежка, чрезвычайно осторожная и тонкая. В течение десяти дней ростовщицу посетило семь человек. Под мышкой одного из них торчал сверток, в котором угадывалось оружие ограбленного офицера. Нетрудно было установить, что из семерых шестеро – обычные клиенты ростовщицы, седьмым же оказался владелец кофейной в Сухуми по имени Мушег. Ему дали отойти шагов на сто и доставили следователю в полицию. Низкорослый, невзрачный человечишко оказался крепким орешком и никак не мог признать ни свертка доставленного мадам Триандофилиди, ни даже ее самое. Розги и обещание отпустить сделали свое дело – Зарандиа получил от следователя показания Мушега, согласно которым Ража Сарчимелиа прятал награбленное в условленном тайнике, а оттуда владелец кофейной переправлял его Евтерпии Триандофилиди либо в другие места за проценты, отчислявшиеся от награбленного. Установили и остальные адреса, отыскался и человек, сообщавший Мушегу о том, что в тайнике появился товар.
С владельца кофейной взяли подписку о неразглашении, взяли залог, заставив принести все ценности, какие у него были в доме, и, заверив, что простят преступление, если он и в самом деле будет молчать, отпустили на волю, приказав, однако, сохранить все отношения с Ражей Сарчимелиа.
Тем временем Зарандиа вместе со своими подчиненными беседовал с госпожой Триандофилиди в ее собственном доме. Один из подчиненных и был тем богатым офицером, которого ограбил Сарчимелиа. Трое других, чином поменьше, производили обыск. Офицерское оружие было найдено без труда, так как припрятать его хозяйка не успела, но обнаружить кладовку никак не удавалось. Однако Зарандиа это трогало мало. Он не сомневался, что заставит свою подследственную сделать все, что нужно для осуществления плана.
Поединок сыщика высокого класса и опытной преступницы длился четыре дня. Видно, Гермес наделил Пандору лишь малой толикой коварства, хитрости, лжи и красноречия. Все ушло на мадам Триандофилиди, но, на ее беду, кроме этих качеств, за ее спиной ничего сейчас не стояло. Зарандиа, напротив, помимо утонченнейшего профессионализма и неуязвимой честности, располагал внушительным томом донесений сыскного отделения и точно сделанными выводами из этих материалов, чистосердечными признаниями человека, согласившегося за хорошие деньги посидеть в тюрьме по поводу истории с мануфактурой, и исчерпывающими показаниями владельца кофейной, подкрепленными целым списком клиентов и соучастников ростовщицы. Существовало и вещественное доказательство – оружие ограбленного офицера и прочее, и прочее. Перед Евтерпией Триандофилиди встала реальная угроза не только потерять имущество, нажитое ценой постоянного страха и риска, но и оказаться в тюрьме на срок довольно продолжительный. Люди с ее нравственными устоями в таких ситуациях идут на любые компромиссы, чтобы спасти шкуру. Евтерпия Триандофилиди пошла на так называемые чистосердечные признания и обнаружила в этой роли столько прилежания, что даже сам Зарандиа порой терялся, кто перед ним – обвиняемый или обвинитель.
Эта операция дала казне прибыль в двести шестьдесят тысяч рублей: девяносто было конфисковано у Сарчимелиа, пай Евтерпии Триандофилиди составил сто семьдесят тысяч. Мадам осталась, однако, владелицей движимости и недвижимости и векселей на десять тысяч рублей, выданных в рост. Она получила заверение наместника о прощении и ежемесячное маленькое жалованье тайного агента сухумской полиции. Зарандиа получил то, что хотел, – Евтерпия Триандофилиди через владельца кофейной послала Раже Сарчимелиа толково составленное письмо, из которого явствовало, что весь капитал их альянса похищен Буду и Лукой Накашиа.
Это был второй угол треугольника.
По роду и долгу своей службы я был хорошо осведомлен о буднях кавказской жизни. До меня доходило все мало-мальски примечательное, и особо курьезные происшествия в том числе. Любителей потасовок и драк хватало везде. Но семья Дороте Тодуа из горной мегрельской деревушки превзошла всех. В семье было шесть человек: отец – Дороте Тодуа, мать – Нуца, урожденная Накашиа, и четверо верзил, один сильнее другого. Традицию создал Дороте Тодуа, еще в ранней молодости прославившийся как отчаянный драчун и отменный кулачный боец. Драки были смыслом его жизни, его духовной пищей. Это была страсть, доходящая до фанатизма, и, пока силы позволяли ему драться, он не женился и думать не думал жить, как все, а бродил себе по свету, ища приключений. Бил и бывал бит. Пока годы не взяли свое. В сорок лет у него впервые появился гурт, в сорок пять – жена из дома Накашиа, в пятьдесят он начал учить кулачному бою четырех своих мальчишек. Ребята пошли в отца, но намного превзошли его. На этом поприще прославилась и Нуца Накашиа-Тодуа. И не только как жена и мать знаменитых кулачных бойцов, но больше всего как большой мастак составлять мази и притирки от ушибов, синяков, нарывов. Была она и костоправом, правила вывихи и переломы. Словом, семья Тодуа была грузинским вариантом английских Hooligan's, с той лишь разницей, что все они были трудолюбивы и среди тогдашних крестьян считались состоятельными.
Но в одном отец отличался от сыновей. Дороте Тодуа любил в драке помериться силой, ценил в ней игру, состязание, азарт. По нынешним понятиям, он любил спорт. Его сыновей привлекала в драке возможность унизить противника, поиздеваться, поиздеваться над слабейшим. Стоило им появиться где-нибудь на свадьбе, на гулянье, всюду, где собирался народ, все, кто знали братьев, торопились убраться с богом. Не уйдешь – станешь их жертвой. Оттого и врагов у них было не счесть. Оскорбление снесет не всякий – каждый из братьев по разу, а то и по два бывал ранен, кто кинжалом, кто пулей. Отец времени не жалел – учил их уму-разуму. Братья от своего не отступали. Старику надоело, он махнул рукой, пас свой гурт и домой являлся редко.
Дату Туташхиа с Дороте Тодуа свели пастушьи тропы. Они глубоко почитали друг друга: Дата Туташхиа чтил в Дороте старшего по возрасту, по высокому благородству и доброте. Тодуа ценил Дату как достославного и справедливого абрага. Несколько раз Дата Туташхиа бывал гостем в семье Тодуа. Младшие Тодуа, наглецы по природе, пытались фамильярничать с абрагом и однажды где-то на горных пастбищах, когда в палатке Дороте Тодуа шел кутеж, по пустяку придрались к Туташхиа. Драчуны низкого пошиба особенно любят задирать подобных людей. Они рассчитывают на их выдержку и нежелание ввязываться в пустую драку, а если терпение и кончится, все равно дело до крайности такие люди стараются не доводить. С другой стороны, избить одного знаменитого человека выгоднее, чем десяток ничем не примечательных людишек. Это капитал, пускаемый в оборот последующих драк. Цепляясь к Туташхиа, братья рассчитывали, вложив капитал малый, завладеть большим. Из-за уважения к Дороте Тодуа Туташхиа терпел до конца. Однако братья лезли в драку и в конце концов измордовали Туташхиа. Утихомирить их оружием и даже больше, чем утихомирить, Дате ничего не стоило, но он решил перетерпеть и, смыв с лица кровь, сказал, уходя: «Я еще увижу беду, которую вы на себя накликали». С тех пор Дата порвал все отношения с семьей Тодуа. Не прошло и года, как всех Тодуа, кроме старика, бродившего где-то со своим гуртом, вырезали в одну ночь – и четырех братьев, и мать! Видно, убийцы торопились – один из полицейских, прибывших на место преступления, подобрал завернутые в пестрый платок украшения и незаметно сунул их в карман. Это были украшения Нуцы. Не вдаваясь в подробности, скажу, что еще через год украшения вместе с платком перекочевали в сейф уездного полицмейстера. Об этом доложили Зарандиа, который приказал не сообщать Дороте Тодуа о находке, пока не раскроют преступления.
Преступников и след простыл, а в народе поползли самые разноречивые слухи, и среди них слух о том, будто кровавое это преступление совершил Дата Туташхиа. В доказательство приводилась фраза, которую избитый абраг бросил на прощание братьям Тодуа. Преступление так и не раскрыли. Я уверен, Туташхиа был тут ни при чем, но для Зарандиа важно было, чтобы в глазах народа, и больше всего в глазах Буду и Луки Накашиа человеком, свершившим это тягчайшее преступление, был Дата Туташхиа. Нуца Накашиа, мать убитых братьев, приходилась родной теткой Буду и Луке Накашиа. Завязать смертельную вражду между братьями Накашиа и Датой Туташхиа стало ближайшей целью Зарандиа. Была приведена в действие служба слухов, и сплетня вскоре добралась до братьев Накашиа. Для братьев она была уже не новостью, но, поскольку сплетня приползала к ним с разных сторон, они решили выяснить, откуда она сочится.
Это был третий угол треугольника.
А теперь о том, как Мушни Зарандиа свел прочерченные им углы в одну геометрическую фигуру, что, кстати, потребовало работы не меньшей трудности. Необходимо было, чтобы каждая версия, дошедшая до разбойников, имела свои несомненные доказательства. Все они являлись отменными мастерами по части разгадывания всякого рода хитроумных ребусов, шарад и уравнений со многими неизвестными, и обмануть их было совсем не легко. Поверить они могли лишь тому, что, как принято говорить, можно руками потрогать, – факту, вещественному доказательству, в крайнем случае, слову верного человека. Туташхиа нужно было подсунуть новое доказательство, подтверждавшее, что Сарчимелиа и правда отбил у него любовницу, а если не отбил, то, по крайней мере, распускает слухи, что отбил, с тем, чтобы рассчитаться с ним. Сарчимелиа должен был окончательно поверить в то, что Буду и Лука Накашиа ограбили Евтерпию Триандофилида, взяв все ее деньги и добро. У братьев же Накашиа не должно было оставаться сомнения в том, что кровь их тетки и четырех двоюродных братьев лежит на Дате Туташхиа.
И с этой задачей Зарандиа справился виртуозно. В его плане била предусмотрена и такая тонкость: Туташхиа мог ничего не предпринять, но не заинтересовать его этот слух не мог. Поэтому был пущен еще один слух о том, у кого именно освободилась Бечуни Пертиа от последствий любовной связи с Сарчимелиа. К повивальной бабке, имя которой было использовано в этой версии, дней через десять явилась вполне уважаемая дама, княжна Терезиа Чичуа. Болтая с бабкой о том о сем, княжна поинтересовалась, между прочим, связью Бечуни Пертиа с Ражей Сарчимелиа, и бабка, прикинувшись, что доверяет тайну, подтвердила, что оказала помощь Бечуни Пертиа как раз она. Одним выстрелом Зарандиа уложил двух зайцев: он установил, что так или иначе, но Дата Туташхиа на приманку клюнул, и обнаружил до того не известную ему связь абрага с княжной Терезией Чичуа. Не оставалось сомнения, что Дата Туташхиа предпримет что-то против Сарчимелиа.
Время и место террористического акта, который был доверен Буду Накашиа еще за четыре года до описываемых событий, наше ведомство установило заблаговременно. Террорист попал в капкан, не сумел выполнить задания и, уложив двух казаков, скрылся в лесу. Младший брат, Лука Накашиа, в этом деле участия не принимал, так как от рождения был слаб разумом. Когда Буду Накашиа ушел в абраги и снискал на этом поприще славу, Лука собрал манатки и, отыскав брата, наотрез отказался возвращаться домой. Так и он стал абрагом. Против Луки Накашиа наши учреждения никакими материалами не располагали. Известно было только, что он расхаживал довольно открыто и, надо полагать, выполнял то, что поручал ему старший брат. Возникла было мысль взять Луку и припугнуть Буду, что, если он не явится с поличным, его младшего брата закуют в кандалы и сошлют в Сибирь, но кто-то вспомнил, что Лука не в своем уме, отдавать его под суд нельзя, Буду знает это не хуже нас, он и не подумал бы сдаваться. Лука, однако, не был настолько слабоумным, чтобы навести нас на след брата, но чтобы скрыть от полиции маршруты, по которым он ходит, разума у него все-таки не хватало. Для Зарандиа и этого было не мало. На тропинку, по которой ходил Лука, подбросили великолепный маузер. Человек, которому было поручено осуществить эту маленькую хитрость, уверял, что Лука не менее получаса осматривал оружие, не прикасаясь к нему. Видимо, в эти полчаса его мозг охватил ситуацию во всех пределах, ему доступных, и не обнаружил опасности, ибо, схватив маузер, Лука лихо заткнул его за пояс и отправился своей дорогой, насвистывая ту же песенку, какую насвистывал, пока не наткнулся на свою находку. Буду Накашиа находкой младшего брата был весьма озадачен, тоже обдумал ее со всех сторон и, не обнаружив ничего подозрительного, приписал все случайности. Маузер, отнятый у богатого офицера и затем отобранный у Евтерпии Триандофилиди, стал собственностью Луки Накашиа. Теперь нужно было, чтобы Сарчимелиа своими глазами увидел это…
Я уже, кажется, говорил, что Дата и Эле Туташхиа росли и воспитывались в семье Мушни Зарандиа. Добавлю, что в этой семье царила нежнейшая любовь друг к другу и каждый был окружен заботой остальных. Мне известно с совершенной достоверностью, как близко к сердцу принимал Мушни Зарандиа судьбу Даты и Эле, и страдание его было истинно и глубоко. Он не только помогал Эле Туташхиа деньгами наравне с помощью своим родителям и старшему брату, но заботился о доме и хозяйстве этой одинокой незамужней женщины. И Мушни, и его старший брат, и старики родители были для Эле и Даты близки, как могут быть близки лишь родные братья и собственные родители. Для стариков же Зарандиа судьба их осиротевших воспитанников была постоянным источником горя и слез. Я твердо знаю, что, хотя жизнь развела Мушни Зарандиа и Дату Туташхиа по сторонам, до крайности противоположным, их уважение друг к другу и братская кровная любовь не были ничем поколеблены. Такова истина, как ни парадоксально она звучит, и если я не прав, пусть господь рассудит и трагическую судьбу этих двух людей, и мое отношение к ним.
В то время, когда Мушни Зарандиа начал выстраивать свой треугольник, Эле гостила у него в Тифлисе. Старый деревенский дом Туташхиа давно уже нуждался в основательном ремонте, и Мушни дал Эле денег, чтобы перекрыть крышу, а об остальном, сказал он, подумает позже. Он назвал человека, который найдет ей хороших мастеров, и, посадив сестру в поезд, отправил домой. Когда Эле пришла к человеку, рекомендованному двоюродным братом, он сказал, что мастера сейчас заняты у другого хозяина, и как только закончат работу, он пришлет их к ней. Разумеется, этот человек был нашим агентом и придерживал плотников до нового распоряжения Зарандиа. Эле Туташхиа пришлось ждать не так уж долго. В одно прекрасное утро мастера явились, и работа закипела. Один из них, улучив момент, спрятал на чердаке в назначенном месте украшения Нуцы Тодуа, завернутые в ее же платок. Покрыв крышу, мастера удалились, а спустя три дня Эле Туташхиа пришлось опять отправиться в Тифлис, куда ее поспешно вызвали по случаю болезни жены Мушни Зарандиа. Она уехала, заперев дом, на чердаке которого лежало теперь вещественное доказательство того, что именно ее брат извел семью Тодуа. Теперь надо было, чтобы братья Накашиа пробрались в дом Даты Туташхиа и обнаружили там платок с украшениями.
На этой стадии Зарандиа перепоручил дело своему подчиненному, а сам выехал в Тифлис, где его ждали другие дела. Надо заметить, что Зарандиа одновременно завел еще пять подобных дел в разных уездах Кавказа. Я знал, что до окончания операции еще далеко, и его возвращение удивило меня. Он явился ко мне сам, прежде чем я успел пригласить его, и доложил о ходе дела.
– Вы вернетесь туда? – спросил я.
– Нет, там уже нечего делать.
– Каких результатов вы ожидаете?
– Предугадать можно лишь приблизительно… тем более в таких делах – вы знаете это лучше меня. Полагаю, однако, что задуманное нами должно состояться.
– То есть ликвидация старшего Накашиа или их обоих, примирение Сарчимелиа с дальнейшим использованием его по нашему ведомству, полнейшая компрометация Туташхиа, доведенная до степени, когда иного выхода, как примириться с нами, у него не останется… Так я вас понимаю?
– Именно так, – подтвердил Зарандиа. – Но всему этому посчастливится произойти, если только Туташхиа не распутает наш клубок и не успеет оповестить и успокоить остальных преступников. Чем больше уходит времени, тем реальнее эта угроза.
– Если братья Накашиа обнаружат украшения своей тетки на чердаке Туташхиа, неужели и тогда еще влияние Туташхиа способно будет провалить наш замысел?
– Все может быть, – сказал Зарандиа, – но так или иначе, мое присутствие там уже ничего не изменит.
Был вопрос, который с самого начала волновал меня, но я никак не мог выбрать минуты, в которую можно было его задать. Мне было неловко и сейчас, меня одолевали сомнения, пока наконец я не поймал себя на мысли, что любая минута годна для этого, лишь бы не подвела смелость.
– В сложившихся обстоятельствах, – сказал я, – не исключен вариант, когда будет убит один Туташхиа, а все остальное останется неизменным. Не так ли?
– Это исключено! В двух углах из трех непременно будет принято решение, желательное для нас, и при всех случаях Туташхиа останется жив.
– Отчего такая уверенность?
– Оттого, что Туташхиа много сильнее Сарчимелиа и двух Накашиа, вместе взятых!..
– Почему же столь различны их возможности?
– Так распорядилась природа, наделив их разными способностями. А потом – нравственность, да еще отточенная воспитанием. Я знаю, люди не могут достичь совершенства, но Туташхиа из тех, кто ближе остальных к нему.
– Человек предполагает, бог располагает. Ну, а если все же сложится так, что Туташхиа погибнет? – не отступал я.
– Это произойдет, если Туташхиа окажется слабее других. Проиграет – неизбежно – слабейший. Мы здесь ни при чем. Однако с Туташхиа, повторяю, ничего не случится.
На том мы и расстались.
Братья Накашиа отыскали того субъекта, который утверждал, что Дата Туташхиа уничтожил семью Тодуа, и пригласили его в заранее условленное место вместе с человеком, наведшим братьев на след этого обвинителя.
– Гектор Куправа, почтеннейший, откуда вам известно, что нашу тетю Куцу и ее сыновей убил Дата Туташхиа? – спросил Буду Накашиа.
– Да откуда мне знать?.. Ничего я не знаю! – заюлил Куправа.
– Вы поглядите на него! – возмутился посредник. – Ты же мне сам говорил, что это его рук дело.
Куправа – опять отнекиваться, но в его словах явно сквозили трусость и ложь. Накашиа настаивали. Куправа ни с места, пока дело не дошло до угроз и взведенных курков.
– Буду-батоно! – бросился он в ноги братьев. – Не оставляй моих детей сиротами! Я все скажу, только не выдавайте меня! Разве мало под солнцем грехов да убийств! Открой я рот, и одним убийством станет больше… Не мучайте меня! Заклинаю вас богом на небе и всеми, кто дорог вам на земле!
– А ну выкладывай, а то раскрою тебе череп! – прикрикнул Лука Накашиа.
– Перед тем как Дороте Тодуа взять в жены несчастную Нуцу, вы, помнится, только что новый дом закончили ставить, ровнехонько накануне это было? – спросил Куправа.
– Так оно и было, ну и что из того? – сказал Буду, припоминая.
– Ну, а то, что те мастера, которые у вас плотничали, отлично ведь знали вашу Нуцу, и когда пришли за Нуцей шаферы Тодуа, они при этом были… помните?
