начало
Ослика вела совсем еще юная девушка. Едва ли ей исполнилось пятнадцать лет. Одной рукой красавица держала уздечку, а другой помахивала прутиком.
Эту-то живописную группу и увидел юноша, выбежав за ворота. Юноша вытер о штаны мокрые руки, но потом застеснялся и остановился у обочины. Между тем девушка обрадовано улыбнулась ему и остановила ослика.
— Уходишь? Павлиа, Цаго, подождите меня, я сейчас! — и, не дожидаясь ответа, метнулся к домику в глубине двора.
— Хорошо, если бы и Ваче шел с нами, — вздохнула Цаго.
— Да, это было бы хорошо. Трудно мне будет без него чертить карты, согласился Павлиа.
Прибежал запыхавшийся Ваче. Он отдал девушке нечто завернутое в шелк и, глядя в землю, сказал:
— Это тебе. Все-таки я успел…
Цаго развернула шелк и вскрикнула с удивлением и радостью:
— Да это книга Торели!
Быстро начала листать, особенно вглядываясь в отдельные страницы. Да, это была книга прославленного поэта Торели. Но не простая книга — каждую страницу ее любовно разрисовал Ваче, тот, что стоит теперь и боится поднять глаза. Девушка быстро закрыла книгу, притянула к себе голову юноши, поцеловала его в щеку, хлестнула прутом осла и, не поворачиваясь, пошла по дороге.
Юноша пошатнулся и, боясь упасть, оперся на изгородь, присел на камень. Тыльной стороной ладони он хотел стереть ожог со щеки, но щека горела все сильнее. Снизу, от сердца, гулко било в виски. В глазах потемнело. Земля поплыла, поплыла куда-то, не позволяя на нее опереться. Огнем и ознобом отозвалась в крови первая (не последняя ли?) невольная, невинная ласка любимой Цаго.
Между тем подошли, окружили сверстники, сели вокруг, завели разговор, от которого так далек был юноша Ваче.
— Слышал, Ваче, говорят, судьба трона уже решена?
— Говорят, воцаряется Русудан.
— Нас не спрашивают, так нам-то что, не так ли, Ваче?
— Как это — нам-то что! Посадить на трон женщину и не спросить у нас! А какой от женщины прок? Разве может она стать во главе наших войск?
— Да, не будет у нас ни славы, ни добычи.
Все это были ровесники Ваче. Над губой каждого обозначалось уже черное полукружие будущих усов. А ведь сердце редкого юноши не тянется к мечу и славе.
— И Тамар ведь была женщиной. Но грузинская сабля при ней не знала ножен.
— Тамар — совсем другое. Ни в какие века не быть второй Тамар. Да что с ним говорить, его, видно, не волнует судьба нашей страны.
Немного отойдя, друзья опять обратились к нему:
— И на борьбу не пойдешь, Ваче?
Ваче встал, повернулся спиной к ребятам, вышел на скальный выступ. Внизу, вдоль ущелья, вдоль извилистой ленты реки вилась дорога, уводящая к столице Грузинского царства. По этой дороге уходили путники: Цаго и Павлиа на осле. Дорога кружится, она словно возвращается на то же место, но с каждым завитком все дальше путники.
И мысли у Ваче тоже как этот путь, они уходят далеко, потом возвращаются все на то же место, возвращаются к Цаго, а она с каждым кругом все дальше, дальше и дальше.
Рано осиротевший Ваче почти все свое время проводил в доме Цаго. Отец ее был ратник, ставший азнаури. Как всякий приближенный ко двору человек, он имел усадьбу около летней резиденции царей в Ахалдабе.
Видно, кто-то позавидовал его удачам. На праздничном турнире рыцарь упал с лошади, зацепившись ногой за стремя, и разгоряченная лошадь поволокла…
На вдову с тремя детьми на руках со всех сторон насели заимодавцы. Она распродала все имущество, оставив только дом в Ахалдабе с небольшим фруктовым садом и кусочком пашни. Хорошо еще, что старший сын был в поре возмужания и скоро сделался опорой бедной матери.