– Были вроде бы…
– Были, точнехонько были. Я сам там был, и помню, что и они были. Может, ты и про меня не помнишь? – обиделся Куправа.
– Ладно тебе, помню.
– Вот как Дороте Тодуа вашей Нуце украшения подносил как засватывал ее – этого я и правда не скажу, чего не помню, того не помню, а мастера и сейчас помнят: серебряное кольцо, говорят, было с бирюзой – огромных три камня, брошь – тоже серебряная и тоже с бирюзой, и серьги такие же. Нуца, говорят они, с тех пор так и не снимала их, всегда в них ходила. Мы и запомнили. А теперь ты скажи, была у бедной Нуцы эта бирюза?
У Буду Накашиа уже кровинки в лице не было, его трясло.
– Была. Носила. Все правда!
– Вот эти-то мастера, про которых я вам толкую… видели не так давно Нуцины драгоценности.
– Где?!
– Меняли они крышу у Туташхиа… Нашли на чердаке.
– …Они что, и место назвали? – спросил Буду после долгого и тяжелого молчания.
На Куправа навалились сомнения. Пересилив себя, он процедил:
– Сказать-то сказали… а вдруг врут… ну, как не найдешь ты ничего на том месте, что со мной будет?
Братьям было не до Куправа. Они живо заставили его назвать злосчастное место и, едва рассвело, были уже у дома Туташхиа, облазили все вокруг и, не обнаружив и тени опасности, перемахнули через забор наглухо запертого дома. Еще несколько минут – и в руках их пестрел платок тети Нуцы, в котором хранились украшения. Лука взломал дверь кладовки, вытащил керосин, плеснул на стены дома и поднес огонь. Все это произошло на глазах всей деревни и сопровождалось пространными и крепкими разъяснениями, на которые братья не скупились, желая быть хорошо понятыми местной публикой.
Что же до Сарчимелиа, то он, естественно, не поверил своей компаньонше. Для этого у него было немало оснований, и прежде всего то, что сам он пошел бы на любой обман даже малых денег ради.
И Евтерпия Триандофилиди была той же породы – ради заработка она могла пойти на все. Зарандиа нетрудно было предусмотреть, что такого глубокого скептика, как Сарчимелиа, не убедишь, пока не представишь свежие и сильные доказательства. Сама мадам Триандофилиди была бы здесь бессильна. Поэтому следующая сцена была разыграна в ее собственном доме и, разумеется, с ее же согласия. В комнате со следами только что произведенного обыска, где все было перевернуто вверх дном и царил неописуемый хаос, была оставлена накрепко стянутая веревками мадам Триандофилиди. Через полчаса после того, как Зарандиа покинул ее дом, мадам выбралась на улицу, и вопли ее разнеслись по округе. Сбежался народ, явилась полиция, обнаружившая на улице часть вещей, якобы разграбленных братьями Накашиа.
Расследование продолжалось два-три дня, и, конечно, про ограбление Триандофилиди узнал весь город. Ретивая полиция устроила повальные обыски у всех родственников братьев Накашиа, в каком бы уезде и в какой бы глуши они ни жили. Арестовали, допросили, задержали на время, а потом отпустили на поруки треть или даже добрую половину всех подельцев госпожи Триандофилиди, в том числе и владельца кофейной, с которым у Сарчимелиа несколько позже произошел свой разговор. При этом выглядело все так, будто полицию интересует лишь одно – кто навел братьев Накашиа на дом Триандофилиди?
Сарчимелиа терялся в догадках, и чем больше размышлял, постигая истину, тем очевидней становилась для него невиновность компаньонши, недоверие к ней гасло, а необходимость встречи с Накашиа все больше завладевала его умом. Но чтобы встретиться с ними и потребовать вернуть деньги, нужно было иметь на руках доказательства совершенно неопровержимые. Поэтому, не довольствуясь фактами, известными ему от надежных людей, он решил заполучить показания Луки-дурачка. Пути-дорожки младшего Накашиа Сарчимелиа знал получше полиции, и не прошло двух недель, как встреча эта состоялась. Маузер Луки Накашиа был засечен Сарчимелиа тут же – они едва успели обменяться приветствиями. Установить, что маузер, торчащий за поясом Луки, именно то оружие, которое было отобрано у богатого офицера на дороге между Ахалсенаки и Зугдиди, а затем переправлено к мадам Триандофилиди, для Сарчимелиа не представляло ни малейшего труда. Один взгляд – и все. И разговора не понадобилось – бандиты тут же расстались. Факт был установлен, и двух мнений для Ражи Сарчимелиа уже не существовало. Не мешало, однако, проверить саму Евтерпию Триакдофилиди и установить, каков убыток. Он пошел ва-банк – объявился в Сухуми. Слежку, разумеется, и не думали снимать, однако полиции было ведено не трогать разбойника, даже если он сам полезет в петлю. Сарчимелиа навестил компаньоншу и, убедившись лишний раз, что морские пираты и Арсен Одзелашвили были поумнее его, убрался восвояси, размышляя о предстоящих переговорах с братьями Накашиа. Он уже не сомневался, что деньги похищены ими, но сомневался, что экспроприаторы их вернут.
– Ничего от них не получишь! Это же политические – ты что, не знаешь? Сдали они своим мои денежки, – ответил Ража одному из приятелей, который сунулся с советом найти братьев и потребовать у них деньги.
– Тогда надо взять с собой человека, которого Накашиа уважают и станут его слушать.
Этот совет показался Сарчимелиа разумным, но кого взять? Тут-то и родилась мысль позвать Дату Туташхиа. Препятствия теперь были немалые. Во-первых, старые счеты, а во-вторых, слухи о том, будто он отбил у Туташхиа любовницу, уже дошли до Сарчимелиа и, стало быть, не могли не дойти до Туташхиа. Посмотреть с другой стороны, так для посредничества и переговоров, для воздействия и давления лучше Туташхиа и не найти. Мысль была очень заманчивой, но можно понять и сомнения Сарчимелиа. Поди узнай, найдешь ли общий язык с Туташхиа. И тут он слышит, что братья Накашиа сожгли дом Туташхиа, и узнает, в отместку за что сожгли. Не долго думая, он бросился его искать. Еще бы! Не то что повлиять на братьев, тут интерес получался один – на союз против Накашиа можно было рассчитывать.
Но одно дело – хотеть, другое – исполнить. Разыскать Дату Туташхиа Раже Сарчимелиа было так же трудно, как и полиции: работа по компрометации Даты Туташхиа, хоть и медленно, но уже приносила свои плоды, и вполне внушительные. Уже во многих местах, где раньше принимали его с распростертыми объятиями, он теперь не появлялся. Два-три прежних его почитателя сказали ему в лицо, чтобы на их уважение и доверие он не рассчитывал. Другим такой смелости не хватило, но Дата сам почувствовал холод и порвал старую дружбу. Он ни перед кем не оправдывался, не опровергал слухов и не удостаивал никого своими объяснениями. Был только один случай. Настоятельница женского монастыря с резкостью, позволяемой себе лишь ортодоксами, обвинила его в грехах, ему приписываемых.
– Не тот я человек, мать, чтобы пойти на такое! – только и сказал он ей.
И ответ его, и спокойствие озадачили настоятельницу.
– Народ поверил, – сказала она, теряя уверенность.
Чтобы версия, пущенная Зарандиа, превратилась в аксиому общественного сознания, необходима была самая малость. Платок с украшениями и сожженый дом Туташхиа превратили смутные толки в факт, реальность которого уже никем не оспаривалась. Туташхиа обнаружил, что в глазах народа из благородного абрага, всеми почитаемого и лелеемого, он превратился в злодея, обагренного кровью невинных жертв. Ему не оставалось ничего иного, как принять на себя бремя изгнанника и отшельника.
А Ража Сарчимелиа рыскал как шакал – все искал его. У Туташхиа еще сохранились приверженцы, люди с ясной и трезвой головой. Сарчимелиа обошел их всех, уговаривая устроить ему свидание с Датой. Туташхиа, конечно, эти просьбы передавали, но ответ до грабителя так и не доходил. Он не унимался – искал. В конце концов то ли Туташхиа надоело скрываться от Сарчимелиа, то ли новые идеи посетили его, но он назначил разбойнику свидание в Бандза, в хижине слепого Мордухая. Сарчимелиа появился за полночь. Дверь была не заперта. Когда он вошел, Мордухай лежал на топчане. Приход ночного гостя его не удивил, но и вставать он не подумал, а лежал вытянувшись и был похож на мумию.
– Привет тебе, еврей Мордухай!
– Дай бог тебе здоровья, если для добрых дел ходишь по свету, – рука Мордухая протянулась в сторону другого топчана – старик давал разбойнику ночлег.
Больше он не проронил ни слова. Туташхиа заставил прождать себя трое суток. Видно, кружил где-то поблизости, высматривая, нет ли ловушки. Лишь на третьи сутки Мордухай заговорил. «Придет», – сказал он, почувствовав, что Сарчимелиа теряет терпение.
Туташхиа пришел, когда Сарчимелиа спал. Перед его приходом Мордухай незаметно вынул патроны из карабина и револьверов разбойника, положил их на стол. Туташхиа сбросил бурку и устроился на скамье возле очага. Мордухай развел огонь, и когда затрещали дрова, разбойник поднялся и протер глаза.
– Здравия желаю, Дата-батоно, но я бы ушел, если б ты и сегодня не появился.
Туташхиа наклонил голову. Разбойник не понял, отвечал ли Дата на его приветствие или что-то другое было у него на уме. Держался Сарчимелиа браво – ему хотелось произвести на Туташхиа впечатление человека лихого и сильного.
– Мне бы хотелось поговорить с тобой один на один, – кивнул Сарчимелиа в сторону Мордухая.
Туташхиа махнул рукой, и Сарчимелиа понял, что настаивать не следует.
– Скажу тебе сразу, Дата-батоно, не за тобой была правда, когда на дороге ты отбил у нас людей, которых мы взяли, но я зла не помню и камня за пазухой не держу. И то вранье, будто я спутался с Бечуни Пертиа. Наплели люди!
Сарчимелиа подождал ответа Даты Туташхиа, но абраг не проронил ни звука, глядя в лицо собеседника, освещенное огнем.
Сарчимелиа подумал было, что Туташхиа молчит, подавленный твердостью его тона, но в позе абрага были лишь усталость и спокойствие.
– Дата Туташхиа, – заговорил он, уже волнуясь, – нет нужды ни мне, ни тебе в наших с тобой распрях. У нас один враг, и если нам вместе прижать его, лучше будет. – Сарчимелиа опять замолчал, ожидая, что скажет Туташхиа, но ответа по-прежнему не было.
До разбойника, видно, дошло, что не так пошла его речь, и он смутился.
– Дата-батоно, Накашиа сожгли твой дом. Тебя найдут – убьют. Я в Сухуми у одной бабы деньги хранил – они их забрали, а было этих денег столько, что на них таких домов, как твой, сотню можно поставить – не меньше.
И опять – ни малейшего впечатлении. Ни один мускул не дрогнул в лице абрага. И по-прежнему он не отрываясь глядел в лицо Сарчимелиа.
– Давай вместе стребуем с него каждый свое. Лучше будет.
Мордухай подсел к Дате Туташхиа. Разбойник уставился на слепого, будто взглядом хотел заставить его вытащить из Туташхиа хоть слово. Конечно, взгляда этого Мордухай видеть не мог, и ни одного слова он не сказал, но разбойник почувствовал, что старик вот-вот заставит его уйти.
– Ты что думаешь, Дата-батоно, я разделаюсь с братьями Накашиа, а с тебя взятки гладки? Может, так оно и выйдет, да все равно твоим грехам на тебе висеть. Ты послушай только, что народ о тебе говорит… Ты же умный человек… – Сарчимелиа уже давился словами, но Дата молчал. – Дата-батоно, тебя одного послушаются Накашиа. Помоги мне забрать у них деньги. Половина – твоя.
Слабая улыбка скользнула по лицу Туташхиа, а может, искра мелькнула в его глазах и погасла. Сарчимелиа понял, что лихой его тон давно уже перешел в мольбу, что не пойдет с ним Туташхиа к братьям Накашиа, но все равно разбойнику хотелось услышать от Даты хоть слово.
– Ступай, Ража-браток, своей дорогой, – сказал Дата.
Мордухай пошарил по столу, нащупал патроны и протянул их разбойнику. Сарчимелиа помедлил, прежде чем подняться, рассовал оружие и вышел.
Донесся лай соседских собак, сначала вблизи, потом издалека, и все стихло.
Вошел Исаак, внук Мордухая, и стал собирать ужин.
– Все это одних рук дело, Дата, – сказал Мордухай. – Одной головой придумано. Одной веревочкой перевито. Очень уж все одно к одному.
– Кто же он, этот человек? И почему такие умные люди идут к ним на службу, хотел бы я знать? – спросил Дата.
– Каждому – свое. Бог многим отпустил ума, а разумом наградил немногих. По разуму человека и дела его. У тех, о ком ты говоришь, поганый разум. Какими же быть делам их?
– А когда ты жить начинал, Мордухай-батоно, какой у тебя был разум?
– Выгода да прибыль.
– Ну, а потом?
– Понял, что все это – прах, но ничего лучшего мне не попалось, и тогда пошел до конца – копил и умножал нажитое. И так почти до ста лет. – В очаге шипела сырая коряга. – Хорошее ел, хорошее пил, в хорошей одежде ходил, но на другой день об этом уже не помнил. Все превращалось в ничто… – Мордухай помолчал. – А знаешь, что из всего этого в памяти осталось?.. В Мартвили на базаре мальчонка однажды козу продавал. Одежонка на нем была такая грязная и изодранная, какой я в жизни не видел. Торговала козу старуха вдова: мор выбил всю семью, только внук остался, грудной младенец. Чтобы выходить его, и покупала она козу. Слезами умывалась – просила мальчишку уступить скотину за шесть гривенников, больше у нее ни гроша не было! Мальчишка – ни в какую. А я в ту пору черкеску продавал, досталась она мне по дешевке. Отдал я мальчишке черкеску задаром, ничего не взял. Забыть не могу его глаз: и верить не верит, и рад до смерти, а удивлению – края не видно. И еще помню: взял он у меня черкеску, тут же отдал старухе козу за шестьдесят копеек. Я ему. Он – ей.
Туташхиа оторвал наконец взгляд от огня и перевел на слепого Мордухая.
– Пробовал я по-твоему. Сам знаешь, сколько раз пробовал.
– Ну и что?
– Кого я одел-обул, тот меня разул-раздел. А не меня, так другого. Здесь уж разницы никакой. – Туташхиа налил себе водки.
– Ну, а если б не одел, не обул, что ж, ты думаешь, тот человек не пустил бы другого голым по свету? Или даже тебя – тоже ведь разницы никакой?
– Это в голову мне не приходило, – сказал Туташхиа и опорожнил стопку.
Кончили есть. Туташхиа раскурил трубку.
– Не пойдет он один к братьям Накашиа, – сказал Мордухай, – смелости не хватит. Но и покоя ему не будет, пока не отомстит.
Исаак убрал посуду. Вытер стол.
– Найди, браток, Буду Накашиа, – сказал Дата Исааку, – расскажи обо всем. А то нахлебаются они горя от этого шакала.
На рассвете Исаак набрал мелкого товара и пустился в путь по горным деревушкам, но братья Накашиа заметали следы, как никогда прежде, – попробуй найди их. Не успели слова Даты дойти до них, как случилось то, чему суждено было случиться: Сарчимелиа подстерег их и одним выстрелом уложил Буду на месте. Лука, решив, что это полиция, удрал. Сарчимелиа явился к посреднику, помирился с полицией, согласился служить и через две недели вышел охотиться на разбойников.
Лука Накашиа скрывался еще несколько месяцев, время от времени возвращаясь домой, – погостит недельку и обратно в лес. Понемногу он привык к дому, и мы его не беспокоили. Наконец ему и вовсе надоело играть в казаков-разбойников, и он взялся за мотыгу.
Как и было между ними договорено, Туташхиа через месяц появился в хижине слепого Мордухая. Вошел, поздоровался, дальше – ни слова. Старик понял, что Дата знает и про убийство Буду Накашиа, и про все остальное.
– Что Сарчимелиа пошел к ним служить и теперь гоняется за абрагами – известно тебе? – спросил хозяин.
– Известно. Вывели из крысы людоеда!
Мордухай не понял, о чем речь, и спрашивать не стал.
– Мордухай-друг, скажи, что делать человеку, который не знает, как быть и жить дальше?
– Ваша вера дает выход, лучше которого в других верах нет ничего… Монастырь!
Дата покачал головой.
– Все религии и наше Евангелие мне понятны до тех пор, пока они говорят человеку, каким ему надлежит быть. А что дальше этого, никуда не годно и никому не нужно. И ведь что удивительно: в монахи идут, чтобы на это ненужное себя тратить. А для добрых дел надо жить мирской жизнью. В этом правда. Не по мне монашество. Уйду.
– Куда?
– Со мной и вокруг меня столько произошло, что не понять мне теперь, как жить и что дальше делать. А знать надо, без этого не могу. Хочу взглянуть на все издалека. Может, там, куда ухожу, пойму, что делать. Может, ждет меня там то, что ищу. Пойду погляжу. – И, немного погодя, добавил: – Мордухай-друг, нужно мне, и непременно сегодня, десять тысяч. Не вернусь – плакали твои денежки. Тебя в живых не застану – отдам Исааку. Оба живы будем, за мной не пропадет – сам знаешь.
Слепой встал, взял костыль и, вернувшись через четверть часа, положил перед Датой деньги.
Ираклий Хурцидзе
Я сидел в своем кабинете после вчерашней пирушки и машинально листал газеты. Но строчки расплывались, голова моя раскалывалась на части, и я ничего не соображал. Что там говорить – состояние известное! Проще всего было лечь в постель и хорошенько выспаться, но вместо этого пришлось тащиться в контору на свидание с клиентом. Свидание назначено было на час дня. Дело это сводилось к несчастному клочку земли и тянулось уже восемь лет. Стороны прошли все судебные инстанции, но никто не мог доказать своего права на землю. Бесконечная тяжба и судебная волокита измотали всех вконец, и именно это обстоятельство я надеялся использовать для того, чтобы как-нибудь примирить их.
Юридическую контору я завел лет восемь назад. Контора как контора: два присяжных поверенных, нотариус, два комиссионера и несколько мелких служащих. Брался я за самые разные дела – составлял документацию при крупных коммерческих сделках, был посредником в купле-продаже, вел комиссионные дела. Нельзя сказать, чтобы я был слишком богат, но денег было достаточно для беззаботной холостяцкой жизни. И хотя мне уже исполнилось тридцать пять лет, но все свое свободное время я тратил самым легкомысленным образом: кутил, играл в карты и веселился, как мог. На это, естественно, уходили кругленькие суммы, и я их спускал, нисколько о том не жалея. Месяца два в году я проводил за границей, ездил в Москву, ездил в Петербург. Конечно, по большей части то были сугубо деловые поездки, которые я совершал по милости своей юридической конторы, не отказываясь при этом от радостей нашей быстротекущей жизни.
Короче говоря, я был в то время весьма известным и вполне преуспевающим адвокатом. Само собой разумеется, что двери домов тифлисской знати были для меня всегда открыты, хотя я редко пользовался своим положением и переступал их порог. Потому, наверно, что я никогда не придавал особого значения чинам и должностям. У меня была собственная мерка для людей, свои суждения.
…Итак, я сидел после ночных развлечений в конторе и ждал клиентов, когда вошел секретарь.
– Турецкий подданный, – доложил он, – по национальности лаз[9], дворянин-землевладелец, господни Арзкев Мускиа́.
И повторил:
– Мускиа́, ударение на «а».
– Арзнев Мускиа́? Ударение на «а»? – переспросил я.
– Да, сударь.
– По какому делу?