Дело в том, что Мамука при жизни отца успел научиться златокузнечеству, больше того, проявил удивительные способности в этом замечательном ремесле, и теперь в самой столице его считали не просто мастером, но как бы художником, сумевшим старинное ремесло превратить в искусство, изумляющее людей.
К нему-то, знаменитому златокузнецу Мамуке, и отправились теперь младшие брат и сестра, наши знакомые Павлиа и Цаго.
У Павлиа в двухлетнем возрасте отнялись обе ноги. С тех пор все его зовут Павлиа-безногий, но в этом прозвище не слышится ничего обидного. Обреченный только сидеть или лежать, несчастный мальчик скоро свыкся со своей бедой. Энергия, которая, вероятно, уходила бы на детские забавы, на мальчишеские подвижные игры, нашла иной выход. Павлиа пристрастился к учению и книге.
Ноги не слушались его, в остальном же он был крепкого и даже мощного склада. Руки годились бы кузнецу, аппетита хватило бы на троих каменотесов.
Но неподвижная жизнь сказалась в конце концов. Павлиа рано отяжелел, огруз. И хоть в работе по переписке книг не знал усталости и мог бы работать без отдыха день и ночь, все же мучила преждевременная одышка.
Грузия в ту пору была полна пленниками и рабами. Персы и греки, турки и арабы слонялись по царству из конца в конец, со двора на двор в поисках либо работы, либо подаяния.
Из этих бродяг Павлиа выбирал подходящего иноземца, тотчас договаривался с ним об оплате, и несчастный становился теперь уж настоящим пленником. Безотлучно, как прикованный цепью, сидел он у стола вечно пишущего или читающего безногого грузина. Во время прогулок иноземец катал стул на колесиках с грузным Павлиа. Таким образом, только во время сна разлучались слуга с хозяином.
Служба же вся состояла в том, что иноземец на своем родном языке должен был постоянно твердить грузину названия птиц, цветов, деревьев, животных — все, что попадалось на глаза или чем приходилось заниматься. За три месяца иноземец входил во вкус, отъедался на хозяйских харчах, но странному господину он к этому времени становился ненужен, потому что господин уже не хуже учителя знал язык.
Привязавшись к доброму, в сущности, калеке, иноземец плакал, уходя, но что поделаешь, господин искал уж другого иноземца, чтобы изучить еще один иностранный язык.
У Павлиа был прекрасный почерк. Однажды он старательно переписал псалтырь. Книги его перекупались потом ценителями за большие деньги. В книжном деле ему усердно помогал Ваче. Ведь именно в этом деле у Павлиа он научился грамоте, почувствовал любовь к книге, к знаниям, к рисованию. Ничем не мог отблагодарить сирота своего учителя, кроме как помогать ему всякий час и в переписке, и в разрисовке, и в переплетении книг.
Наконец Павлиа, хорошо вооружившись знаниями, изучив языки, обложившись книгами, приступил к описанию Грузинского царства. Каждого прохожего он останавливал, зазывал в дом, расспрашивал, сравнивал написанное в книгах и рассказанное бывалыми людьми, а потом писал день и ночь, не поднимая головы от листа бумаги.
Он описывал разные местности, климат, урожаи, обычаи и нравы народа, который он так любил и частицей которого себя чувствовал. Он писал о злых и добрых делах страны, которую не мог не только что обойти, но хотя бы окинуть мысленным взглядом. С балкона своего дома он видел всегда одну и ту же картину — небольшой кусочек родной земли. Ближе к дому разноцветные ковры полей, огороженные изгородями и рядами деревьев. За полями, внизу, напоенное зеленой темнотой ущелье, поблескивающая река на дне его, совсем уж черные зияния пропастей. За ущельем вырастали из мрака синие склоны гор, на которых — можно было если не увидеть, то догадаться паслись среди изумрудной зелени белые отары овец. Еще дальше и выше, превыше полей и реки, ущелья и горных склонов, висели в воздухе полупрозрачные, полухрустальные, сверкающие снегами шатры Кавкасиони.
Рамка для картины была невелика. Но и всю Грузию Павлиа воображал такой же прекрасной.
Слава об учености и мудрости Павлиа распространилась по Грузинскому царству. Переписанные им книги ценились в монастырях, нашли дорогу в дома богатых вельмож, а в конце концов проникли и во дворец.
Настоятеля Гелатской академии привлекли однажды примечания и комментарии, которыми снабдил Павлиа переписанную им «Балавариани». Настоятель удивился глубине рассуждений, смелости мыслей и пожелал увидеть книжника. Он приехал в Тбилиси на венчание нового царя и через златокузнеца Мамуку вызвал в столицу Павлиа.
На далеком кольце дороги Ваче не различал уж отдельно Цаго и Павлиа на ослике. Мерещилось черное пятнышко. Но мысли его, как и дорога, делают новый виток, и вот он снова с ними на долгом пути в столицу.
Не только книжное дело привязывало и влекло Ваче к дому безногого мудреца. Цаго была почти ровесницей Ваче. Вместе играли они в камушки, потом вместе собирали цветы, потом вместе заглядывали в книги Павлиа. Между прочим, и любовь к рисованию пробудилась у Ваче тоже в этом доме.
Однажды на дороге показались путники, двигающиеся в сторону Бетании. Деревенские ребятишки, и Ваче в том числе, увязались за незнакомцами. А незнакомцы достигли храма, раскинули во дворе шатры, принялись воздвигать леса. Это были живописцы, приехавшие расписывать новый храм.
Другие деревенские мальчишки, узнав, в чем дело, и удовлетворив таким образом свое любопытство, занялись обычными мальчишескими делами и больше не показывались под сенью храма. Один только Ваче каждый день приходил сюда и подолгу глядел на работу живописцев.
Живописцы тоже приметили любознательного мальчишку, подозвали, расспросили, откуда и как зовут. Потом один живописец и говорит:
— Слушай, мальчик, принеси-ка мне из ручья холодной воды.
Ваче охотно исполнил поручение.
— А теперь, — попросил живописец, — вымой вон эти кисти.
На другой день Ваче растирал уже яркие краски. На третий день старшина живописцев Деметре Икалтоели показал мальчику на кисть — возьми, попробуй.
Ваче взял кисть, окунул ее в краску. Тогда мастер взял руку Ваче и помог ему провести несколько первых линий. Так, без всякого договора, Ваче сделался учеником знаменитого художника. В деревню он бегал только ночевать, а так весь день ни на шаг не отходил от учителя.
Медленно, истово трудился Икалтоели. Под его чудодейственной кистью постепенно возникало лицо великолепной Тамар. Юноша дивился тому, как незаметно оживали линии, которые мгновение назад были еще мертвы, как начинали говорить краски, которые мгновение назад еще молчали.
Ваче чувствовал теперь замысел художника, понимал его мысли и чувства, и вот — удивительнее всего было наблюдать, как эти мысли и чувства на глазах претворялись в краски и линии.
Когда Икалтоели подошел к стене, она была чиста, бела, холодна. Горяча и полна была душа живописца. Прошло два года, и что же? Все, чем была полна душа Икалтоели, волшебным образом переместилось на холодную чистую стену, и стена ожила, согрелась, заговорила.
Царица дышала. Ее тело источало тепло, и это дыхание тепла угадывалось даже сквозь тяжелые царские одежды, в которые художник столь блистательно одел божественную царицу.
Ваче не заметил, как пролетели два года, очнулся он, когда работа пришла к концу.
Странная привычка овладела художником Деметре. Часами он стоял на лесах, и не работая, и не спускаясь на землю. Он стоял перед ликом Тамар и безмолвно созерцал его. Забывал поесть. Никто не осмеливался напомнить ему, что по-прежнему идет время, никто не осмеливался заговорить с ним в эти часы, более того, никто не осмеливался даже войти в храм, и художник, вызвавший к жизни богоподобную Тамар, оставался наедине со своим великим творением.
Ночью же, когда засыпали не только люди, но, казалось, и сама земля, Деметре уходил в горы, садился на плоский уступ скалы и молчал, неотрывно глядя вверх, в бездонное звездное небо.
Однажды ночью Ваче проснулся и услышал шум в храме. В узких проемах окон виднелся свет. Двери храма заперты изнутри. Ваче сделалось жутко, но он пересилил боязнь и заглянул в окно. В храме был один только Деметре. При зажженных свечах живописец разбирал леса перед изображением Тамар.