– Он хочет купить имения в Картли и Кахети – сады и виноградники, – пояснил секретарь.
Хотя подобные, сделки обычно заключались при посредничестве дворянского банка, удивление мое было не слишком велико, – юридическая контора Ираклия Хурцидзе день ото дня становилась все известнее, и появление этого клиента было лишним тому подтверждением.
– Просите через десять минут! – сказал я секретарю, желая поднять в глазах нового клиента значение фирмы, хотя, должен сказать, мне самому не терпелось увидеть господина Мускиа. Дело в том, что в это время земельные проблемы казались мне чрезвычайно важными, затрагивающими не только частные, но и национальные интересы. В ту пору грузинские дворяне за гроши продавали свои поместья. Покупали их чаще всего землевладельцы, но не грузины, и мне представлялось патриотическим долгом спасти землю какого-нибудь разорившегося дворянина, а с ним и богатства моей страны от чужестранцев. Именно поэтому приход лаза взбудоражил меня, и я перебирал в памяти все, что смогу предложить этому, как мне казалось, с неба свалившемуся спасителю наших земельных угодий.
Ну конечно, я не мог не думать и о тем, чтобы встретить с достоинством своего богатого соотечественника, и к тому же патриота, не уронить себя в его глазах.
Но вот секретарь открыл дверь и, пропустив лаза вперед, представил его мне.
Я вышел из-за письменного стола:
– Адвокат, князь Хурцидзе. Прошу вас сесть. Я к вашим услугам!
Я попросил секретаря оставить нас и вернулся к своему столу.
Арзнев Мускиа сел в кресло, пристально на меня взглянул и, опустив голову, как будто погрузился в себя. Это меня не удивило: деловые люди перед беседой с адвокатом иной раз долго собираются с мыслями, однако молчание моего нового клиента, тянулось без конца, перешло все границы, и мне показалось, если я не прерву его, это будет попросту невежливо.
– Господин Арзнев Мускиа! – с почтительностью обратился я к нему. – Я слушаю вас внимательно! Мы соотечественники, и я считаю себя обязанным помочь вам в вашем благородном деле.
Гость доброжелательно поглядел на меня и, мягко улыбнувшись, сказал:
– Я пришел не по тому делу, о котором вам доложили. Я пришел совсем по другому делу.
Когда человек в течение десяти минут готовится вести речь о покупке виноградников и неожиданно узнает, что виноградинки тут как раз-то ни при чем, понятно, он может растеряться.
– Я слушаю вас, – с трудом выдавил я.
Гость снова задумался, в глазах его мелькнуло напряжение. Потом он метнул на меня острый взгляд, встал и прошелся вдоль моего письменного стола. На меня он не смотрел и, казалось, даже забыл о моем существовании. Он был, наверно, моего возраста. Красив. В больших и ясных голубых глазах – едва заметная печаль. Белокожий, светловолосый… На нем была чоха из верблюжьей шерсти, украшенная газырями старинной и редкой работы, и такой же пояс с кинжалом.
Вдруг он остановился и деловито опустился в кресло.
– Господин адвокат, – тихо сказал он. – Я пришел по такому делу, за которое, наверное, никогда не брались ни вы, ни ваша контора. Об этом деле и не скажешь, что это – дело. Я попытаюсь все-таки вам объяснить. У вас есть друг в Кутаиси – Элизбар Кочакидзе. И вот этот ваш друг направил меня к вам – поговори, мол, с ним, может, он возьмется помочь тебе. Ему я все объяснил.
Арзнев Мускиа снова замолчал. Не скрою, в этом человеке было какое-то очарование, и я это почувствовал сразу, как только он вошел, а после его слов, хотя я и не узнал, что за ними скрывается, мне показалось, что на меня накинули аркан и волокут, как ясырь, чтобы продать в мамлюки на стамбульском базаре, а я и не собираюсь сопротивляться.
– Я не знаю, как называется товар, который я хочу купить, – продолжал между тем мой гость, – может быть, веселье…. Дружеские встречи, игра… Любовь… Мне трудно подобрать слова. А может быть, просто светская жизнь… Вы понимаете меня?
Я был несказанно удивлен, так удивлен, что веки мои невольно задергались в нервном тике, клянусь богом! Опомнившись, я стал вдумываться в то, что он сказал, а вдумавшись, неожиданно расхохотался, – ничего себе предложение… Правда, в нем есть свой смысл, может быть, стоит открыть контору, которая будет принимать от клиентов предложения такого рода. Я сказал ему об этом.
– Ведь в самом деле, – я стал развивать его мысль, – если мы помогаем клиентам покупать различные материальные ценности, почему бы не помочь им в иных случаях – купить то, что они хотят, ведь это тоже ценности. Но, должен сказать, таких предложений я никогда не получал и в ведении подобных дел не имею никакого опыта… Скажите, как вы сами представляете, что мы должны делать, чтобы осуществить ваши желания.
– Я все это обдумал, – ответил он. – Выслушайте меня, и если мой вариант вам будет по душе – хорошо, а если нет и вы найдете лучший, я не буду спорить. – И продолжал более уверенно: – Элизбар Кочакидзе знает, я хочу купить то, что вы сами для себя покупаете каждый божий день. И потому направил меня к вам. Но у меня есть одно условие – деньги вы должны получить вперед. Потому что ведь никто не знает, во что может вылиться моя покупка. Но путь к ней я вижу один: куда бы вы ни шли – вы должны брать меня с собой, с кем бы ни встречались – мы должны быть вместе. Если мы сойдемся, сблизимся и станем друзьями, то будем вести себя так, чтобы обоим это приносило радость и удовольствие. Я надеюсь, что вам не придется краснеть за меня, но если и случится какая-нибудь неловкость, что ж делать, раз вы взялись за такое дело… В деле всякое бывает… Но я хочу, чтобы вы ответили мне прямо – может быть, у вас нет времени, а может быть, я вам не по душе – тогда найдите мне достойного человека и поручите ему выполнить мою странную просьбу.
Признаюсь, Арзнев Мускиа вызывал во мне столь острое чувство притяжения и столь живое чувство любопытства, какие редко мог кто-либо вызвать при первом знакомстве. Я слушал его с малопонятной, невнятной радостью. И предложение его показалось мне удивительно заманчивым. Настолько заманчивым, что я готов был тут же дать на него согласие, но, как известно, наша профессия не терпит необдуманных, скоропалительных решений, и потому, немного придя в себя, я стал взвешивать его слова.
Воцарилось молчание. Арзнев Мускиа терпеливо ждал моего ответа. Вошел секретарь, доложил – пожаловали, мол, клиенты, те, что с земельной тяжбой.
– Не скрою, – сказал я, обращаясь к моему новому клиенту, – и вы сами, и ваш необычный заказ увлекают мое воображение, но на нашем пути есть сложности, и вы должны понять, в чем они заключаются. Для того чтобы расходы ваши себя оправдали, для того чтобы результаты их принесли вам удовлетворение, нужно, чтобы мы понравились друг другу, нужно, чтобы наши встречи приносили нам радость. Понимаете? Люди веселятся с друзьями… Как бы это сказать… Одним словом, с приятными им людьми. В противном случае развлечения приносят одну только тяжесть и становятся непосильным насильственным грузом. Однако мне вы уже симпатичны, но я не знаю, сможете ли вы ответить мне тем же, доставит ли вам удовольствие мое общество? Это прежде всего. Теперь о другом: как бы там ни было, я в первую очередь грузин, а потом уже адвокат. И я плохо себе представляю, как это мы будем развлекаться вдвоем, а расходы будете нести вы один, мой гость?
– Расходы будете нести вы, сударь мой, – ответил он горячо. – Забудьте, что деньги мои, и тратьте их, как вам будет угодно… Хочу вам сказать, вы тоже мне нравитесь, я говорю правду и постараюсь быть вам хорошим другом. Мне кажется, вместе мы сможем хорошо провести время… – И после секундной паузы: – Только одно условие: наш контракт должен остаться тайной для всех. Это непременно. Меня должны считать приехавшим к вам в гости другом. Но когда я стану своим среди людей, в круг которых вы меня введете, я, может быть, не буду после этого держаться за вас, если вы сами не захотите быть со мной или у вас появится новое дело. Конечно, я не хотел бы потратить на все это слишком много времени, хотя трудно понять, сколько времени на это уйдет… Теперь я пойду, – сказал он, вставая. – Я знаю, вы не можете мне ответить, не обдумав мои слова, да и сам я не хотел бы получить поспешное согласие или поспешный отказ… – Арзнев Мускиа поправил свой пояс и кинжал. – Когда можно видеть вас снова, князь? – спросил он.
Я улыбнулся, в душе я уже был согласен. У меня не было даже малейшего желания отказать ему. Еле сдержавшись, чтобы не сказать ему об этом, я ответил:
– Завтра, Арзнев-батоно. Часа в четыре.
– У меня еще одна просьба. Если вы примете мое предложение, вам придется оформить все это документально. Мне документ этот ни к чему, но вам он может пригодиться. Кто знает, что произойдет в той жизни, какую мы будем вести вместе: ссора, случайный выстрел или еще что-нибудь, не знаю, но перед законом мы должны быть клиентом и поставщиком. Я человек спокойный, не скандалист. Не думаю, чтобы нас ждала какая-нибудь неприятность, но все же знайте: что бы ни случилось, я один беру на себя все перед людьми, законом и богом. Это мое слово! Всего хорошего, батоно Ираклий! До завтра.
Мы расстались дружески.
К этой истории я пытался подойти с профессиональной точки зрения, но у меня ничего не получалось, так как я никак не мог посчитать только что ушедшего человека простым клиентом. Какой же он клиент… Я думал так, думал этак, но мысли крутились в одном направлении: пришел такой же человек, как ты, к тому же обаятельный, обходительный и интересный. Он хочет прожигать жизнь в Тифлисе – в столице своей разорванной на части родины, ему интересно повидать свет, узнать людей. Он искал то, что я имел всегда, – как же позволить ему платить за это, ведь наша совместная жизнь не могла внести существенных изменений в мой бюджет: я был человеком беззаботным и расходами не тяготился. Тревожил меня еще этот документ. Ясно, что Арзневу Мускиа он нужен для моей безопасности, но я привык жить беспечно и не желал страховать документами свое благополучие. Да и что вообще могло у нас произойти при моем весе в обществе, влиянии, многочисленности знакомых и друзей? Какая неприятность могла нам грозить? В каких сетях могли мы быть запутаны?
Но как бы я ни относился к этому документу, я понимал, что Арзнев Мускиа ни за что от него не откажется, он не похож на человека, который согласится платить за свои прихоти чужими деньгами. Я долго колебался. И в конце концов решил составить этот документ, первый экземпляр отдать Мускиа, а вторым не пользоваться никогда и после завершения всех дел вернуть ему обратно деньги.
Я принял ожидавших меня клиентов, часа через два отпустил их, как мне казалось, примиренными и успокоенными и принялся за составление документа.
Как мы и условились, Арзнев Мускиа явился на другой день в назначенный час, вошел ко мне улыбаясь, словно был смущен своим вчерашним предложением. Одет он был по-европейски, ладно и изящно.
Арзиев Мускиа внимательно прочел бумагу, которую я ему подал, и кивнул головой в знак согласия.
– Здесь оставлено место для обозначения суммы. Сколько денег я должен внести? – спросил он.
– Я не взял бы с вас и рубля, – засмеялся я, – но вижу, мне не удастся вас уговорить. Пусть будет столько, сколько вы считаете нужным.
– Двадцати тысяч хватит? У меня с собой всего тридцать. Десять я оставлю себе на всякий случай.
– Что вы изволили сказать?! – воскликнул я. В то время за двадцать тысяч можно было купить прекрасное имение.
– Я хочу, князь, чтобы мы были свободны в деньгах, – ответил он.
«Хорошо еще, что этот наивный человек попал ко мне, а то бог знает, что осталось бы от его состояния», – подумал я.
– Нет, господин Арзнев, я возьму с вас три тысячи, не больше. Если этого не хватит, можно будет добавить еще.
– Дешев, оказывается, мой товар, – тихо произнес Мускиа, доставая из внутреннего кармана деньги.
Я заполнил место, оставленное для суммы. Мускиа подписал бумагу и спрятал ее у себя. У него оказался красивый четкий почерк, но чересчур нервный, лишенный покоя.
– Ну что ж, господин Арзнев, отныне наш контракт входит в силу! – торжественно объявил я и позвонил.
Секретарь принес шампанское и фисташки. Пробка ударила о потолок.
– Пожелаем успеха друг другу, каждому отдельно и нам обоим вместе! – сказал Мускиа, чокаясь со мною.
Секретарь передал ему приходную кассовую квитанцию.
– Как у вас с европейской одеждой? – спросил я, переходя к делу.
– Когда я приехал сюда, то сшил у Паперно четыре костюма, – сказал Мускиа. – Если этого мало или портной не годится, я сошью еще. Но когда какой надевать, должны мне подсказывать вы.
– Конечно… Но портной хороший и костюмов достаточно. А где вы остановились, господин Арзнев?
– В гостинице Ветцеля. Первый этаж, четвертый номер.
– Да, знаю… В этом номере месяц тому назад жил месье Дорнье – французский богач и нефтепромышленник. Удобный номер, ничего не скажешь… С чего же мы начнем, Арзнев-батоно?
– Это вам решать, Ираклий-батоно, – улыбнулся Мускиа. – Видите, я с самого начала подчиняюсь вам, и так будет всегда.
Мы провели вместе всего недели две, после чего он исчез.
Но он прошел через мою душу, и след от него – как борозда. Этот человек был рожден для того, чтобы порабощать, покорять людей, которых встречал на своем пути. Странно, но до сих пор живо во мне то давнее чувство – смесь острого, смутного, так и не удовлетворенного любопытства, жгучего интереса, которые он вызвал в первый день нашего знакомства.
А сейчас я, – вы видите, – глубокий старик, хотя всевышний не лишил меня памяти… Да, я помню все, но не стану рассказывать вам об этом. Потому что у меня есть тетради… Вот, откройте тот ящик… Да, этот… Там тетради разного, цвета, старые тетради, тонкие… Да-да! Благодарю вас, молодой человек! Эти тетради лучше меня помнят то, что было когда-то. Конечно, я писал не для того, чтобы печатать… Нет. Я писал для себя, и мне доставляло радость вспоминать то время и того человека, наверно, потому, что я вспоминал свою молодость, а молодость, всегда приятно вспомнить… Садитесь и читайте. Если нужно, перепишите… А я… Э-эх! Старость не радость, так, во всяком случае, принято говорить.
Белая тетрадь
Итак, наш договор вступил в силу, и мне надо было придумать программу развлечений для Арзнева Мускиа. Сам он сидел передо мной в кресле и ждал моих слов. По правде сказать, для меня это не составило бы труда, но мешала неестественность наших отношений. Согласитесь, все-таки это странное дело. Ведь Арзнев Мускиа заказчик, покупатель, и если он тратит деньги, то должен тратить их с пользой, должен быть доволен результатом, доволен своим поверенным в делах, новыми встречами и новыми впечатлениями. Это с одной стороны… А с другой…
Секретарь открыл дверь и, пройдя мимо Арзнева Мускиа, положил мне на стол визитную карточку. Я был так погружен в свои мысли, что сначала ее не заметил.
…Да, с другой стороны… С другой стороны, – и я это понимал, – этот человек притягивал меня как магнит, мне хотелось стать его другом, просто другом, погружаясь вместе с ним и в развлечения и в приключения, и я не знал, чего он ждет от меня, каких ищет особых ощущений и сможет ли получить их в моем обществе. И значит, как клиент он может в конце концов остаться недовольным мною.
– Ираклий-батоно, – Арзнев Мускиа будто подслушал мои мысли, – не надо ломать себе голову. Скажите, куда вы собираетесь идти вечером? Я тоже пойду туда, если, конечно, вы не будете против. Мне будет приятнее, если все пойдет само собой, специально не надо ничего придумывать.
– Вот и хорошо, – с облегчением вздохнул я. – Я об этом как раз и думал, и я согласен с тобой… Видишь? Я говорю тебе – ты. Мы ведь близкие друзья, не так ли?
– Так, так, – смеясь, подтвердил Мускиа. – А теперь я пойду. Ты ведь занят… Только надо условиться – когда мы встретимся?
Пока он говорил, я машинально взглянул на визитную карточку. Странное дело… Не подозревал, что у женщин могут быть визитные карточки, никогда их не видел. И эта фамилия – откуда я ее знаю… Я вертел перед собой эту карточку, не отвечая на вопрос гостя.
– Подожди, Арзнев, не уходи, – сказал я.
И вызвал секретаря.
– Какого возраста эта дама, ну, приблизительно, конечно?
– Я знаю, что ей лет тридцать пять, но выглядит моложе.
– Можешь идти. Я тебя позову.
Уходя, он унес бутылку от шампанского и бокалы.
У меня на полке стояла конторская книга – список клиентов, не только бывших клиентов, но и, возможно, будущих. Тут были разные сведения: адреса, движимое и недвижимое имущество, сфера деятельности, капитал… Я раскрыл эту книгу на именах Ширер, Тавкелишвили, Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер.
Не потому, что я забыл ее имя, нет, просто чтобы проверить свою память. Ведь Нано Тавкелишвили я знал еще в детстве. А в прошлом году я получил от нее приглашение, но почему-то не пошел и послал извинение.
Я протянул визитную карточку Арзневу Мускиа:
– Посмотри.
Он взял ее в руки и прочитал вслух то, что было написано. Я удивился, что человек, живший в Турции, так свободно читает по-русски. Я и раньше заметил, что грузинский акцент в его русской речи чувствовался меньше, чем в моей.
– Где ты научился так хорошо говорить по-русски?
– Учили в детстве. А потом я долго был на Кубани и там говорил по-русски. И русские книги читаю иногда, хотя в гимназии мне не пришлось учиться.
Я был смущен: Арзнев Мускиа производил впечатление образованного, воспитанного на аристократический лад человека. Правда, два дня слишком короткий срок, но первое впечатление не бывает обманчивым.
– Кто эта женщина? – спросил он.
– Как тебе сказать… В детстве наши семьи были близки. Мы с ней ровесники, часто играли вместе. Окончив гимназию, она убежала из дому, вышла, вероятно, замуж за этого Ширера. Об этом Ширере я узнал только несколько лет назад. Не знаю, может быть, сначала она ушла с другим, а потом встретилась с ним? В общем, вернулась в Тифлис она с ним. Ширер иностранец, владеющий достаточно крупным капиталом. Тогда ему было года тридцать два, тридцать три. Он повез эту девочку в Европу, дал ей высшее образование, кажется, она окончила Женевский университет. Они жили за границей, и в Тифлисе о них долго ничего не было слышно. Вернулись они четыре года назад. Ширер купил большие леса в окрестностях Закатала, Кахи и Кобахчо. Все орех и дуб. Забыл сказать, что Ширер лесопромышленник. В Закатала они выстроили дом. Здесь, в Сололаки, купили у армянина другой дом. Оба прекрасно обставили. Детей у них нет. Эта женщина шесть месяцев в году живет в Тифлисе. Остальное время проводит в Закатала и в путешествиях. Да… Теперь, круг… – я заглянул в книгу, – она вращается в узком кругу, избегает знатных семей, а купчишек к себе на пушечный выстрел не подпускает. Хорошо, что мы еще знаем об этой даме?! У нее два лакея, два дворника, две горничные, один повар… Повар по имени Катран! Ее муж редко, приезжает в Тифлис. Видно, она одна в таком большом доме! Их дела ведет юридическая контора Шахпарунова… Тем более странно, что она пожаловала ко мне!
– Пожалуй, мне лучше уйти… – сказал Мускиа, возвращает мне визитную карточку.