Ваче подтянулся на руках и залез на окно, чтобы получше видеть. Вот Деметре снял последнюю доску, положил ее в угол, вздохнул и присел на нее. Сидя на доске, он некоторое время смотрел на Тамар, и странная улыбка бродила по его лицу. Потом он зашел с другой стороны и снова долго смотрел в глаза царице. Куда бы ни переходил художник, откуда бы ни кидал взгляд, Тамар глазами следовала за ним, и все время они смотрели в глаза друг другу. Должно быть, художнику лицо Тамар казалось совсем живым, потому что он вдруг упал на колени и бережно коснулся губами ее одежд. Потом резко поднялся, погасил свечи и покинул храм.
Утром все это показалось Ваче странным, хотя и красивым сном. Первым делом ему хотелось встретиться с Деметре, чтобы вместе с ним пойти в церковь и посмотреть на Тамар, освобожденную от лесов. Но художника нигде не было. Думали сначала, что он, как и всегда, спозаранку за работой с кистью в руках. Но кисти и краски были упакованы для дороги и лежали в углу.
Не удивлялись исчезновению художника только старые ученики Икалтоели. Они знали обычай этого необыкновенного человека. Закончив работу, он уходил, надолго скрывался, так что искать его было бесполезно.
В охоте, в пирах он должен был отвлечься от того, чем так долго жил. Помимо этого, он не любил выслушивать похвалы своей работе.
Пока он писал, доступ в храм был закрыт для всех. Но как только пронесся слух, что Деметре закончил роспись храма, тотчас появились зрители. Шли знатные вельможи и бедные пастухи, шли церковные и мирские правители, шли приближенные царей и сами цари. Но больше всех набралось живописцев, собратьев Деметре по искусству. Они приехали из Абхазии и Эрети, из Лекети и Трапезунда. Часами стояли перед новым творением, тихо переговаривались между собой, обсуждали, иногда горячились и спорили. Они уходили, покачивая головами от удивления, чтобы потом линию Деметре и чистоту его тона, свет и тень Деметре повторить во дворцах и замках Самцхэ и Джикети, Эрети Лекети и Трапезунда.
Когда Деметре ушел из Бетании, Ваче понял, что ему здесь делать больше нечего. Он уложил кисти и краски — подарок учителя — и вернулся в родную деревню. Однако переходить к повседневным деревенским делам после того, как два года жил только искусством, было не так-то просто. Ваче и совсем не смог бы привыкнуть к этим делам и ушел бы из дому куда глаза глядят, если бы не Цаго и Павлиа.
К тому же Павлиа вскоре нашел для Ваче дело по душе и сердцу. Сначала он попросил его начертить карту Грузии. Ваче начертил превосходную карту. Затем Павлиа решил украсить свою книгу «Описание царства Грузинского» рисунками, изображающими различные достопримечательности страны. Ваче с радостью взялся и за эту работу.
Ваче остепенился раньше Цаго. Она все еще казалась ребенком, играла на дворе с такими же, как она, девочками, бегала в лес по ежевику, пропадала целыми днями и, загорелая, исцарапанная, приходила домой лишь затем, чтобы поесть, в то время как Ваче трудился рядом с Павлиа, украшал его мудрую книгу.
Цаго удивлялась, как это Ваче не тянет на волю: в лес, в ущелье, к реке, собирать ежевику или кизил. Его занятие было непонятно ей, пока однажды через его плечо не взглянула она на разрисованную страницу. То, что она увидела, так поразило ее, что она схватила книгу из-под рук Ваче, прижала ее к себе и выскочила на улицу. Сбежались дети. Цаго листала перед ними страницу за страницей, дети тянулись к ярким красивым картинкам, но Цаго никому не дала дотронуться до книги. Она снова прижала книгу к груди и теперь уж тихо вернулась в дом и положила книгу на место.
С этого дня сверстница стала смотреть на Ваче с особенным уважением, но, что самое главное, и у нее изменился нрав. Она подолгу приглядывалась к работе Ваче, а потом выпросила у матери шелковой материи и принялась вышивать.
Усидчивости и терпения не было у нее. Вдруг она оставляла вышивание и бралась за чонгури, ударяла по струнам, заводила негромкую песню:
Ахалдаба, Ахалдаба,
Рублю в бою врагов,
Осталась девушка одна
У милых берегов.
Ваче начинал вторить, не поднимая головы и не оставляя работы. Даже Павлиа подпевал:
В зеленом платьице она,
Как летняя лоза.
Нет, не враги сразят меня,
Пронзят ее глаза.
Но и песня надоедала Цаго. Она откладывала чонгури и убегала в поле, туда, где просторно, где гуляет веселый ветерок.
Однажды, откладывая рукоделие, девушка обмолвилась:
— Надоело вышивать бабочек и птичек! — и, как показалось Ваче, лукаво посмотрела в его сторону.
В тот же день Ваче взял у матери косынку и стал на ней рисовать. Он как раз заканчивал рисунок на косынке, когда к воротам дома подъехал всадник. Мать встретила незнакомца как полагается, пригласила в дом. Навстречу гостю уж бежал радостный Ваче. Он, взглянув в окно, увидел, что к столбу привязывает лошадь не кто-нибудь, но сам его учитель Деметре Икалтоели. Увидел и бросился навстречу.
Велика была радость от встречи с учителем, но еще больше обрадовался Ваче, когда узнал, зачем приехал нежданный гость. Оказывается, Деметре ехал расписывать Гударехский дворец и приглашал Ваче в помощники.
Мать колебалась недолго. Она понимала, что ее сын тянется к искусству и что быть помощником у Деметро для него большая радость. Да и Гударехи не так уж далеко. Она благословила сына в дорогу и стала собирать его вещи.
Утром, когда гость еще спал, Ваче успел сбегать к Цаго. Во-первых, он рассказал Павлиа о своей неожиданной радости, а во-вторых, оставил для Цаго разрисованную косынку. Павлиа развернул подарок. На косынке была нарисована тонким контуром для вышивания улыбающаяся, счастливая девочка Цаго. Головку ее художник увенчал полевыми цветами. Цветы покрывали и плечи, и всю фигуру Цаго, руки же ее почему-то были воздеты влево. Павлиа догадался: это Ваче повторил на косынке ту самую фреску со стены Бетанийского храма, которую сотворил Деметре. Разница была лишь в том, что вместо царственного лика Тамар Ваче нарисовал личико Цаго, а вместо драгоценных камней и короны возложил на голову полевые цветы.
Еще один поворот, и дорога, распрямившись, вонзилась в тбилисские теснины. Можно только догадаться, что точечка на дороге — наши путники. Но думы Ваче с ними, вблизи них, как будто стоит протянуть руку — и дотронешься до Павлиа или до Цаго. Думы у Ваче длинные, как эта дорога, и так же вьются они кругами, возвращаясь все к одному и тому же месту.
На исходе второго года Ваче возвратился из Гударехи. Икалтоели расписал и этот дворец и теперь отправлялся в далекую страну, к берегам Ванского озера. Его приглашал хлатский мелик Ашраф для росписи храма почитаемой хлатцами грузинской царевны Тамты.
Мастер еще больше привязался к Ваче и полюбил его. Он сделал талантливого юношу своим первым помощником и думать не хотел, чтобы отправиться в Хлат без него.
Неожиданно запротестовала мать: за тридевять земель, единственного сына? Нет, он должен закрыть мне глаза, когда я умру.
Деметре согласился ждать неделю. За это время Ваче с матерью должны все обдумать и решить. От такого счастья не отказываются не подумав.
Ваче для себя давно все решил. Не только в Хлат, на край света готов он был идти за мастером, только бы смотреть, как тот пишет, только бы учиться у него, только бы слушать его советы и наставления.
Но в дело вмешались иные силы. Настала минута, когда после двухлетней разлуки Ваче пришел в дом Павлиа. Книжник так увлекся своей работой, что не услышал шагов постороннего человека. Только когда тень Ваче упала на рукопись, Павлиа поднял голову и вдруг подпрыгнул на своем сидении, как мяч.