– Нет, если у тебя нет ничего срочного, подожди, Арзнев. Тебе может быть интересно – по нашему договору, ты можешь присутствовать на приеме… Правда, есть тут одно деликатное обстоятельство… К адвокатам чаще приходят с чем-нибудь секретным… Для разговора наедине. Поэтому лучше пройди сюда, в заднюю комнату, а дверь мы оставим чуть-чуть приоткрытой. Кстати, в шкафу есть все для легкого завтрака и вино. Подкрепляйся и слушай, может быть, услышишь что-нибудь занятное.
– Не знаю, должен ли я оставаться, Ираклий?
– Не волнуйся, я не поставлю тебя в неловкое положение.
Я захлопнул книгу, открытую на госпоже Ширер-Тавкелишвили, и понес ее к полке. Пока я возвращался к письменному столу, через порог уже переступила госпожа Нано. После первых приветствий мы расположились в креслах. Между креслами стоял низкий круглый стол, на нем лежала красивая табакерка. Я снял крышку – пожалуйста, если курите.
– Спасибо, я курю очень редко, – услышал я ее голос. – Только тогда, когда у меня хорошее настроение и мне весело.
– Получается, что в хорошем настроении вы бываете очень редко?!
– В очень хорошем?.. Конечно, редко! Разве может быть иначе?
Мы вспомнили детство и наши прежние связи, помянули всех усопших и живых. Затем я извинился, что не явился по ее приглашению. Спросил о муже, о семейных делах. Рассказал две-три новости, и после этих любезностей разговор как будто увял.
Госпожа Нано была одета очень просто. Дамы ее сословия обычно навешивали на себя драгоценности. У нее же были лишь обручальное кольцо и золотая цепочка на шее.
– Чем могу служить, госпожа Нано? – решил я заговорить первым. – Если, конечно, вы по делу… Но тогда надо было позвать меня, и я явился бы по вашему зову без промедления.
– Что вы!.. Зачем вас беспокоить? Да и кроме того, мне хотелось увидеть вас именно в конторе. – При этих словах Нано как будто смутилась, но сейчас же овладела собой и с улыбкой спросила: – Я надеюсь, в этом доме умеют хранить тайны…
– Вот несгораемый шкаф. В нем хранятся тайны около двухсот моих доверителей! Ни один из них не имеет оснований быть недовольным… Однако, видишь дверь, – она слегка приоткрыта. В той комнате завтракает мой ближайший друг, лаз, дворянин, господин Арзнев Мускиа. Закрыть ее?
Я перешел с официального языка на дружеский – из нашего детства, как бы предлагая ей восстановить те прежние связи.
Госпожа Нано задумалась и, пожав плечами, сказала:
– Если этот господин твой ближайший друг… – Она сразу заметила мой переход и охотно приняла его. – Разве не все равно, услышит он все от меня или, после моего ухода, от тебя?
Мы засмеялись. Нано снова умолкла. Видимо, она обдумывала, как начать.
– Дела моей семьи и моего мужа ведет адвокат Шахпарунов. Было бы естественно, если бы я обратилась к нему. Но он трус и, конечно, уклонится от разговора. И кроме того, я не хочу, чтобы мой муж узнал об этом… Во всяком случае пока… Тем более что жандармерия… – Нано говорила негромко, старясь, чтобы до Арзнева Мускиа слова не долетали отчетливо.
Женщина замолчала. В задней комнате что-то звякнуло.
– Арзнев, прошу тебя – тише, а не то я закрою дверь! – крикнул я больше для того, чтобы подчеркнуть перед Нано свою дружбу с лазом.
– Ну, что ты, друг мой, я же не из револьвера выстрелил, только нож уронил, – ответил Арзнез Мускиа. – Нож – значит быть еще одному мужчине при вашей беседе, это уж безусловно!
– Да, Нано, я слушаю.
– Мне нужен твой совет, – начала она, – ты, конечно, хорошо знаешь, что такое Закатала – наш небольшой уездный городок. Все на виду у всех, все знают друг друга как облупленных… Есть у нас один полицейский чиновник. Фамилия его Ветров. Лет, наверное, тридцати. Я встречаюсь с ним только в гостях. Он многим нравится, говорят, что он мил и даже симпатичен. Я, правда, этого не нахожу, что-то в нем есть противное. И напоминает собачонку, которая навострила уши. Но приходится соблюдать этикет вежливости, от этого ведь не уйдешь, не правда ли?
– Конечно, – поддержал я ее.
– И вот однажды, совершенно неожиданно, этот Ветров, – продолжала Нано, – в гостях у Васенковых избрал меня предметом своих шуточек и наплел с три версты о каких-то моих тайных связях… И, представляешь, даже назвал фамилии двух офицеров. Я была оскорблена до глубины души и хотела поставить наглеца на место, но сдержалась, так как решила вытерпеть и дослушать до конца. Знаешь, иногда это очень полезно. Конечно, он заметил, что его болтовня не приносит мне удовольствия, и начал вилять и даже извиняться: мол, госпожа Нано, клянусь честью – все это только шутка, не примите за дерзость и простите. Я не уверена, что выходка Ветрова была продиктована его нахальством и только. Дело в том – и я хочу, чтобы ты это понял, – что в сплетне его не было ничего похожего на правду и с этими офицерами у меня не было других отношений, кроме дружеских. Ветров видел, что я с трудом сдерживаю ярость, – я прямо сказала ему, что он лжет, – но он продолжал вести себя так, как будто мои слова ничего не значат. Теперь я хочу, чтобы ты знал – ведь ты поверенный моих тайн, хотя нет, вы оба поверенные – ты и тот турецкий дворянин.
– Лазский дворянин, сударыня, – раздался голос Мускиа.
– Да, да, лазский дворянин, – поправилась Нано. – Как странно, что у меня сразу два исповедника, первый раз… Так вот я хочу подчеркнуть, что в пределах досягаемости Ветрова у меня грехов нет. Это святая правда, и, чтобы ты не думал, что я оправдываюсь, я могу добавить: сама я могу допустить в своей жизни что угодно, так как чувствую себя во всех отношениях свободной – и как женщина, и как человек!
Из задней комнаты донесся настойчивый кашель.
– Не обращай на него внимания, – сказал я, – мой друг перепутал сигары, он не знает фирм, не отличает крепких от слабых и вот расплачивается за это.
– Твой друг кашляет не от сигар, – ответила Нано, – он не верит моим словам.
– Вы правы, сударыня. Но не поверил я только одному – тому, что вы свободны.
– Но я и вправду свободна, – повторила супруга Ширера.
– Если так, – донесся к нам голос Мускиа, – значит, вам удалось решить вечную загадку рода людского, главную заботу – со дня сотворения мира и до наших дней. Я встречал еще нескольких человек, которые утверждали нечто подобное. И был бы чрезвычайно благодарен вам, клянусь честью, если бы вы объяснили, каким образом вы стали свободны.
Нано задумалась, видно, сомневаясь, стоит ли отвечать на этот вопрос. И все-таки сказала:
– Я не отказываю себе никогда и ни в чем. Делаю, что хочу. Разве это не свобода? И потом… Я победила страх! Вам понятно?
Арзнев Мускиа молчал. Пауза затягивалась, и я решил ее прервать:
– Продолжай, Нано! Я понимаю, что все, что ты рассказала, – только вступление.
– Ты прав, – сказала она. – Я буду продолжать. После той стычки Ветров почему-то стал вести себя со мной более развязно, более фамильярно, что ли. Я заметила, что он старается встречаться со мной чаще, и насторожилась, чтобы не дать ему повода для новых сплетен. Но когда мы оказывались с ним в одном обществе, болтовня его сводилась только к сплетням, слухам да служебным анекдотам. Он делал все, чтобы остаться со мной наедине, а когда это получалось, то вел себя как заговорщик, так, будто у нас с ним общие тайны. Сначала я думала, честно говоря, что он в меня влюбился, и из себя выходила, что он медлит с объяснением. Это дало бы мне возможность поставить его на место и прервать эти дурацкие отношения раз и навсегда. Но потом я заметила, что он и к другим дамам нашего города относится точно так же, что вызывало среди них ожесточение, а вокруг него создавало определенный ореол, шумиху, какую-то возню. Тогда я подумала: может быть, Ветров – просто опытный Дон-Жуан, и в этом вся загадка. Но скоро мне пришлось убедиться, что и это не так, что у него вообще нет никаких любовных целей. Сначала я сама пришла к этой мысли, а потом совсем случайно получила подтверждение. На ужине у Переваловых я заметила, как у Ветрова из внутреннего кармана мундира выпала какая-то бумага. Я хотела было сказать ему – возьмите, мол, подберите, но почему-то не сказала. А когда кончился ужин, подняла сама. Как ты думаешь, что это было? Список! Список с именами восьми женщин, около каждого имени стояли точки. Эту бумагу я принесла тебе. Вот и весь мой рассказ. Я хочу, Ираклий, чтобы ты помог мне понять, выражает ли поведение Ветрова какой-нибудь особый интерес его к моей личности, скажем, служебного характера… А если это так, чего он ищет, чего хочет от меня? Только не думай, что это бред взбалмошной дамочки. У меня есть веские доказательства… Во-первых, Ветров жандарм по особым поручениям, переодетый в полицейский мундир, а во-вторых, и это самое главное, – интуиция никогда меня не обманывает.
Нано замолчала и провела платком по лбу.
Есть женщины, красота которых открывается не сразу, а в постепенном общении. Именно такой женщиной – я это сейчас почувствовал – была Нано, с каждой минутой она казалась мне все более привлекательной.
Трудно было не прийти ей на помощь.
– Попробуем вместе разобраться во всем этом, – сказал я, – но, прежде чем приступить к анализу, я бы хотел задать один вопрос: есть ли у тебя основания думать, что жандармерия может интересоваться твоей личностью?
– Да, такие основания есть, они могут мною интересоваться!
Я был несколько обескуражен и, растерявшись, мог только промямлить:
– Понятно. Но необходимо при этом понять… – Тут я запнулся, но все-таки сказал то, что хотел сказать: – В той области твоей жизни, что представляет интерес для жандармерии, не нарушила ли ты правил конспирации, не переступила ли границ осторожности? Ну, например, не доверила ли тайну какому-нибудь третьему лицу? А кроме того, может быть, твое имя фигурировало в связях подпольных или тюремных?
Нано задумалась и молчала, видно взвешивала про себя слова. Вот что я услышал в ответ:
– Видишь ли, хотя я женщина, но хорошо разбираюсь в политических течениях нашего времени. Если живешь в Европе, то без этого не обойтись, надо понимать, что к чему, надо быть в курсе жизни. Да и у нас тоже… Но нет ничего такого, что было бы мне по душе, что выражало бы именно мои взгляды и представления. Потому, наверно, сама я не могу принять участия в борьбе, не то, думаю, могла бы на что-нибудь пригодиться. И вместе с тем мне не дает покоя способность ненавидеть зло и против него ополчаться. Я все не могу постичь себя, понять, как мне жить, как найти собственную форму жизни, действия, ты понимаешь? Человеку, который находится в таком душевном состоянии, как я, не остается ничего другого, кроме благотворительности. В ней он может найти для себя призвание. Так я живу, и такая идет обо мне слава… Однажды пришел ко мне, человек, который убежал из тюрьмы, и попросил спрятать его… С того момента я поняла, что помощь гонимому – тому, кто борется, не щадя себя, ни во что не ставит смерть, сидит в тюрьме, убегает из тюрьмы, потому что не может не делать так, как велит ему совесть, что помощь такому человеку – это самое святое, потому что, как сказал поэт, «…мы сыны земли, и мы пришли на ней трудиться честно до кончины».[10]
Я виновата перед законом в том, что за четыре года укрыла двух людей, находящихся вне закона, дала им кров, еду, все, что нужно для жизни, и отпустила их тогда, когда можно было отпустить. Странно, но ты и твой друг – первые, кому я доверила эту тайну. Те двое – не в счет, перед ними я чиста, я выполнила долг любви к ближнему и уверена, они и сегодня хранят обо мне добрую память и берегут мое имя. Для этого нужно немного благодарности и немного благоразумия. Они обладают и тем и другим. Это порядочные люди. И я отвечаю на твой вопрос: что же может знать обо мне жандармерия?
Нано вдруг замолчала и повернулась в сторону задней комнаты.
На пороге стоял Арзнев Мускиа.
– Разрешите мне, сударыня, выйти из своей засады… – сказал он. – Простите, но я ведь и так все слышу… – Мускиа улыбаясь глядел на мою собеседницу. – Я очень хочу быть здесь… С вами! Вот Ираклий осудил меня на заточение, а я сбежал, и, может быть, вы приютите меня?
Нано молчала и сосредоточенно, пристально разглядывала Мускиа.
Скрываться в задней комнате и правда не имело больше смысла, но я не знал, как посмотрит на это наша дама. Нано, поняла, о чем я думаю, и сказала:
Пожалуйста, мне все равно. Вы, наверно, хотели что-то у меня спросить?
Слова ее прозвучали чуть холодновато. Может быть, ее задела шутка: не приютите ли вы меня, и она увидела в ней насмешку, ведь только что она рассказывала, как помогает гонимым. А может быть, она ничего и не вкладывала в свой вопрос. Я только не мог понять, почему она смотрит на него настойчиво, так напряженно.
– Арзнев Мускиа! – Лаз поклонился с почтительностью и откинулся в кресле.
– Нано Тавкелишвили-Ширер, – в некотором замешательстве, не сразу ответила она. Это был скорее шепот, и легкий кивок в знак приветствия, казалось, предназначен был не ему, а себе самой, какой-то своей догадке.
Ничего не скажешь, прекрасен был Арзнев Мускиа. На моих глазах присутствие женщины облагораживающе расковало его движения, жесты. Что значит для мужчины женский глаз…
Наша дама, видно, тоже оценила его аристократическую простоту.
– Я видела вас раньше?.. – спросила Нако. – Где же я вас видела?..
Она пыталась что-то вспомнить. Оба мы смотрели на нее улыбаясь: я – с ожиданием, он – с изумлением.
– А-а-а, вспомнила. Да, да… Но фамилия другая. Конечно, я ошибаюсь. Тот человек, на которого вы похожи, – Нано засмеялась, – абраг!
– Ты и с разбойниками, оказывается, знакома? – спросил я. – Да у тебя, я вижу, широкие связи с преступным миром, прекрасная моя госпожа!
– Неплохие! – ответила она весело. – Мне везет на них.
– Вы изволили сказать, – обратился к ней Арзнев Мускиа, – что победили чувство страха. Но ведь страх… Страх – многолик. Какой же из них победили вы?
Нано посмотрела на него в упор, а потом отвернулась, достала папиросу, поиграла ею и проговорила:
– Это нужно обдумать, господин Арзнев. Подождите, я сейчас объясню вам.
Я принес шампанское и бокалы. Разлил, но Нано все молчала.
– Арзнев, что ты наделал! Красивой женщине идет улыбка, а ты задал ей забот…
– Извините меня, я готова ответить. Но боюсь, ваш друг не успокоится, начнутся споры, и, чтобы отстоять свои взгляды, мне понадобятся примеры. Поэтому я сразу начну с одного случая. Вы не против?
– Конечно, нет! – воскликнул я.
– Мы слушаем вас, сударыня! – добавил Арзнев Мускиа.
– Что такое страх? В конце концов, на свете есть только один страх – страх смерти! Вытекает он из инстинкта самосохранения, не так ли? И если подумать трезво, его можно обнаружить во всех поступках почти всех людей. Выслушайте меня внимательно, и вы согласитесь, что я права. То, о чем я расскажу, случилось в первый год нашего возвращения в Грузию из-за границы… Мы с мужем гостили у нашего друга неподалеку от Очамчиры – дом стоял на берегу моря, был сентябрь, теплое море, чудесная погода, много книг. С берега мы не уходили, воткнули в песок огромный зонт, купались, валялись, одним словом, жили как хотели. Однажды, когда в полдень мы вернулись домой, после обеда и отдыха, хозяин велел оседлать для нас лошадей – чтобы мы прогулялись верхом. Но просил не забираться далеко, ведь вечер не за горами. Лошади шли отлично. Мы проехали Очамчиру, впереди – Самурзакано. На мне – сшитая в Лондоне новенькая амазонка, настроение приподнятое, хочется щеголять, скакать, гулять хоть до ночной прохлады. Муж несколько раз осаживал меня – хватит, мол, надо возвращаться. Но я летела вперед, не слушая его, что-то вело меня – и завело, как вы увидите, далеко… Но пока я хочу подчеркнуть только одно: муж просил вернуться! Просил вернуться потому, что слышал, на дорогах случались грабежи. Но я сказала – нет! И он не спорил, не настаивал, мы продолжали скакать вперед. Почему он так легко согласился? Почему не требовал, не настаивал на своем? Да потому, что боялся, как бы его желание вернуться я не приняла за трусость. А я не посчиталась ни с тем, ни с другим, мне хотелось одного – гулять, скакать верхом, значит, я думала лишь о своей прихоти, а она, в свою очередь, была страхом – страхом, что, если мы повернем назад, я буду лишена этих радостей жизни. Так вот, даже в этом как будто простом стечении случайностей проявилось три различных формы страха, и все три несут одну печать – эгоизм. Вы согласны со мной, что все три вида эгоизма вытекают из одного источника – инстинкта самосохранения?
– Безусловно, – ответил я.
Лаз ничего не сказал, только кивнул головой.
– И что инстинкт самосохранения и страх смерти – это одно и то же, с этим вы тоже согласны?
– Да, конечно, – сказал я.
– Тогда вглядитесь лучше, и вы поймете, что в моем рассказе страх смерти вызывал к жизни только эгоистические пружины действия. Здесь не было ничего похожего на любовь к ближнему, на чувство долга, не говоря уже о добре.
– Но когда муж советовал тебе вернуться, разве он заботился не о твоем благополучии? Разве исходил не из ваших общих интересов? – спросил я.
– Я знала, что кто-нибудь задаст мне этот вопрос. Не беспокойтесь, ответ придет сам собой… Я возвращаюсь к своему рассказу… Мы углубились в лес, лошади шли шагом, мы вяло переговаривались друг с другом. Я не сразу заметила человека у края дороги. Перед ним лежал хурджин, и похож он был на путника, присевшего отдохнуть. Очень скоро нам пришлось узнать, что этот тихий путник – разбойник и грабитель Ража Сарчимелиа. Как только наши лошади поравнялись с ним, он встал, вытащил два револьвера и приказал нам спешиться и молчать. Несмотря на револьверы, разбойник выглядел так мирно и доброжелательно, что муж не понял, в чем дело, и по французски спросил меня: что он говорит? Я перевела. Откуда-то появился другой разбойник с ружьем. Мы спрыгнули на землю. Оцепенение прошло, и я представила себе вполне отчетливо, что может нас ждать впереди. Сначала они велели отдать оружие, но у нас его не было. Потом тот, который с ружьем, увел лошадей. И, наконец, Сарчимелиа приказал следовать за ним – и нас погнали в лес. Когда мы дошли до холма и обогнули его, то очутились на небольшой лужайке. Здесь сидели человек тридцать – сорок полураздетых мужчин и женщин. Их охранял третий разбойник, тоже с ружьем. Поодаль валялись несколько мешков, набитых, вероятно, награбленным. У нас отобрали кошельки, драгоценности и потребовали, чтобы мы сняли одежду… Да, я забыла вам сказать, что Рудольф Ширер человек с богатым прошлым. Не знаю – то ли он родился таким, то ли постоянные приключения и опасности выковали его характер, но иногда – и я в точности знаю, когда именно, – он становится исполненным самолюбивой гордыни, безоглядным храбрецом. И вот когда нам велели снять одежду, Ширер ловким ударом сшиб с ног Ражу Сарчимелиа, а после этого сразу же сам стал стягивать с себя куртку. Но тут второй разбойник ударил моего мужа прикладом по затылку, и он упал без сознания. Третий же разбойник, который сторожил ограбленных, обнажил кинжал и бросился к нам, собираясь убить Ширера. Я преградила ему путь и пыталась сбить его с ног. К этому времени Ража Сарчимелиа пришел в себя. Он приподнялся и сказал разбойнику с кинжалом, чтобы он вернулся на свое место. Тот отступил, бранясь последними словами. Ширер же в этот момент опомнился, вскочил и продолжал как ни в чем не бывало разоблачаться.