— Ваче, мой Ваче! Как ты вырос и как возмужал. Смотри-ка, усы, украшение настоящего мужчины!
Ваче между тем опустился на колени около Павлиа, и они обнялись.
На стене, над рабочим креслом Павлиа висела косынка, которую Цаго успела вышить. Ваче улыбнулся наивности и робости своего рисунка. Два года прошли недаром: юноша вступил в пору зрелого мастерства.
На шум, на восторженные возгласы Павлиа вошла и сама Цаго. Ваче поднялся с колен и хотел шагнуть к своей сверстнице навстречу, но не двинулся с места, ноги онемели и перестали слушаться. Хотел выговорить «здравствуй», но язык отказался повиноваться. Глаза, может, и сказали бы что-нибудь, но веки сами собой опустились вниз, и взгляд оказался потупленным.
На пороге стояла Цаго, но не та девочка-вострушка, бегавшая за ежевикой и кизилом и подтрунивавшая над усердием Ваче.
Перед ним стояла красавица, развившаяся, расцветшая девушка, еще более прекрасная в своей застенчивой, юной чистоте. Она тоже смутилась и не могла ни сдвинуться с места, ни выговорить слова, тоже застеснялась и опустила глаза.
— Цаго, что же ты стоишь на пороге, разве не видишь, вернулся Ваче! Ну-ка, иди сюда.
Калека схватил Цаго за руку, притянул к себе и чуть не силой вложил руку девушки в руку Ваче.
— Здоровайтесь же в конце концов, что вы стоите, как будто вас поразило громом!
На другой день рано утром Ваче снова был в доме Павлиа. И мать поняла: то, что не могли сделать ее слова, ее уговоры, сделал один безмолвный взгляд девушки-соседки. Теперь ее сын никуда не отлучится из дома.
Цаго первая взяла себя в руки. Она встретила Ваче как ни в чем не бывало. Как будто не прошло два года, не пробились усы у Ваче, не развернулись вширь его плечи, как будто не прибавилось статности у нее самой, не поднялась ее грудь, как будто эти два года не принесли ему и ей каких-то смутных и необъяснимых желаний.
Она держала себя с Ваче по-прежнему беззаботно и весело, и лишь во взгляде девушки Ваче подмечал нечто такое, чего раньше не было. Непонятная ранняя печаль подкралась к Цаго, эта печаль по-новому заставила светиться большие красивые глаза девушки и делала ее еще прекраснее.
Ваче заметил также, что Цаго не расстается с небольшой книжицей, всюду носит ее с собой, иногда раскрывает и, забывая обо всем на свете, твердит про себя стихи. Однажды он попросил, и Цаго прочитала ему одно стихотворение. Она читала нараспев, словно пела песню, и Ваче остолбенел. В первое время Ваче подумал, что Цаго смеется над ним, что она догадалась о его мыслях и чувствах и решила ему же их высказать вслух, потому что то, что она читала, — были мысли и чувства Ваче. Цаго пропела и второе стихотворение.
— Откуда он узнал! — про себя, но так, чтоб слышала Цаго, пробормотал юноша. — Откуда ему стало известно, что я думаю и переживаю, о чем мечтаю и день и ночь?!
Цаго расхохоталась. Еще больше смутился юноша. Он вырвал из ее рук книгу и жадно начал читать. Девушка не обиделась на эту грубость, она подошла и села рядом.
— Знаешь, кто сочинил эти стихи?
— Откуда мне знать?
— Их написал придворный поэт Торели, Турман Торели.
Она заглянула через плечо юноши и, увидев начало стихотворения, которое тот в это время читал, запела его наизусть.
— Как хорошо он сказал! Но кому, о ком? Это стихи о царице Тамте?
Девушка покачала головой.
— Это, верно, о Русудан?
Девушка покраснела от обиды. Разве трудно догадаться, что такие стихи могли быть посвящены только ей. Что из того, что написавший их никогда не видел ее и даже не знает о том, что она живет на свете. Ведь стихи отвечали именно ее мечте, ее тайным и сладким мыслям.
— Знаешь все наизусть?
— Все! — вздохнула девушка. — С начала и до конца.
— И я тоже хочу их выучить. Дай мне книгу, — и, видя, что Цаго сдвинула брови, торопливо добавил: — Не насовсем. Дай мне ее на время. Я эту книгу перепишу и разрисую.
— Украсишь рисунками? От души?
— Да, все, что увижу в стихотворении, то и нарисую рядом. Около каждого стихотворения.
— Тогда возьми.
Через три дня Ваче знал все стихи наизусть. Ему самому не было дано высшего дара говорить стихами. Что ж, нашелся поэт, который все за него сказал. Много хороших стихов слышал Ваче и раньше, но никогда ему не было обидно и завидно, что другой говорит за него, что другой произносит те слова, которые надлежало произнести ему и которые любимая девушка должна была услышать только из его уст, из его и ничьих больше.
Деметре Икалтоели был большой любитель стихов. У него было много книг — и арабских, и грузинских, и персидских, и греческих. Некоторые книги были любовно разрисованы. Тут и красавицы, глядящиеся в зеркальца, и раненые газели, и пронзенные стрелами сердца, и луки с натянутыми тетивами, готовые пронзить либо газель, либо сердце влюбленного.
Теперь Ваче вспомнил все эти рисунки, кое-что придумал сам и приступил к украшению книги. Маленькие любовные стихи он старался уместить на одной странице. Заглавия и заглавные буквы он рисовал в виде птиц и зверей, тут же на странице рисовал что-нибудь, отвечающее содержанию стихотворения. Но получалось так, что на каждой странице обязательно появлялся образ Цаго. То рядом с ланью, то с чонгури в руках, то с фиалкой, то с розой, то с гроздью винограда, то преклонившей колени и пьющей из ручья. Ваче не старался — образ девушки как-то сам собой, помимо сознания, складывался из линий, оживал в красках.
Юноша сидел над книгой Торели, не выходя из дома. Всю душу вкладывал он в украшение любимой книги. Цаго не торопила его, не ходила к нему справляться, как идет работа. Нетерпение ее было очень велико, но она понимала: каждый ее приход к Ваче только помешает ему и оттянет дело.
Когда же Ваче позвал ее сам и показал книгу, в которой все почти было кончено, не считая некоторых мелочей, и когда девушка перелистала книгу, краска залила ее лицо, а в уголках губ заиграла загадочная, непонятная, необъяснимая для Ваче улыбка.
— О Ваче, такой второй книги, верно, нет на земле. Такой книги не будет и у царей. — И, забывшись, добавила: — Но будет ли такая книга и у самого Торели! Скоро кончишь, Ваче?
— Что там осталось — на три дня!
— Какое счастье, я ведь еду в Тбилиси. Мамука пригласил нас с Павлиа посмотреть коронацию.
Ваче от неожиданности схватился за спинку стула.
— Может быть, попаду ко дворцу, может быть, увижу Торели…
— Долго ли пробудешь в столице? — глухим, изменившимся голосом спросил Ваче.
— Как судьба! Может, совсем останусь в Тбилиси. — Она говорила, не замечая, как все больше и больше хмурится Ваче. — Через три дня мы уедем. Хорошо бы закончить книгу. Ведь если я увезу ее с собой, может быть, ее увидит Торели. — И она прижала руки к груди, словно боясь, что сердце сейчас выпорхнет, как птица из клетки.
Рука художника между тем невольно отодвигала книгу все дальше и дальше, словно это была уж не она, любимая книга, в которой он оставил столько своей души, а нечто враждебное, чуждое, неприятное. Однако слово нужно было держать, и Ваче скрепя сердце дорисовал книгу.
Весть об отъезде Цаго обрушилась, как обвал. Стало казаться, что с ее отъездом рушится и вся жизнь, весь ее привычный ход, все спокойствие мирной Ахалдабы.
Конечно, какая девушка не мечтает о жизни в Тбилиси, кто не хотел бы попасть ко двору Багратидов, знаменитому на весь мир своей пышностью и доблестным рыцарством. Почему бы не помечтать об этом и прекрасной Цаго.