– И вы, сударыня, вы тоже! – закричал Сарчимелиа. – Снимайте все, что есть, мне это интересней!
Пришлось выполнить его приказ – не потому, что я испугалась, просто не хотелось новых приключений. Нашу одежду тоже запихали в мешок, а нас самих посадили рядом с другими жертвами.
Была суббота. А по субботам и воскресеньям в Очамчире обычно бывают ярмарки. Наверно, люди эти возвращались с ярмарки. Знали бандиты, кого и где подловить.
Ража Сарчимелиа подошел к нам и стал меня разглядывать. Он изучал меня так, будто я была неодушевленным предметом, который он нашел на дороге и не мог только решить, какая от этого ему будет польза. При этом смотрел он только на меня, на Ширера не бросил и взгляда, будто бы тот был пустым местом. Так продолжалось несколько секунд, пока он не сказал:
– А вы, оказывается, хорошо боретесь, барыня. Вот отпущу этих людей, а вас заберу с собой, и, пока ваш муж пришлет выкуп, мы будем время от времени бороться.
Сарчимелиа расхохотался и ушел за следующей жертвой.
А мой муж зашипел мне в ухо:
– Это все из-за тебя. Из-за твоих капризов… Из-за тебя должен я терпеть, что меня бьют, грабят, а мою жену сделают наложницей и будут держать до тех пор, пока я же не принесу выкуп. И все это свалилось мне на голову из-за твоего упрямства. Потому что я знал, предупреждал, предчувствие меня не обмануло, я говорил тебе – вернемся…
На этих словах мой муж махнул рукой и замолчал. Теперь вы, надеюсь, убедились сами, что Ширер – человек бесхитростный, не лукавый? Он прямо назвал все своими именами и объяснил, почему хотел вернуться. Будь другой на его месте – тот сказал бы: не думай обо мне, лишь бы выручить из беды тебя. Но не таков мой муж. Вот, господин адвокат и господин моралист, ответ на вопрос – о ком думал Ширер, когда хотел повернуть назад. Удивляться тут можно только одному – прямоте, с которой Ширер обнажил то, что другие умеют скрывать… Неожиданно произошли события, которые смешали все карты. Но, прежде чем рассказать о них, я хочу вместе с вами подвергнуть исследованию то, о чем поведала вам. Я думаю, мы не будем спорить о том, что такое грабеж и насилие, и согласимся, что они были злом во все времена. Не так ли? Но чем вызвано это зло? Я могу ответить только одно: эгоизмом. Никто ведь не скажет, что Ража Сарчимелиа со своей шайкой напал на нас из любви к ближнему? Это, по-моему, не нужно доказывать. Но покоряться насилию – разве это не такое же зло! И не говорите, что мы, безоружные, бессильны перед вооруженной шайкой.
– А разве не бессильны, – прервал я ее, – что вы могли тогда сделать?
– Ну, хотя бы умереть, – ответила Нано. – Это ведь в нашей власти. И я уверена, что если бы из всех людей, обреченных на ограбление, хотя бы третья часть была способна сопротивляться вооруженному злодею – не на жизнь, а на смерть, – многое бы изменилось в мире. Жертвы, конечно, были бы, но постепенно, в конце концов, что осталось бы от самого насилия?
Вопрос был обращен ко мне.
– Конечно, – сказал я, – страх смерти заставляет человека покоряться насилию и сгибаться перед ним. Ты права, госпожа Нано.
– Разве в этом можно сомневаться! – воскликнула Нано и продолжала: – Помните, как мой муж ударил разбойника и свалил его с ног? Как вы считаете, что таилось в этом ударе? Разве не умнее было нанести его раньше, на дороге, когда Сарчимелиа был один? Вы скажете, что Ширер, возможно, сначала растерялся, а потом, у мешков, взял себя в руки и вступил в бой. Но это не так. Я видела не раз, как Ширер попадал в опаснейшие истории, но никогда не видела растерявшегося Ширера. Он владеет собой как бог. Но бог этот – тщеславное дитя и может совершить свои подвиги, только если вокруг толпа, публика, общество, тогда он хочет показать, какой он великодушный, бескорыстный, благородный, какой смельчак, храбрец, богач, он лучше всех, умнее всех, и жена у него такая, какой ни у кого нет. Но это только на людях, когда все видят, а когда никого нет и он один или вдвоем со мной, то это совсем другой человек, можете мне поверить, я знаю это хорошо. И тот удар был взвешен и рассчитан на секунды. Мой муж все сумел предусмотреть – и храбрость показал, и по приказу куртку снял, понимал, что разбойники не захотят подымать шума, не захотят стрелять и убивать, что им нужны наши вещи, а собственная честь их беспокоит очень мало. Видите? Все произошло именно так, а не иначе. Проницательность Ширера могла бы вызвать восхищение, если бы в его поведении движущей пружиной был не эгоизм. И в результате эгоизма – снова зло. Убийство, которое чуть не произошло, и не одно, а два. И меня оставляют заложницей, чтоб отомстить Ширеру. А кроме того, Ширер показал всем дурной пример.
– Как это – дурной? – воскликнул я. – По-моему, пример был хороший, пример неповиновения, сопротивления, борьбы.
– Нет, ты не прав, – вмешался лаз. – Пример мог быть хорошим, если бы он довел дело до конца. Ты ведь знаешь, Ираклий, что такое человек! Если в одном поступке есть и плохое и хорошее, он будет подражать плохому, а хорошему не будет ни за что. Знаю я это.
– Я об этом и думала, господин Арзнев, – обратилась к нему Нано, – когда сказала, что он подал плохой пример. Теперь вы согласитесь со мной, что все поступки героев моего рассказа рождены себялюбием и страхом смерти, что, кроме зла, в них нет ничего, нет ни крупицы добра. И так всегда в жизни, сколько я ни наблюдаю, страх смерти и вытекающий из него эгоизм приносят одно только зло. Я не знаю ни одного примера, который мог бы опровергнуть эту истину.
– Нет, – сказал я. – Бывают случаи, когда страх приводит к добру.
– Какой?! Когда?! – воскликнула Нано.
– Ну, страх перед законом, – ответил я. – Страх перед возмездием. Человек просто боится преступить закон и совершить задуманное им зло.
– Конечно, – сказала Нано. – Может случиться так, что злой человек испугается закона и не пойдет на преступление. Но, Ираклий, злодей потому и злодей, что он обойдет закон и все равно добьется своего. Закон же в силах достигнуть одного – чтобы человек нашел способ его обойти и совершить преступление, избегнув наказания… – Нано задумалась. А потом сказала: – Да, главное – это страх смерти, и я его победила!
Видно, ей стало неловко от этих слов, она покраснела, смутилась.
– А как ты связываешь свободу с победой страха смерти? – спросил я ее, стараясь помочь ей побороть смущение. Вообще-то во время разговора меня больше занимала сама Нано, нежели ее рассуждения.
– Ну, это-то понять легче всего, – вмешался в разговор лаз, – если нет страха, тогда ничего не связывает, не гнетет, не мешает, и ты поведешь себя так, как подскажет сердце. Это и есть свобода. Не так ли? Другой вопрос, как человеку победить страх, если бог не дал ему на это сил? Для этого нужны топор, огонь и кинжал!
– Разве можно, господин Арзнев, топор, огонь и кинжал назвать добром? – возразила Нано.
– А корысть, злоба, жадность – не могут ли они победить страх смерти? Адской силы орешки, – сказал лаз.
– Нет, – ответила Нано.
– Почему?
– Потому что, я думаю, добро – это способность отказаться от себя, пожертвовать собой ради других. На худой конец – ради кого-то одного, но не за счет других, не во вред другим. Только человек, отмеченный этим даром, может победить страх смерти, конечно, в той мере, в какой провидение одарило его способностью к добру.
– Чего тут говорить, – мне хотелось свести беседу с ее высокого тона, – если ты будешь думать только о других и у тебя не останется никаких собственных желаний, тогда и терять нечего. Тогда и умереть не страшно!
– Не думай, что ты загнал меня в угол, – сказала Нано. – Нет! Лучше жить без желаний, чем быть рабом своих желаний, рабом страха. Ты знаешь, что случилось с одним моим знакомым? Он умер от апоплексического удара. И знаешь, отчего? Оттого, что хозяин его конторы в то утро посмотрел на него косо.
Арзнев Мускиа, видно, был увлечен разговором.
– Увы, госпожа Нано, – сказал он, – человека такой доброты можно считать почти что богом. Но и он боится смерти.
– Я с вами не согласна.
– Тогда скажите мне, что за цель у этого человека?
– Цель одна – творить добро, уничтожать зло.
– Это его назначение, содержание его жизни, и на своем пути он будет стараться до конца исчерпать себя. До конца исчерпать тот талант доброты, что дало ему провидение, и лишь потом умереть. А до этого он будет хотеть жить и будет бояться умереть. Не так ли?
– Нет, не так. Страх – это совсем другое, от него разрывается сердце, как у моего знакомого, а то, о чем говорите вы, не страх, а иное, возвышенное и прекрасное чувство.
– Удивительно, – сказал я, – люди с таким предначертанием не умирают, пока не исполнят того, что им должно исполнить на земле. Я знаю много примеров… Живут, пока не выполнят свой долг, не растратят сил, а потом и умирают, чаще всего как-то необычно.
– Да, умирают, – подхватила Нано. – Но для таких людей смерть – это начало другой жизни, не так ли, батоно Арзнев? Они сами исчезают, но семена, брошенные ими в землю, будут совершать свой вечный круговорот и давать плоды тогда, когда имена их сотрутся в памяти людей.
– То, что вы говорите, – сказал Арзнев Мускиа, – напоминает мне слова настоятельницы одного монастыря, матери Ефимии. Она любила говорить красиво. Мне кажется, и стихи потихоньку писала. Как-то она сказала мне: «Сын мой, расплавленный воск до конца догоревшей свечи и сам по себе прекрасен, но проступает в нем и та красота, что тихо мерцала и разгоняла мрак».
– Красиво! – У Нано заблестели глаза.
– Да, красиво, – задумчиво сказал Арзнев Мускиа. – Все что я знаю хорошо, но одно дело знать, а другое – верить, суметь возвыситься до веры… Я не переступил еще этот рубеж… Мне это нелегко дается…
Он говорил улыбаясь, но в словах его звучали доверчивость и печаль, и я увидел своего нового друга как будто в ином свете. А ведь ему тяжело, так тяжело, будто на его плечи легла самая большая ноша на земле, но прячет он ее глубже преисподней. Так показалось мне в эту секунду, но вот Арзнев Мускиа заговорил в прежнем тоне, и я отогнал свои мысли.
– А почему зло не может победить страха смерти, скажите мне, госпожа Нано? – спросилон.
– Арзнев, мне кажется, вы думали об этом больше, чем я. И можете ответить лучше, чем я. А то, боюсь, если я буду опять говорить, мы станем похожи на суфию и его паству. Только с одной разницей, что у нас паства знает больше, чем суфия.
Нано рассмеялась.
– Но я хочу знать ваше мнение.
– Извольте! Ведь мы согласились, что зло родилось на свет в результате страха смерти. А если так, то между ними – мир и согласие. Они не могут вступить в конфликт.
– Вы правы, – сказал Арзнев Мускиа. – Но ведь и добро может перестать быть добром, если человек, вместо того чтобы делать добро, будет спрашивать: а что такое добро?
Нано собиралась ответить, но я прервал ее, потому что хотел взглянуть на листок Ветрова:
– Ты говорила, что захватила его с собой?
Нано протянула мне листок и ответила лазу:
– Нельзя мудрить, а то мы дойдем до бессмыслицы. Я уверена, истина проста: добро это то, что хорошо для всех. Делай добро и не жди ни вознаграждения, ни результатов. Иди дальше и опять делай добро. Вот и все, что нужно, когда сеешь семена добра, вот условия для доброй жатвы.
Я стал разглядывать листок бумаги. На нем и вправду были имена женщин с какими-то точками вокруг каждого. У одних пять точек, у других – две. Около имени Нано стояло пять точек.
Я повертел список и передал его Арзневу.
– Эти точки сделаны разными чернилами, – сказал он. – А некоторые карандашом. Ставились, стало быть, в разное время.
Я взял список снова. Арзнев Мускиа был прав.
– Как ты думаешь, что это значит?! – спросил я лаза, как будто госпожа Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер пришла за советом к нему, а не ко мне.
– Можете ли вы вспомнить, – спросил Мускиа, обращаясь к Нано, – сколько раз вы виделись с Ветровым с тех пор, как он наговорил вам дерзостей об офицерах?
– Сколько раз? Сейчас соображу. Я помню, что он при этом каждый раз рассказывал, и могу сосчитать по рассказом.
Нано задумалась.
– Знаете что, – воскликнул я, и оба посмотрели на меня, – пообедаем сегодня вместе! Пока мы соберемся и доедем… Нано… Если ты будешь столь любезна и поедешь с нами, – клянусь честью, мы решим эту головоломку и разгадаем все секреты, какие только у тебя есть!
Нано улыбнулась и спросила:
– А куда?
– К Гоги.
– Я слышала про него, но не бывала никогда. Там, кажется, хор, поют старинные песни и гимны, да?
– Поют, и как поют!
– Странно, что в ресторане поют гимны, – сказала Нано.
– Так принято у Гоги. Там и посетители другие. Поедем – увидишь.
– В другой раз! – Нано оглядела свой костюм и, видно, решила, что он не подходит для столь многолюдного места.
– Сегодня лучше где-нибудь за городом, где меньше народу… На воздухе, ведь такая погода…
– И я так думаю, Ираклий. Не хочется сегодня видеть людей, – поддержал ее лаз.
– Пусть будет так.
Я хотел распорядиться, чтобы запрягли коляску, но Нано остановила меня:
– Не нужно. Моя стоит перед конторой.
– Что ж, едем, – сказал лаз. – А по дороге попробуем раскусить этого Ветрова.
Когда мы садились в коляску, Арзнев Мускиа спросил Нано:
– Что вы кончали там?
– Факультет словесности… Правда, тому, о чем мы говорили, я научилась не там.
– Я понимаю… Научить можно всему, но это – знание, а не вера, вере научить нельзя.
Через несколько минут рыжие жеребцы мчали нас к Ортачала.
– Сколько же раз видел вас Ветров, вы не вспомнили? – спросил Арзнев Мускиа.
– Вспомнила… Пять раз, если не считать разговора об офицерах.
– Вы в этом уверены?
– Безусловно.
– Значит, после каждой встречи он ставил, видимо, по точке на этом листке у вашего имени.
Нано взяла листок, взглянула на него и, помолчав, спросила:
– Ну и что же?
Я уже понял, в чем дело, и попытался ей объяснить:
– Видишь, после тебя тут вписана Сусанна, около нее три точки, значит, она встречалась с Ветровым три раза. Выше Надежда Иванова – пять точек. Кроме того, обрати внимание на то, как стоят эти точки.
Первая точка была в начале каждого имени: видно, Ветров видел всех по одному разу, поставил точки и этим исчерпал первый круг встреч. При втором обходе, надо думать, с тремя ему не удалось встретиться, поэтому в конце их имени место для второй точки осталось пустым. При третьем круге бедняга, видно, так старался, что выбился из сил, без точки осталась только одна женщина – Алла. У Аллы – две точки, и те только вначале – одна за другой.
– Эта Алла уехала, может быть, из вашего города? – спросил Арзнев Мускиа. – Он видел ее только два раза, и больше не удавалось.
– Ее мужа перевели в Темирханшуру. Он – офицер, – пояснила Нано.
– Ну конечно, он не мог ее больше увидеть. В Темирханшуре свой Ветров, и тот Ветров наверняка найдет ее!
Мы расхохотались. Хотя ничего смешного в этом не было, но, когда людям хорошо друг с другом, они легко и охотно смеются.
– Арзнев, ты думаешь, эти встречи могли носить специальный характер? – спросил я.
– Специальный? – переспросил он. – Не знаю пока. – И обратился к нашей спутнице: – Госпожа Нано!..
Но она прервала его:
– Знаете что, зовите меня просто Нано… Мне кажется, мы знаем друг друга сто лет…
Лаз улыбнулся и после секундной паузы ответил:
– Спасибо вам за это. Но я отношусь к вам с таким почтением, что говорить вам «вы» доставляет мне радость. Но при одном условии, что вы будете называть меня просто Арзнев или лаз, и на «ты». Такая форма дружеских отношений мне кажется самой достойной вас, не отказывайте мне, прошу…
Меня поразил душевный такт этого человека… Казалось бы, пустяк, но в этом пустяке, как в капле воды, отразились отношения лаза и Нано такими, как они сложились в тот день. Это почувствовала сама Нано и проговорила как бы про себя:
– Подобрал все-таки ключ к замку! – А потом весело и громко: – Лучше – лаз.
– И теперь, – сказал Арзнев Мускиа, – вспомните, о чем говорил с вами Ветров. Что рассказал он при первой встрече?
– О разбойнике, – ответила Нано. – В окрестностях Закатала, оказывается, есть разбойник, и зовут его Мамедом. Так вот этот Мамед в Лагодехи ворвался к кому-то в дом, задушил малыша в люльке при отце с матерью, поджег дом и убежал.
– Рассказал ли он об этом еще кому-нибудь из этих женщин?
– Рассказал.
– Откуда вы знаете?
– От той женщины. Она думала, что я не знаю, и передала как занятную новость.
– Ну, хорошо, а что он рассказал, когда вы увиделись второй раз?
– Тоже о разбойнике, теперь об Абрико. Он орудовал здесь, в горах Грузии. В лесу он насиловал маленьких девочек. Да, все его истории были про разбойников…
– И одна страшнее другой, не правда ли? – спросил я, хотя мне и так все было ясно. И Арзневу Мускиа тоже.
– Такими методами они борются с разбойниками, абрагами и вообще людьми вне закона, – сказал он.
Я вспомнил, что рассказал мне по секрету один мой знакомый, весьма осведомленный в подобного рода делах.
– Этот Ветров, – сказал я, – очевидно, служит распространителем слухов. Такое отделение недавно создано. Им, говорят, руководит сам начальник закавказской жандармерии. Значит, новому начинанию придают большое значение.
На этих словах Мускиа вдруг рассмеялся.
– Понимаешь, Нано, – сказал я, – этих женщин, и вместе с ними тебя, хотят использовать для распространения слухов. Ты можешь спокойно заниматься своей филантропией. У меня на примете есть человек, который бежал с каторги, не прислать ли его к тебе?
– Я согласна, но что означала болтовня про офицеров?
– В тайной полиции есть копилки сплетен. Оттуда он и почерпнул все это. В сущности, это своеобразный шантаж, вымогательство. Дал тебе понять – знаю, мол, твою тайну! Подобным приемом пользуются, когда вербуют в агенты.
– Ничего себе… Вот идиоты!
– А историю о грабеже ты так и не досказала, – я вспомнил об этом не только для того, чтобы переменить тему разговора, но и потому, что рассказ ее показался мне весьма занятным.
– Да, правда! Когда мы узнаем, чем все кончилось? – спросил лаз.
Нано посмотрела ему в глаза и сказала:
– Когда разговор зайдет о добре, Арзнев Мускиа!
Наша коляска въехала в ворота сада и остановилась у входа в духан.
Голубая тетрадь
Прошло три дня. А мы почти не расставались. Все время были вместе и развлекались как могли – то дома, то в гостях, то на прогулках. Как дети, придумывали забавы и подчинялись своим капризам. Мы были счастливы, что нашли друг друга, и мечтали о том, чтобы нашей дружбе не было конца.
Несколько раз мы собирались в ресторан Гоги, но все время что-то мешало – то одно, то другое. И вот наконец решили, что больше откладывать нельзя. Ехать надо к пяти часам, когда начинает петь хор.
Ресторан открывал свои двери в три часа дня и не закрывал до тех пор, пока последний посетитель не оставлял его порога. Здесь были самые ловкие, проворные и обходительные слуги, самые лучшие повара. Обычно хор пел до восьми часов, а с восьми выступал сазандари[11]. В общем зале три ступени вели на балкон, где были ложи-кабинеты, отделенные от зала резными перилами и занавесками. Эти занавески почти всегда были раздвинуты. А все сидящие в ресторане были на виду друг у друга, что создавало атмосферу всеобщей раскованности и непринужденности. Этому, возможно, помогало и то, что в ресторан приходили одни и те же люди, все они были друзьями и знакомыми, что упрощало их отношения. Мне случалось приводить сюда и новых людей, но они обычно очень быстро осваивались и чувствовали себя как дома. Конечно, во всем этом была заслуга самого Гоги. Он умел покорять сердца. Посетитель окунался в эту атмосферу доброжелательства в ту же секунду, как перед ним распахивались двери ресторана. Правда, швейцаром здесь был дидубиец[12] Арчил – в прошлом кулачный боец и забияка, а в гардеробе служил флегматичный великан и силач Ерванд из Велисцихе[13], и оба при случае были отличными вышибалами, но гостей они встречали с веселой почтительностью, умели пошутить, побалагурить, рассказать веселые новости и были весьма привлекательными и симпатичными людьми. Вы еще не вошли в зал, но уже успели настроиться на веселый лад, услышать добрую шутку, занятную историю. В зале редко бывало, чтобы сам Гоги не поднимался вам навстречу. Он всегда сидел за чьим-нибудь столиком, лицом к двери, чтобы видеть тех, кто входит в зал. Надо сказать, что Гоги был хромым, на правой ноге ниже колена у него был протез, но ходил он очень легко. Бывало, только увидит, что вы входите в зал, извинится перед своими сотрапезниками, слегка приподнимется степенно со своего места, и, смотришь, он как будто с якоря снялся и плывет навстречу тебе, широко и дружески улыбаясь. Это не заученная фальшивая ресторанная улыбка. Нет… Это улыбка, с которой он родился на свет, улыбка искреннего и доброжелательного человека. Глядя на него, я думал, что сам Гоги был рожден для дружеского застолья, чистосердечного веселья. Конечно, он находился на службе, но я знаю, он плохо разбирался в денежных делах и постоянно был в долгу у владельцев ресторана. Да и могло ли быть иначе, если каждый вечер он сам платил то за одного, то за другого посетителя? Правда, расходы эти возмещались потом в разное время и разными путями, но все равно бедняга постоянно нуждался. Бедняга – сказал я и сразу как будто осекся от неуместности этого слова. Не знаю, но, может быть, не сыщешь на свете человека счастливее Гоги. Во всяком случае ничего, кроме радости жизни, нельзя было прочитать на его лице, если, конечно, оно не омрачалось скорбной вестью об усопшем друге или какой-нибудь другой большой печалью. И все печали – только о других, о себе он не думал никогда. Не знаю, может быть, и молва о том, что дела у Гоги идут хорошо, родилась лишь потому, что он держал себя так, будто дела у него идут хорошо. Может быть… Откровенно говоря, я любил Гоги как брата. И не я один. Я давно заметил, что сам Гоги притягивал меня больше, чем веселые пирушки в его ресторане, – он сам, его немногословные речи и добрые шутки.
И сейчас, когда я ввел в ресторан своих новых друзей, мне хотелось, чтобы нас встретил Гога. Но когда мы вошли в зал, оказалось, что Гоги там нет. Да и вообще ресторан был полупустой: видно, приехали мы слишком рано. Было занято всего несколько столиков, и за одним из них, в левом углу, засела какая-то компания. Я сразу узнал их – то были Элизбар Каричашвили, Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури. Они увидели нас. А Элизбар встал и начал махать рукой, приглашая к своему столу.
– Мой двоюродный брат, – сказала Нано.
– Кто? – спросил я.
– Элизбар.
– Элизбара знаю и я, – сказал лаз.
Я удивился, хотел спросить, откуда, но удержался, не спросил. Ведь для Нано – мы близкие друзья, и я должен знать, с кем он знаком, с кем – нет.
– Сколько времени ты в Тбилиси? – обратилась Нано к лазу.
– В этот приезд? – спросил он. – Почти месяц. Я бывал в этом ресторане. Несколько раз.
– И с Гоги знаком?
– Гоги я знаю лет шесть. И сюда хожу обычно к нему.
Но Гоги начал служить здесь года три-четыре назад. Значит, они познакомились в другом месте. Но где? Я пожалел, что не успел расспросить его обо всем. Ведь это было так важно.
– Смотрите, смотрите, кто пожаловал! – воскликнул Элизбар Каричашвили, когда мы поравнялись с их столом. – Никуда я вас не отпущу, вы должны быть с нами. Сандро, Вахтанг, познакомьтесь: моя двоюродная сестра Нано, мой приятель Арзнев Мускиа, лаз. С Ираклием вы знакомы… Да, а это Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури – мои друзья. Садитесь, садитесь, где кому угодно. Где же Гоги, а?! Я говорил ведь, что видел сон? Теперь-то мы повеселимся на славу!
Элизбар Каричашвили вытащил из кармана платок и взмахнул им так, будто собирался плясать кинтоури.[14]
Нам хотелось отказаться.
– Посидим за тем столиком, – сказал я, – а потом присоединимся к вам.
Легко сказать, но трудно сделать. От Элизбара Каричашвили не так-то просто отделаться. Если что-то взбрело ему на ум, он от этого ни за что не отступится. Что делать – пришлось принять его приглашение. Собственно говоря, сам Элизбар был мне по душе, добрый малый, неглупый и общительный. Да и с Сандро Каридзе можно было посидеть за одним столом, он слыл среди грузин человеком образованнейшим, держался в стороне от освободительного движения, к тому же состоял на службе и был цензором. Мне он нравился, хотя, я знаю, не все разделяли мои симпатии. Но вот кого я опасался, так это Вахтанга Шалитури. Я знал: стоит ему выпить, он начнет задираться. Его и трезвого трудно было выносить, вечно обижался по пустякам, характер имел заносчивый и мелочный, всем грубил и хамил. Не хотелось мне, чтобы мои гости оказались с ним в одном обществе, но было уже поздно.
Тем временем слуги слетелись к столу и стали его снова накрывать. А тут и хор запел. Всегда он начинал с «Шен хар венахи»[15] и кончал тоже «Шен хар венахи». Элизбар замолчал и сделал нам знак рукой – слушайте. Сам он не умел петь, голоса не было, но был очень музыкален, тонко чувствовал все оттенки исполнения и любил грузинскую народную музыку. Я замечал, что в ресторане Гоги тосты, которые произносил Элизбар, были словно навеяны только что отзвучавшей песней, ее ритмом, ее настроением. А у Сандро Каридзе и голос был, и слух, и стоило запеть хору, смотришь, а слезы уже текут по его щекам – ни больше, ни меньше, своеобразная реакция, ничего не скажешь.
Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал: «Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, – в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…»
Но на такие речи Сандро Каридзе обычно только рукой махал: дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы я знать…
Пока звуки «Шен хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
– Я пригласил вас за свой стол, – сказал он, – и хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, вы все согласитесь со мной, – нам не к лицу обычная пирушка. Первый тост – за нашу встречу – хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему нравится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
– Дорогие друзья, – продолжал он. – У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
– Пусть будет! Мы согласны, – подхватили все.
Только Каридзе промолчал.
– Не можешь без мудрствований, – пробурчал он. – Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
– Не распоряжайся! – воскликнул Каричашвили. – Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой: вроде он заткнул себе рот – молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
Я знал за Элизбаром Каричашвили эту особенность – на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом, и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы в конце концов опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали – зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.
И сейчас Элизбар остался верен себе и выпил прежде всего за человеческое достоинство, за каждого из нас, что для нашего знакомства было, конечно, необходимо. Первой в этом тосте была Нано, а последним – лаз. Элизбар не расточал чрезмерных похвал и не сказал ничего лишнего. Но говорил прекрасно и закончил такими словами:
– В сознании человека, опьяненного водкой, поселяется тьма, его язык уродлив и жесток. В сознании же человека, возбужденного вином, водворяется свет, его язык – язык любви и красоты. Водка – принижает, вино – прощает!..
– Теперь я понимаю, – прервал Элизбара Каридзе, – почему ты по утрам так невыносим.
Но Элизбар пропустил это мимо ушей и продолжал:
– Провидение одарило нас любовью к вину, чтобы наши, мысли обрели красоту и благородство. Оно избрало застолье местом, где предназначено нам выразить себя в честных и прямодушных суждениях. Вы знаете – грузинский стол похож на грузинскую песню: мы поем на разные голоса, но объединяемся в хоре, так и наше единомыслие рождается из разноголосицы мнений – и нет на свете более высокого единства!.. Я кончил, выпьем за это!
Видно, Нано никогда не видела своего двоюродного брата в роли тамады, его ораторский дар поразил ее.
– Тебе надо было быть адвокатом, – сказала она. – А ты выбрал провинциальную сцену.
– Грузинскую сцену, Нано, – поправил ее Элизбар.
– Да, конечно, ты прав, грузинскую, – подхватила Нано. – Но как ты красиво говоришь!
– Красота и очарование, наверно, у вас в роду, – улыбаясь сказал Вахтанг Шалитури, обращаясь к Нано, – я это понял и тогда, когда услышал Элизбара, и тогда, когда увидел вас.
Мы снова чокнулись. А когда начался негромкий разговор, хор запел кахетинское мравалжамиери. Элизбар, как всегда, замолчал, а Каридзе, как всегда, вытащил носовой платок. Наверно, они и подружились из-за болезненной любви к музыке, это единственное, по-моему, что могло их свести. Мы тоже слушали молча, но потом, как обычно бывает за столом, кто-то нарушил молчание, н опять потекла беседа.
– Скажите, Нано, – обратился к ней Шалитури. – Почему я раньше никогда не видел вас? Вы живете в Тифлисе?
Должен сказать, меня покоробила развязность Шалитури, то, что он назвал Нано по имени, без слов «госпожа» или «сударыня». Я заметил, что и Нано была этим задета.
– Я живу в разных местах, батоно Вахтанг, – ответила она, – но больше всего в Тифлисе. Разве обязательно нужно меня замечать?
– Но я адъютант военного коменданта. – Шалитури не сводил глаз с Нано. – Все меня знают, и я всех знаю… Как же я мог вас пропустить!
– Наше счастье, что ты еще не комендант, – как бы выплывая из своих музыкальных глубин, произнес Каридзе.
Шалитури мельком взглянул на него и сказал, отвернувшись:
– Смотрите, совсем как кукушка на стенных часах! Выскочит, скажет «ку-ку» и снова спрячется.
Это сравнение развеселило Элизбара настолько, что, отключившись на момент от музыки, он громко захохотал, но потом опять погрузился в музыку. Нано протянула руку, взяла из вазы яблоко и начала ножом срезать кожуру. А Арзнев Мускиа пристально посмотрел на Шалитури, затем отвел глаза и пожал плечами. Нано почему-то не могла управиться с яблоком, видно, нож попался тупой, ей это, кажется, надоело, и она крикнула:
– Лаз, помоги мне! Разве ты не видишь, как я мучаюсь!
– Давай помогу тебе, – Шалитури стал вырывать яблоко из рук Нано.
Вот это выглядело нагловато.
– Простите, госпожа Нано, я не привык к обществу дам и могу ошибиться, – сказал лаз, щурясь, но при этом чуть-чуть покраснел.
Нано отвела руку Шалитури и передала яблоко и нож Арзневу Мускиа.
– Вахтанг, сколько тебе лет? – спросил я Шалитури, желая намекнуть ему, что нужно вести себя приличнее, хотя бы потому, что он моложе других.
Шалитури очертил пальцем линию от меня к лазу и Нано и сказал:
– Я младше вас, ну, лет на десять, – и громко и самодовольно засмеялся.
Я понимал, что именно мы трое вызывали раздражение Шалитури, и он старался нас задеть.
– Какой он, оказывается, юный! – отметил Каридзе.
– Я думаю, разница больше, батоно Вахтанг! – сказала Нано. – Мне тридцать шесть лет.
Сандро Каридзе с изумлением взглянул на Нано.
– Вам двадцать пять, – уверенно сказал Арзнев Мускиа. – Больше никто не даст.
Я был согласен с ним, он прав, Нано на самом деле двадцать пять лет.
Шалитури тем временем не унимался.
– Женщина всегда женщина, – объявил он. – Пусть у тебя острый язык, но немытые руки, она все равно захочет, чтобы яблоко очистил ты.
Арзнев Мускиа не произнес ни звука. И остальные тоже молчали. Хор кончил мравалжамиери. Но молчание продолжалось. Вдруг Элизбар вскочил со своего места и, наполнив бокалы, вскричал:
– Господа! Эта песня родилась на свет для того, чтобы принести умиротворение людям и покой. А за нашим столом как будто наоборот. Но я не могу с этим примириться и все равно хочу выпить за любовь. За ту любовь, о которой поют в кахетинском мравалжамиери, которой под силу поднять из руин то, что разрушено враждой и злом!
И он опрокинул свой бокал.
– То, что разрушено враждой и злом, можно восстановить только враждой и злом! И больше ничем иным! – заявил громко Шалитури. – Так поется и в кахетинском мравалжамиери: чтобы не победил нас враг!.. Имеющий уши да слышит.
И он налил себе вина.
– Нет, – вмешался Сандро Каридзе. – Там поют про любовь, это идет сначала, а только потом слова, которые ты привел. Любовь – исходное условие победы над врагом. И слова, и музыка создавались тысячелетиями, поэтому разночтений быть не может.
Я слушал его с превеликим удовольствием. Надо знать, что Сандро Каридзе имел две формы речи, как две формы одежды: будничную, обычно разговорную, и, если можно так выразиться, полемически-ораторскую. В его повседневной речи было немного юмора и много цинизма. Это давало ему возможность болтать, с кем он хотел и о чем хотел, острить на любые темы, даже об идиотизме царского режима или несправедливостях жизни. Он говорил с такой неуловимой зашифрованностью, что сам царь Соломон не мог бы вывести прямой смысл из его речей. А в полемическом его языке все было открыто и логично. Я думаю, служебные дела он должен был вести на этом языке, если только служба его нуждалась в разговоре. Но вообще-то он держал себя в узде, боялся, верно, повредить карьере, но случались взрывы, редкие вспышки, надо отдать ему должное, очень яркие, и сейчас я почувствовал приближение такой вспышки. Поэтому я не сводил с него глаз.
– Мне кажется, господин Сандро близок к истине, – сказала Нано.
– Я тоже не против любви и добра, – сказал Шалитури, обращаясь к Нано. – Особенно когда о них поется в кахетинском мравалжамиери. Я только хотел сказать, что возвращение того, что отнято, и восстановление того, что разрушено, требует жестокости и смерти, требует уничтожения врага. Все это под силу лишь ненависти, а не любви. Ненависти!
Все растерялись от его слов, наступила тишина, и в этой тишине отчетливо прозвучал голос:
– Все это под силу только любви!
То был голос Гоги, подошедшего к нашему столу.
– Что ей под силу? – спросил Шалитури.
– Даже такая ненависть, – ответил Гоги и обратился ко всем нам: – Добрый вечер, друзья! Добрый вечер, сударыня! С вашего разрешения я присоединюсь к вам.
Я заметил, что Нано смотрела на Гоги с большим удивлением и, слегка кивнув ему, тихо сказала:
– Господи! Уж не во сне ли я вижу все это… – Она засмеялась, но в это время опять резко заговорил Шалитури:
– Все это похоже на бредовые идеи блаженного Тадеоза.
– Тадеоз? – переспросила Нано с излишним оживлением, стараясь не смотреть в сторону Гоги. – Кто это такой? Никогда не слыхала… В какую эпоху он жил?
Вопросы Нано вызвали громкий хохот и Шалитури, и Элизбара.
– Понимаешь, Нано, – пояснил Элизбар. – Тадеоз – это гувернер Вахтанга. Фамилия его Сахелашвили. Говорят, он из монахов. То ли из монастыря его изгнали, то ли сам ушел, – не знаю. Потом был учителем, но и в гимназии не удержался, прогнали и оттуда, это святая правда, было на моих глазах, вот и стал гувернером. Переходил из дома в дом, пока судьба не наказала его таким недорослем, как Вахтанг. Тогда Тадеоз понял, что бросает семена в неблагодатную почву, – и сбежал. Теперь, говорят, ходит по деревням и продает книги.
– Уже не продает, – сказал Шалитури. – Считает, что и в книги проник разврат. Он нашел себе новое дело. Живет в Тианети, бродит по лесам и делает прививки диким яблоням и грушам. Если урожай хороший – свиньи едят.
– Но я не понимаю, – спросил Элизбар, – что может проникнуть в книгу, если она прошла через руки Сандро Каридзе?
– Я занят изящной словесностью, Элизбар, – ответил Каридзе. – По мере сил я стараюсь, чтобы ею не завладели невежды и властолюбцы. Я уверен, что мои старания способствуют процветанию родины. А прекрасные творения, я знаю, не подвластны цензуре. Ей не под силу погасить ослепительное сияние их красок. Но бывает мертвенный, тусклый цвет, разбойничий серый цвет бездарности. Я борюсь с этим цветом, мой дорогой Элизбар!
– Хороший, видно, человек бедняга Тадеоз, – неожиданно произнес Арзнев Мускиа.
– Очень, – подхватил Каричашвили. – Замечательный человек!
– Нет, ты все-таки растолкуй мне, – обратился Шалитури к Гоги, – как же так любовь может породить ненависть?
– Я отвечу тебе, – сказал Гоги. – Но сначала объясни, как ненависть может восстановить разрушенное?
– Как может? – переспросил Шалитури. – Да очень просто. Скажи сам, как случилось, что мы, грузины, дотащили свои бренные тела до наших дней? Разве наши предки встречали врага чурчхелами и пеламуши?.. Вот пришел враг, взял приступом наши крепости, одержал победу и вырезал тех, кто ему не подчинился… Враг порой приходит как друг, втирается в наши души, а потом, раздавив нас, возглашает, что мы в его руках и должны быть теперь тише воды ниже травы. Так что же, молчать, смирившись с судьбой? Да?! А враг раздает леденцы трусам и предателям, тому, кто продал родного брата, кто сделал свободного рабом, кто продал душу дьяволу, забыл родной язык и плюнул на могилу предков… – Вахтанг Шалитури вскочил со своего места, кровь прилила ему к лицу, и он сжал кулаки. – Кто бы он ни был, пришлый или свой, саблей его, огнем, в волчью яму, в западню, отравляй, убивай!.. Ложь, предательство – все оправданно! Все справедливо!.. – Он запнулся и замолчал, словно выпалил накопившийся за долгое время запас злости и отвел душу. Сел на свое место и руки потер, будто неловко ему стало от бурного взрыва. – Плохое или хорошее, – продолжал он спокойнее, – но это твое. Он пришел и все разрушил… Враг! Он хочет тебя извести… А ты встречай его добром, подари свою любовь, прости за все… То, что разрушил он, само встает из развалин? Нет! Никогда! Нужно ненавидеть, убивать и истреблять до тех пор, пока враг не поймет – овчинка выделки не стоит, пока не уйдет ко всем чертям. Только так можно спастись. Ненавистью! Жертвами! А вы хотите стоять и петь: любовь спасет… Ненавидеть вы должны, если любите свободу, если хотите дожить до тех дней, когда сможете восстанавливать то, что разрушено. Надо ненавидеть!.. А после этого я и за любовь с удовольствием выпью, всему свое место!
Воцарилось молчание. Не потому, что слова Шалитури поразили всех своей новизной. В те времена встречались люди крайних взглядов, особенно среди молодых людей, настроенных патриотически. И Шалитури не сказал ничего такого, что несло бы печать своеобразия. Своеобразным был, может быть, только его злобный, желчный темперамент.
– Вахтанг, – вставая, сказал Каричашвили, – тебе бы не адъютантом быть, а террористом. Настал момент… Хотя и раньше я говорил тебе. А кроме того…
– Подожди, дай я скажу ему, Элизбар, – прервал его Гоги.
– Пожалуйста, говори. Видите, какой я тамада. Всем уступаю, – засмеялся Элизбар. – Говори, Гоги!
– Ты сказал, – начал Гоги, – что наши отцы и деды-встречали врага войной? Ты прав, почти всегда было так… Но сейчас этого нет… Куда все девалось, ты можешь сказать? Нынешние грузины, отцы и деды будущих поколений, почему они не воюют, не убивают, почему они тише воды и ниже травы, почему?
– Выродился народ, – ответил Шалитури. – Продался за леденцы и побрякушки.
– Не так просто, батоно Вахтанг, – вмешалась Нано. – Не так просто, как вам кажется. Что же случилось с народом? Какое свойство, по-вашему, он потерял?
– Я уже сказал – ненависть.
– Нет, не ненависть, – воскликнула Нано. – Он потерял любовь! Любовь к свободе, к родине, к государству.
– Как вы изволили сказать, госпожа Нано? – Сандро Каридзе, сморщив лоб, с интересом посмотрел на Нано.
– Разве это нельзя говорить, – засмеялся Каричашвили. – Запрещено цензурой?
Каридзе задумался, постукивая пальцем по столу.
Гоги тоже, видно, не ожидал, что его взгляды разделяет эта дама. Но взглянул он на Нано как-то странно, словно что-то связывало их, была какая-то тайна, которую они скрывали.
Я заметил, что Арзнев Мускиа тоже вовлечен в эту тайну. Он то переводил глаза с Нано на Гоги, то утыкался в поданный на плетенках цоцхали, стараясь не подымать глаз. Казалось, лаз, Нано и Гоги внутренне объединены между собой. Но что они могут скрывать?
– Пока еще не все понятно, – воспользовавшись паузой, сказал Арзнев Мускиа.
От его слов Гоги, казалось, пришел в себя, будто спустился с небес на землю, и пытливо взглянул на лаза.
– Я постараюсь объяснить, – сказал Гоги, возвращаясь к прерванной мысли. – Когда человек убивает человека, на это должна ведь быть причина? Грабитель убивает ради наживы, это понятно. Грузин, служащий в войсках царя, шаха или султана, убивает, потому что он верен присяге или мечтает о повышении, мечтает о награде. Если заглянуть в глубь вещей, то и он, в конце концов, убивает ради наживы, ради достатка в будущем, но скрывает от себя эту правду. Больше того, он считает себя человеком, так как прикрывает зверство человеческими формами. А на самом деле цель одна… Но вернемся к тому, чего мы начали… Итак, враг пришел на твою землю, растоптал веками сложившиеся устои твоей жизни, осквернил твою веру, взял в плен и угнал за тридевять земель твоих соплеменников и не собирается уходить… Конечно, ты должен убить врага, но убить не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он отнял то, что ты любишь. Любовь, а не ненависть – поймите! – диктует мужество в бою и волю умереть за свободу. Но мы разучились вести себя так, как диктует любовь. Почему? Госпожа Нано сказала правду – мы потеряли любовь к свободе, к родине, к государству. И я не знаю, сможем ли мы вернуть то, что потеряли, если будем резать и убивать? Есть на свете другие, более человечные пути. Культ резни может принести только резню. Он противоречит даже здравому смыслу, потому что насилие способно посеять только насилие. Это, правда, уже другой разговор. Но то, что разрушено враждой, восстановится любовью[16]. Я считаю это истиной и пью за это.
С этими словами Гоги поднес свой бокал к губам.
– Подожди, Гоги! – воскликнул Элизбар, – за это надо пить чашами. Если останемся трезвыми, то беседа наша не сладится.
И он протянул Гоги наполненную до краев чашу.
– И мне тоже, – объявила Нано. – У меня веселое настроение. Дайте мне папиросу и чашу вина. Я тоже хочу говорить. Налей мне, лаз!
– Чашу? – удивился Каричашвили.
– Чашу!
– А вдруг ты опьянеешь и начнешь плакать? – сказал я.
– Все равно! – смеясь заявила Нано.
Арзнев Мускиа взял чашу Нано и стал наполнять ее вином.
А Шалитури в этот момент, повернувшись лицом к Каричашвили, негромко, но вполне отчетливо сказал:
– Профессионально наливает! Он что – из официантов?
– Никак нет, ваше благородие, – ответил лаз спокойно.
– Сиятельство! – поправил Шалитури.
– Да ну? – сказал лаз и поставил перед Нано полную чашу.
Все были подавлены и не знали, как быть. Все понимали, что любое слово с любой стороны может вызвать скандал. Но нельзя было и промолчать – ведь Шалитури за этот вечер второй раз оскорбил гостя. Молчание могло выглядеть как одобрение… Не знаю, как поступил бы каждый из нас и что из всего этого бы вышло, если бы не зазвучал снова хор. Да, «Чона» пришла нам на помощь, принесла успокоение, дала возможность подумать. Только Каричашвили успел сказать:
– Понять бы, Вахтанг Шалитури, что распаляет в тебе такую ярость?
– Запоздали с очередным чином, – небрежно бросил Каридзе.
Шалитури не ответил, сидел молча и напряженно, горделиво улыбался, как победитель. А голос Самниашвили звенел и переливался: «Деди, чонас могахсенеб…»[17] Нано притихла, но не потому, что слушала песню. Мне кажется, она думала, как поступить и что вообще может произойти после наглой выходки Шалитури. А я уже знал, что буду делать, и, как только кончилась песня, поднял свою чашу.
– Я начну, а закончить свой тост предлагаю Нано, – сказал я. – Она женщина, она лучше всех соединит в один узел то, что мы все говорим про любовь. Пусть Сандро и Арзнев простят меня, я начал говорить раньше них. Но я не хочу молчать, потому что гостей привел сюда я. И за их веселье отвечаю я. И за нанесенное оскорбление – тоже. Поэтому, Арзнев Мускиа, прими мои извинения… Ты видишь сам, что происходит! Мы встретились под этими сводами, говорим о предметах божественных и возвышенных, поклоняемся добру и любим друг друга. Но наш порог переступило недоброе слово, оно как порох легло под фундамент нашего здания, чтобы взорвать тот порядок отношений и чувств, который завещан нам нашими предками… Да, пришел враг… Так что же, из-за него мы должны забыть про любовь, про то, что для нас святая святых? Вооружиться ненавистью и уничтожить друг друга? Нет, мы не согласны на это. Объявим бескровную войну и противопоставим злу великодушие. Наша любовь от этих испытаний лишь закалится, и мы поднимемся еще выше и поймем тогда, как себя вести. Будем помнить: то, что разрушено враждой, восстановится любовью! Мы покажем, на что способна вражда и на что способна любовь. Подними чашу, Арзнев Мускиа, алаверды к тебе! Жить – это устоять.
Мне казалось, я сделал все для того, чтобы обуздать Шалитури и смягчить лаза. Не знаю, что еще можно было сказать.
– Я не во всем согласен с тобой, Ираклий, – сказал Арзнев Мускиа, вставая. – Все на самом деле, конечно, сложней. Маленьким народам плохо живется, мы это знаем хорошо. И люди мечутся, ищут выхода, ищут и не находят. Отсюда нити озлобления. А вышедший из себя человек легко может ошибиться, Не так ли? Но мы, грузины, – кем бы он ни был, своим или чужим, – должны его понять, понять и простить, дать время подумать. Пусть батоно Вахтанг сказал что-то лишнее, пусть я не мог принять за шутку то, что он сказал, – все равно теперь я простил его и надеюсь, мы не будем сваливать друг на друга…
– А если бы ты не простил, – прервал его Шалитури. – Скажи, что бы ты сделал?
– Это зависит от того, что бы предложили мне, батоно, – помедлив, ответил лаз.
– А если бы я предложил дуэль? – сказал Шалитури и громко захохотал.
– Я не принял бы дуэли. Это было бы бессовестно с моей стороны.
– Ах, так! Почему же? – язвительно усмехаясь, спросил Шалитури.
Арзнев Мускиа не отвечал. В ожидании грозы все молчали. Люди за соседними столиками насторожились. Лаз оглядел зал, потом, повернувшись к Гоги, взглянул ему в глаза и будто прочитал там ответ на свой вопрос, не торопясь поднялся со своего места и сказал, обращаясь к Нано:
– Нано, простите меня. Это необходимо… Здесь не случится ничего, поверьте мне, но все равно, простите… И вы тоже, Сандро-батоно, – Арзнев Мускиа повернулся к Шалитури: – Это было бы бессовестно с моей стороны потому, что у меня слишком большие преимущества перед вами.
Я вскочил было, думая, что мне придется их разнимать, но Гоги положил мне руку на колено.
– Сиди, Ираклий, – сказал он тихо.
Я растерялся, так как не мог понять, что может сейчас произойти. Кажется, кроме Арзнева Мускиа, этого не представлял никто. Во всяком случае Нано сидела вся побелевшая, Каричашвили порывался что-то сказать, но глотал слова, боясь, чтобы не было хуже. А Каридзе повернулся лицом к двери, казалось собираясь бежать.
Вахтанг Шалитури схватил бокал с вином:
– Я хочу убедиться в вашем преимуществе, – с этими словами он плеснул вино в лицо лазу. Но тот ловко отскочил в сторону, и вино лишь забрызгало ему рукав.
– Ну, убеждайте меня, я жду, – повторил Шалитури.
Арзнев Мускиа покачал головой, затем вынул из кармана пистолет и, передавая Гоги, сказал:
– Ты должен попасть, иначе испортишь потолок.
Нано подавила крик и прижала руки к ушам. Гоги отодвинулся вместе со стулом и взял пистолет в руки.
– Э-е-х! – воскликнул он. – Жить – это устоять. Так, кажется, сказал Ираклий.
– Хо! – Лаз подал ему знак, и в один миг пустая чаша из его рук взвилась под потолок.
В тот же миг раздался выстрел и осколки чаши с глухим треском посыпались на пол. Гоги поднес пистолет к губам, сдул дым, поцеловал дуло и сказал:
– Где только этот человек добывает такое оружие? И целиться не надо, само находит цель, благослови его господь!
– Хорош пистолет? – переспросил Арзнев Мускиа.
– Тебе лучше знать!
– Тогда пусть он будет твоим.
Гоги внимательно посмотрел на лаза, и, когда глаза их на секунду встретились, лицо его просветлело от радости. Гоги сунул пистолет в карман:
– Пусть лежит! Будет нужда, станем ходить из города в город и простреливать чаши.
– Дал бы бог, – ответил лаз. – Святому Георгию Илорскому поставил бы свечу в твои рост.
Была гробовая тишина.
– Как вы стреляете, батоно Гоги! – с изумлением сказала Нано.
– Ничего особенного. Можно и лучше. Когда бросают вверх гривенник и он не возвращается назад… Лаз это умеет, из десяти – девять раз!
Как это ни странно, но выстрел, мне показалось, разрядил атмосферу, а разговор Нано и Гоги мог бы ввести беседу в спокойное русло.
– Эй, садись, что ты застыл как истукан! – шутливо прикрикнул Каричашвили, обращаясь к Шалитури.
Но тот продолжал стоять.
– Лучше помолчи, – ответил он и повернулся к Гоги: – Кому нужна ваша меткость… Если дойдет до дела… Вы можете только, как клоуны, показывать фокусы… И один, и другой… А так…
– Что так? – спросил Гоги.
– А так на что вы способны? Ухаживать за женщинами? Для этого не нужно ни ружья, ни пушки. Да какой толк из вашей стрельбы, умей вы стрелять и в пять раз лучше? Зачем вам это?
Шалитури громко засмеялся.
– На что мы способны, – сухо сказал Гоги, – это тебя, молодой человек, не касается. Хотя бы на то, чтобы привести в чувство такого наглеца, как ты.
– Вы думаете, я испугался, да? – Шалитури опять наливался бешенством. – Дело совсем в другом. Допустим, мы будем стреляться… От меня вам пощады не будет. А вы, тряпки, не станете меня убивать! Это меня не устраивает. Пусть никто не думает, что Вахтанг Шалитури боится смерти. Смотрите! – Он достал револьвер из кармана, разрядил его, высыпал на стол патроны и начал их пересчитывать, приговаривая: – Енки, бенки, сикни, са, енки, бейки, сикни – вон!
Патрон, на который, по условиям игры, пал жребий, Шалитури вложил обратно в револьвер. После этого он взвел курок и обвел взглядом всех сидящих за столом.
Я не мог понять, что он задумал, да и другие тоже смотрели на него с недоумением. Только Элизбар Каричашвили хорошо знал, что может выкинуть его приятель. Он схватил Шалитури за руку, в которой был зажат револьвер.
– Знаешь, довольно! – сказал он с раздражением. – Когда-нибудь эта игра кончится плохо. Не лезь на рожон… Если тебе хочется свернуть себе голову, выйди в сад, там никого нет, тихий вечер, легкий ветерок, деревья шелестят…
Шалитури грубо оттолкнул Каричашвили. После этого он ударил ладонью по барабану револьвера, цилиндр завертелся, в этот момент он приставил дуло к виску и нажал пальцем курок… Выстрела не было, револьвер чихнул, барабан остановился. Шалитури спрятал револьвер, сел за стол и почему-то начал торопливо есть.
Мы сидели не шелохнувшись. Потом вскочил Каридзе и, воздев руки к небу, простонал:
– Несчастная Грузия, куда ты идешь?!
И снова уселся на свое место.
– Я не понимаю, что тут произошло? – спросила Нано. – Объясните мне, ради бога.
Она не могла поверить в то, что жизнь человека так дешево стоит.
– Ничего не произошло особенного, – ответил Элизбар. – Просто могло стать одним идиотом меньше на свете.
Нано побелела.
Арзнев Мускиа уставился в стол, перебирая пальцами скатерть.
– Что ты хотел доказать этой детской бравадой? – спросил Гоги, обращаясь к Шалитури. – Для чего это нужно?
– Нужно! – пробормотал Шалитури, продолжая есть.
Нано постепенно приходила в себя. Она глотнула лимонаду и сказала:
– И все потому, что мы не знаем, для чего живем и для чего умираем.
– Я согласен с вами, – отозвался Шалитури.
Нано повернулась к Гоги.
– А женщина может научиться так стрелять?
– Может, – ответил Гоги. – Это метод трех тысяч пятисот патронов.
– В чем же он заключается? – заинтересовался Сандро Каридзе.
– В него входит несколько операций: сначала неподвижно стоящий человек должен выпустить тысячу пятьсот патронов в неподвижную цель. Затем пятьсот патронов – неподвижно стоящий в движущуюся цель. После этого тоже пятьсот – движущийся человек в неподвижную цель и, наконец, последнюю тысячу – движущийся человек в движущуюся цель.
– Сколько же на это нужно времени? – заинтересовалась Нано.
– От двух недель до месяца, у кого какие способности.
– Лаз, научи меня, ладно? – взмолилась Нано. – Нет, обещай перед людьми.
Арзнев Мускиа улыбнулся в ответ:
– Мне еще нужно закончить свой тост.
– Внимание! – закричал Сандро.

– Когда я слушал вас, – сказал Арзнев Мускиа, – я знал, что вы правы… Да, то, что растоптано злом, можно вернуть к жизни одним лишь добром. Но мы оба – и Гоги, и я – впустили сюда вражду. Пусть простит меня уважаемый Вахтанг, и, если он меня не оттолкнет, я предлагаю ему свою дружбу от всей души. Все началось тоже с любви, с нашей любви к пирам и веселой беседе… И может быть, мы не посчитаем злом то, что нас заставила сделать любовь! Но разве знает человек, когда сделанное им добро обернется злом? Сколько примеров тому известно каждому… На твоих глазах творится зло, ты не можешь стерпеть, бросаешься на помощь, так велит сердце. Но, спасая, ты употребил силу, ответил насилием на насилие. Ты хочешь спасти человека, а способствуешь его гибели. Один только просто дурно воспитанный человек – нет, не злодей даже! – сколько насилия приносит он в мир!.. А в наше время таких невоспитанных – пятьдесят на сто. И тот, кого ты выручил, такой же. А тот, кого ты наказал именем добра, думаешь, он ангелом станет? Тебе кажется, что любовь твоя восстановила разрушенное. И порой это и в самом деле так. Но, применив насилие к обидчику, не вверг ли ты его в беду? И возродив одно здание, не испепелил ли тут же другое, соседнее? Пусть кто-нибудь скажет, что делать рабу божьему, как ему поступать?
«Верно, когда он болен, у него бывает такое лицо и такие глаза», – подумал я, глядя на Арзнева Мускиа.
– Признаюсь, я давно не вмешиваюсь в чужую беду. Я потерял веру в добро! Но сегодня я нарушил слово, данное себе, может быть, потому, что задет был я сам. Со своего, личного, и начинается гибель человека… И я молю провидение вернуть мне веру, веру в то, что… разрушенное враждой восстановится любовью. Э-х-х, была ж она у меня когда-то. – Лаз залпом опустошил свою чашу. – Долго я говорил. Терпеливый вы народ, тифлисцы!
– Разве это долго! Ты сейчас поймешь, что такое долго, когда будет говорить Сандро, – сказал Каричашвили улыбаясь, довольный тем, что все уладилось и пошло по мирному руслу. – Сандро знает столько иностранных слов и будет говорить до тех пор, пока не иссякнет их запас. Вот тогда нас можно будет пожалеть, а твой тост был и коротким, и простым, и умным.
Хор начал «Черного дрозда». Слуги принесли новые блюда и расставляли их по столу. Видно, пауза была нужна, чтобы спало нервное напряжение. Мы не смотрели друг на друга, хотелось отключиться от всех и погрузиться в себя. А между тем народу в ресторане заметно прибавилось, только два балкона были еще пусты. А в зале – ни одного свободного столика. Правда, Гоги за этот вечер ни разу не поднимался навстречу посетителям: видно, то, что происходило за нашим столом, приковало его к нам.
«Черный дрозд» подходил к концу, когда лакей, пыхтя от напряжения, появился около нас с огромным подносом, уставленным бутылками и фруктами.
– Кто это прислал? – спросил Гоги.
– Симоника Годабрелидзе дарит это вашему столу, батоно Георгий, – ответил лакей, – вино мужчинам, шампанское госпоже – за терпение, велел сказать, рубль он дал Кето за то, что она убрала черепки от чаши, и рубль мне – за этот поднос. Пусть бог пошлет щедрым людям больше денег, а моим детям – больше щедрых людей!
– А-а-а! Симоника! – крикнул Элизбар Каричашвили и послал в зал воздушный поцелуй. – Дешево хочешь отделаться!
Второй лакей принес маленький столик, и они поставили на него то, что было на подносе. Потом оба выпили за нас и ушли.
Тут и Сандро Каридзе взялся за чашу. Все затихли.
– В природе, наверно, ничто так не зависит друг от друга, – сказал он, – как нравственность личности от судьбы его нации, как нравственность гражданина – от достоинств и недостатков его государства. И наоборот… Они так слиты, что не знаешь, что сначала, что потом…
– Как курица и яйцо, не так ли? – засмеялся Каричашвили. – Вахтанг, перестань злиться и скажи, что было сначала – яйцо или курица?
– Мой швейцар, дидубиец Арчил, говорит, что сначала был петух, – сказал Гоги.
– Он прав, так и было на самом деле, – сказал Арзнев Мускиа со смехом, – не будем мешать господину Сандро, он говорит так интересно.
Шалитури сидел с мрачным видом; думаю, он сам не понимал, почему все еще находится среди нас.
– Что мы называем нравственностью? – продолжал Каридзе. – Мне кажется, нравственность это та внутренняя сила, с помощью которой личность управляет своим поведением, подчиняет его каким-то нормам, упорядочивает, что ли… Во всяком случае, сочетает свои желания с интересами своего народа, своего государства…
– Упорядочивает и управляет в той мере, в какой обладает нравственностью, не так ли?.. – на этот раз Каридзе прервал я.
– Ты прав, Ираклий, именно так, – ответил он и продолжал: – Маленький народ не сможет создать своего государства, если государство это не будет необходимо человечеству или хотя бы значительной его части. Каждое государство имеет поэтому свое международное и историческое предназначение, свою функцию, что ли…
– Это еще не все, – опять вмешался Элизбар Каричашвили. – Сначала должна возникнуть историческая необходимость самой функции. Кроме того, народу, принимающему на себя ту или иную миссию, нужны для этого талант, энергия, воля к борьбе и одолению.
– Разумеется, Элизбар. Начнем тогда вот с чего, – продолжал Каридзе. – …Смотрите, что получается. В одной из областей земного шара – в Закавказье, скажем – возникла потребность, а следовательно, и историческая необходимость создания государства. Возникла независимо от того, кто населял эту часть суши. А населяли мы, грузины, и осуществили эту необходимость – создали государство. Фундамент христианского государства Грузии был заложен благодаря тому, что мы взяли на себя роль крайнего бастиона христианской цивилизации на Востоке. С другой стороны, для Персии и Византии мы были той силой, которая сдерживала напор северных кочевников, устремляющихся к югу. Одновременно создание государства внесло порядок и устойчивость в нашу жизнь. По грузинской земле пролегли и скрестились на ней большие торговые пути, развилась национальная экономика, которая обрела большой вес в азиатской торговле. Но чтобы жребий, выпавший на нашу долю в истории мира, был нами исполнен, мы были вынуждены постоянно отражать нападение врага, вести постоянные войны, и потому наше государство было построено как государство военное. Отдельная личность повторила функцию государства и стала осуществлять его миссию – отражение врага. Война стала для человека основным занятием, его повседневной жизнью. Я говорю – жизнью! Жизнь – это процесс добывания духовной и материальной пищи, а нравственность – сила, организующая этот процесс. Удачи и беды гражданина находились в прямой зависимости от бед и удач государства. Желать чего-нибудь для государства значило желать этого для себя. Отсюда возник и с течением времени утвердился моральный принцип: сначала я отдаю народу и государству все, что имею, уж после этого беру у них столько, сколько сумею отхватить или сколько мне дадут или подбросят. Разумеется, с точки зрения высокой справедливости подобный принцип ничего не стоит, но тогдашнее человечество пребывало на этом уровне, имея свое представление о справедливости. Так или иначе этот нравственный принцип был порожден функцией нашего государства, а сформированная веками нравственность оберегала и сохраняла в свою очередь государство. Я говорю о том, что утратила потом наша нация. Госпожа Нано сказала святую правду: мы утратили любовь к вольности, к стране, к государству… Потеряли те основы нравственности, о которых, мой дорогой Элизбар, я говорил так долго и к тому же иностранными словами. А тост мой будет коротким. Гоги прав. Когда наши предки побеждали чужеземцев, их вела любовь. Тогда у грузин и у других народов близкой к ним истории в фундаменте жизни была любовь. Любви под силу все восстановить и все исцелить. Я пью за такую любовь!
Сандро Каридзе приник к своей чаше и не торопясь, с паузами, ее опорожнил.
Все мы с увлечением его слушали.
– Это очень важно, – сказал я, – что в те времена в фундаменте жизни была любовь. Я не числю себя знатоком искусства, не берусь судить, но, по-моему, все самое прекрасное в грузинской музыке, в литературе, в народной поэзии, все, что мы любим, появилось как раз тогда. И никогда в них ложь не одерживала победы, никогда насилие не подымалось на пьедестал. Великодушие и самопожертвование – кровь и плоть нашего искусства.
– Возьми хотя бы тот же мравалжамиери, – поддержал меня Гоги. – И слеза и музыка создавались именно в ту пору.
Тут и Нано включилась в общий разговор.
– Слова и мелодия этого гимна, – сказала она, – утверждают: восстановить то, что уничтожено враждой, нельзя без вражды и ненависти… И тут Вахтанг, конечно, прав. Но при одном условии: что ненависть – результат любви, а не зависти, эгоизма, жадности, алчности, властолюбия или других низменных стремлений.
– Если это так, – подал голос Шалитури, – тогда зачем надо было колотить чашки о мою голову.
Все мы сделали вид, что в возвращении Шалитури к общей беседе нет ничего неожиданного. Да и реплика его прозвучала совсем безобидно. Все, по-моему, были рады этой размягченности.
В это время Арзнев Мускиа начал говорить, глядя на Нано:
– Я вспомнил басню, она не наша… Смертельно ранен лев, из груди его льется кровь, а вокруг торжествует стая шакалов, радуясь, что лев умирает и труп достанется им. Лев не может стерпеть их ликования и, собрав последние силы, бросается на шакалов, раздирает их в клочья. И шакалья кровь лужей стекает к его ногам. Изнемогающий от долгой борьбы лев бросается в эту кровавую лужу. По басне получается, что кровь врагов и завистников должна исцелить льва, вернуть его к жизни, – Арзнев Мускиа на секунду запнулся и продолжал: – Вы все знаете грузинское стихотворение «Орел». Великий человек написал его, Важа Пшавела, по-моему, самый великий из современных грузин. Ему не пришло в голову исцелить раненого орла кровью воронья. Потому что, кончив так свое стихотворение, он призвал бы к насилию и мести. А он не хотел, он не мог. Сколько ни читай, сколько ни повторяй эти строки – в первый раз, в сотый раз, – и всегда одно чувство – любви к орлу. Любовь к слабому, к обреченному – вот к чему взывает поэт. А бог с избытком наделил его этим даром – даром понимания, сострадания. А когда нам передается его чувство, значит он доверяет нам. Знает, что твой поступок тоже теперь будет продиктован любовью, и потому он не учит, не диктует, не заставляет. Так, верно, во всех великих творениях, я только не думал обо всех.
– Нет, ты думал, – горячо сказала Нано. – И все увидел глубоко, как есть на самом деле.
– Все это прекрасно, – объявил Каричашвили. – Но кто же станет делать дело, если мы будем говорить до рассвета. Нано, теперь твой черед. И следующий тост пьем двумя чашами, а то Арчил и Ерванд вышвырнут нас отсюда как трезвенников.
– Не потому ли тебя в последнее время все чаще называют бывшим артистом, что ты целиком посвятил себя другому искусству, нашему застольному грузинскому? – пробурчал Сандро Каридзе.
– Я художник, Сандро, – с огорчением ответил Каричашвили. – Когда я был молод, меня увлекла сцена и шквал аплодисментов. Но разве я знал свой жребий, разве понимал, что такое высокое искусство!
– А теперь ты понимаешь?! – усмехнулся Каридзе.
– Теперь понимаю! – сказал Каричашвили. – Высокое искусство, Сандро, это – совесть. Я не имею права играть плоско! Это прежде всего. И я не имею права лгать людям. Лгать соотечественникам, сбитым с истинного пути трагедией их истории, толкать их в яму… Поэтому я играю не всё… Уж год, как репетирую новую роль. Может быть, на это уйдет еще год. Не знаю… Но выйду на сцену только тогда, когда смогу показать то, что возвышает душу. И если по глазам зрителей я пойму, что достиг своей цели, то слушать аплодисменты в театре останешься ты, а я побегу сюда, чтобы выпить вина и поговорить с Гоги и Ервандом о грузинской борьбе. Давай, генацвале! Называй меня бывшим артистом… Чего можно ждать другого от такого циника, как ты! Я не возражаю… Нано, голубушка, – он повернулся к Нано, – мы слушаем тебя! А ну, слушать! – загремел его голос.
– Нет, не сейчас, – сказала Нано. – Мне хотелось бы еще послушать Сандро Каридзе, пусть он поделится с нами своими богатствами.
– Ради бога, госпожа Нано, я готов, но не знаю, чем делиться.
– Сейчас я объясню… Вы говорили о том, что мы имели и что потеряли. А как потеряли, почему… Кем мы стали, кто мы теперь… Это нужно мне для моего тоста, без этого он будет бессвязным и может показаться чепухой.
Каридзе был явно польщен просьбой Нано.
– Я буду рад, – улыбаясь ответил он. – Но общество наше должно набраться терпения, хотя я постараюсь быть лаконичным. Ведь я думал над этим не один год и знаю то, что мне предстоит сказать, как «Отче наш».
– Начинай, Сандро, – подхватил Каричашвили. – Наговоримся, во всяком случае. Кто знает, какие превратности несет нам завтрашний день…
Сандро Каридзе не заставил себя долго просить и начал без промедления.
– К сожалению, не все вечно на нашей грешной земле, – сказал он не торопясь. – Появились славянские феодальные государства и ослабили опасность северных нашествий для южных империй. И грузинское государство потеряло свое назначение – быть форпостом в сдерживании набегов степных народов. А разложившуюся Византийскую империю прикончили, как все вы знаете, крестоносцы и турки. Католическое же христианство до того источилось червем, что нашло необходимым учредить инквизицию. А когда колеблется цитадель, то судьба бастионов висит на волоске. Разладились наши связи с единоверным миром, и идеологическая функция Грузии постепенно начала отмирать.
Прошло еще немного времени, и в результате развития мореплавания великие торговые пути перекочевали на моря и океаны. Тем самым мы лишились и экономической своей функции. Короче говоря, в один прекрасный день стало ясно, что мы лишились международной функции. Наше могучее государство, недавно еще вершившее добрые дела для человечества, превращалось в арену междоусобной возни мелких князей и приманку для всевозможных удачливых или неудачливых завоевателей. Чем были для истории Грузии пять ее веков до присоединения к России? Их смело можно назвать пятисотлетней войной за физическое сохранение нации и спасение ее культуры. И что примечательно – национальное, грузинское политическое мышление всегда отдавало себе отчет в том, что существование нашей страны целиком определяется ее исторической функцией.
В крупном масштабе это впервые пытался воплотить, в жизнь Вахтанг Горгасали. Когда Грузия перестала быть форпостом при нашествиях степных народов, Давид Строитель и его политическое окружение пытались сделать грузинское государство культурной и экономической силой Малой Азии и Ближнего Востока и многого достигли на этом поприще. Когда дрогнули основы мировой христианской цивилизации и погребли величие Византийской империи, государство Тамар пыталось претендовать на гегемонию в православном мире и наведение порядков в мусульманском. И тут дела пошли бы успешно, если бы не нашествие монголов, принесшее нашей истории величайшие потрясения. И, как вам известно, не только нашей. Впоследствии, уже в новые века, Ираклий Второй хотел совершить операцию, географически обратную той, какую совершил в свое время Вахтанг Горгасали, – с опорой на севере, меч повернут на юг, но к этому времени мы были так обессилены, что сами нуждались в покровительстве. И нашли его в союзе с Россией. Грузины пришли к покровительству… – Ровно звучащий до этого голос Каридзе чуть зазвенел. Помолчав, он продолжал: – Я говорю об этом для того, чтобы не была предана забвению мудрость напряженных и неустанных поисков наших предков, чтобы их исторический подвиг был оценен по заслугам…
Да, пятьсот лет под пятой восточных завоевателей; тот, кто широко образован и достаточно объективен, может найти для сравнения только один пример – американских индейцев. Другие параллели мне не припоминаются. Конечно, физическое сохранение нации и ее культуры тоже может быть смыслом жизни страны, ее назначением. Но назначением узко национальным, недостаточным для жизнедеятельности сильного государства. Грузинское государство, увы, перестало существовать. Наш народ потерял активное чувство собственной ответственности за радости и горести своей страны, а бесчисленные поражения и опустошения отняли у нашего гражданина уверенность в себе и чувство непобедимости. И наша нравственность сделала первые шаги к упадку. Узко-национальный смысл жизни и незначительность международных функций не могли не дать своих опустошительных результатов. Жизнь сводилась теперь лишь к тому, чтобы продлить свое существование, что не могло не деформировать нравственные устои общества, не усилить эгоизма, не внести низменности и мелочности, чего не было в этических нормах сильного государства.
И все-таки, несмотря на это, можно сказать, что честь и совесть грузинского народа до девятнадцатого века оставались незапятнанными. Хотя и во имя узко-национальных интересов, но все же наш народ еще оставался сплоченным, способным к единству и самопожертвованию. Но пятьсот лет ожесточенного сопротивления, как я уже сказал, принесли ему физический разгром и духовное изнеможение. У нас не было другого выбора, кроме того, который мы сделали, обратившись под защиту единоверного государства.
Древнее наше стремление к культурным связям с Западом осуществилось в новой форме: мы стали частью крупнейшего государства Европы! Присоединение к России решило многие острые проблемы нашей жизни. Нас освободили от войн, от набегов горцев, от страха истребления, от тысячелетней династии Багратидов и даже от налогов… Эта передышка была нам необходима. Но она несла свою закономерность: грузин, привыкший за свою историю к ответственности перед человечеством и перед своей страной, остался без смысла жизни… От него теперь ничего не требовали, абсолютно ничего! И наш народ стал похож на пущенное в луга стадо, у которого есть только одно дело – щипать траву! Сто лет мы пасемся… Наша единственная цель – есть, пить и растить детей. Конечно, эта цель свела на нет основы старой традиционной нравственности… Но если и по сей день можно встретить людей, которые сберегли любовь к свободе и любовь к родине, то это потому только, что нравственность – самая стойкая духовная категория, свойственная человеку…
Вот, госпожа Нано, как произошло то, что мы все потеряли. А что представляем мы сейчас – я отвечу вам, но прошу меня простить за грубость моей правды. Мы – разрозненный, лишенный единства народ, занятый стяжательством, мы – бывшая нация! Добавить мне осталось только одно. Известно, что ни один поработитель не освобождал из ярма добровольно, из каких-то гуманных соображений. И мы не будем просить царя Николая Второго, чтобы он совершил этот небывалый акт… Я кончил, Элизбар!
– Как же так! – воскликнул Шалитури. – Выходит, пока на Кавказе не возникнет эта самая твоя миссия, для грузин государство – ни-ни!
– Ни-ни! – подтвердил Каридзе.
Шалитури расхохотался.
– Ты выдумал все это, мой Сандро, – сказал Гоги, – чтобы оправдать свое равнодушие к судьбам родины.
– Гоги, ты не прав, – вмешался я. – Человек плачет, чуть услышит грузинские напевы, а ты обвиняешь его в равнодушии.
Гоги не ответил, только махнул рукой.
– Знаешь, почему он плачет? – спросил меня Каричашвили.
– Ну, почему, объясни, – сказал Каридзе.
– А потому, Сандро, что тысячу лет назад ты был достойным человеком, а сегодня – ты червь.
– Святая правда, Элизбар! Я и не спорю, – серьезно сказал Каридзе. – А разве по этому поводу не стоит плакать?
– Если то, что вы сказали, святая правда, – вмешалась Нано, – тогда нам всем, вместе со всем народом, надо не только плакать, но и убираться в мир иной. – Нано взяла в руки чашу. – Я хочу досказать вам историю, – начала она, – которую не успела закончить в конторе Ираклия. Тогда я набрела на нее случайно, к слову пришлось, и вспомнила, как в Абхазии на нас с мужем напали разбойники… Ираклий и Арзнев Мускиа! – Она повернулась к нам. – Не сердитесь на меня, но то, что вы слышали, я расскажу в двух словах.
Она сначала повторила то, что мы знали. Но, странное дело, ее слушали затаив дыхание не только новые друзья, но и я, и Арзнев Мускиа. Нано обращалась чаще всего к Шалитури, видно, для того, чтобы окончательно вернуть его нашему веселящемуся царству. И действительно, Шалитури начал понемногу оживать и даже развеселился. А Нано рассказывала свою историю совсем по-другому, стараясь сосредоточиться на курьезных сторонах, на нелепостях и несуразностях.
– Можете себе представить, что всю эту операцию, – сказала она, – удалось осуществить четырем разбойникам. Сам Сарчимелиа со своим помощником ловил людей на дороге, заводил в лес, грабил и складывал вещи в мешки. Другой разбойник караулил нас, чтобы мы не подняли бунта. От холма, что был за нашей спиной, время от времени несся такой отчаянный свист, будто главные силы разбойников залегли именно там. А оказалось, что там под деревом сидел только один разбойник, следил за дорогой, сторожил награбленное добро и время от времени поднимал свист, чтобы нагнать на нас страху, что ему отлично удавалось.
– Постой, – смеясь перебил ее Элизбар Карачашвили, – что же вы, так и сидели, в чем мать родила, и мужчины и женщины вместе?
– Нет, – ответила Нано, – у бандитов оказалось больше такта, чем у тебя. Между нами было расстояние шага в два, и было хорошо слышно, что мы говорили. Одним словом, сидим и ждем, когда вернется Сарчимелиа. Все шепчутся друг с другом, каждый о своем. Какая-то полураздетая старуха посмотрела на голубое небо и сказала: «Ой, что с нами будет, если пойдет дождь…» Один приземистый человек был увлечен предположениями насчет того, кто на этот раз попадет в сети Сарчимелиа, и очень хотел, чтобы попал его знакомый, не помню кто по имени – то ли Бабухадиа, то ли Митагвариа, – он заранее ликовал, потирал руки от удовольствия и помирал со смеху. Разговор больше всего вертелся вокруг того, кто что потерял… Пострадавшие называли стоимость отнятых вещей и количество денег, как будто хвастались друг перед другом размером потерь. Только один безусый юноша признался, что у него нечего отнять, и он сам не знает, почему сидит здесь, с нами. Он был слугой богатого турка, Сарчимелиа захватил его вместе с хозяином и не отпускал. Прошло уже немало времени, и можно было даже шутить по поводу того, что с нами произошло. Но, откровенно говоря, мне было не до шуток. Временами на меня нападало отчаяние, когда я представляла со всей отчетливостью, что будет, если Сарчимелна выполнит свою угрозу и уведет меня в залог до выкупа. Да и другим было несладко. Одну девочку лет пятнадцати Сарчимелиа захватил с дороги вместе с пожилым мужчиной. Девочка на коленях, рыдая, умоляла ее отпустить – у нее умирает мать и она везет из Очамчиру врача, чтобы ее спасти. Какая-то женщина рвала на себе волосы, причитая, что она вдова, всю жизнь копила деньги на приданое дочери, собрала двести рублей, а эти негодяи отняли… Всего не расскажешь. Помочь не мог никто, на душе было противно… Вдруг до меня долетел мужской голос.
– Простите, пожалуйста, – говорил кто-то по-русски, обращаясь к моему мужу. – Госпожа, ограбленная вместе с вами, это ваша жена?
Я обернулась и поняла, что это говорит человек с ампутированной ниже колена ногой. Мой муж Ширер ответил не сразу и очень сухо:
– Да, сударь, госпожа, ограбленная вместе со мной, это моя жена.
– Я хочу вам дать совет. Грабители, конечно, злодеи порядочные, но в женщин стрелять не будут. Это мне известно, можете поверить на слово, сейчас не время объяснять. Шепните вашей жене, чтобы она уговорила женщин… Пусть они начнут кр