Обидно другое: ничего ей не жаль в этой прошлой теперь для нее жизни. Как легко она расстается с ним, с Ваче. Разве не из-за нее он отказался уйти с великим художником Деметре Икалтоели? Разве это была не жертва? Или она ничего не знает, не чувствует, не видит? Или она и не догадывается, что есть сердце, которое горит, как яркая восковая свеча, перед ее красотой, перед ее юностью, перед ее девическим образом?
И зачем читал он с таким увлечением, с такой любовью стихи Торели? Самое имя Торели она произносит как молитву. Довольно. Закончена роспись книги, некогда любимой, а теперь ненавистной. Художник завернул ее в шелковую ткань. Вот приданое, которое повезешь ты, Цаго, в столицу, к придворному поэту. И я же ее разрисовал! Художник оттолкнул книгу, отпрянул от нее, как если бы это была змея. Так нет же, не увезешь ты этой книги в Тбилиси.
Но, как мы уже знаем, в последнюю минуту, когда путники покидали родные места, Ваче не выдержал, сбегал домой и принес драгоценный подарок, за что и был награжден самым первым в своей жизни поцелуем Цаго.
Слились с сиреневой далью уходящие путники. Ничего теперь не было видно с камня, на котором стоял Ваче. Он сошел с уступа и бездумно, как лунатик, пошел в деревню.
Юноши боролись во дворе церкви. Позвали и его. Но Ваче не услышал приглашения друзей и пошел мимо. Попадались навстречу люди, говорили слова привета, улыбались ему. Но он никого не узнавал, ничего не слышал.
Во дворах домов, на улице, на полях и в садах было много народу. Но для Ваче мир был пуст, как если бы не было вокруг и на всей земле ни одного человека. Зачем ему жить в этой холодной, как могила, безлюдной деревне? Ваче дошел до дома. Детей у ручья не было. Бессмысленно вертелось игрушечное мельничное колесо. И мать куда-то ушла. И повсюду мертво и пусто.
В доме на стене висела сума Икалтоели. На столе разбросаны кисти, краски. Только увидев их, очнулся юноша от странного оцепенения и забытья. Неожиданно энергично он побросал как пришлось в суму кисти и краски, достал с полки хлеба, бросил и его к кистям и краскам, перекинул суму за спину, вышел из дому и решительно зашагал по дороге.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В городе был великий праздник. С балконов свисали яркие цветные ковры. Базары закрыты ради такого дня, поэтому народ, который в обычное время толпился бы по базарам, высыпал на плоские крыши домов. Открыты были только хлебные лавки да постоялые дворы.
Горожане, пришлые люди, прохожие — все угощались бесплатным вином и хлебом. Голоса бражничающих сливались со звуками зурны, с песнями, с тревожными криками ослов.
Не успел Ваче пройти сквозь городские ворота, как на пути попалась харчевня. Он не собирался в нее заходить, но несколько подвыпивших человек загородили дорогу. Рослый парень крепко взял Ваче за руки повыше локтей, завел в харчевню, подтолкнул к огромному бурдюку.
— Разве можно входить в город, не выпив за здоровье царицы? Ты ведь не басурман, настоящий грузин. Зачем идешь в город, не выпив заздравной чаши?
— Выпей за восшедшую на престол царицу Русудан! — закричали с разных сторон, и несколько остродонных глиняных сосудов протянулось к Ваче.
Такой сосуд, сужающийся и заостренный книзу, нельзя поставить на стол — нет плоского дна. Его нужно выпить сразу, единым духом. Сосуды же, протянутые к Ваче, были огромны. Их протягивали крепкие, в твердых рубцах и ожогах руки: в харчевне гуляли тбилисские ремесленники.
— Пей за здоровье новой царицы Русудан!
Ваче взял сосуд в обе руки, пошире расставил ноги и запрокинул голову.
— Ай, молодец. Теперь помянем помазанницу божию, блаженной памяти царицу Тамар. Пожелаем Русудан, чтобы шла по ее пути.
Снова пришлось принять в ладони тяжелый, через края переплескивающий сосуд. Руки Ваче облило красным густым вином, струйки текли с краешков губ на подбородок, на рубашку, словно драгоценные бусы.
— Э, да он собрался уходить! Забыл, что бог троицу любит. Выпил за новую царицу, помянул Тамар и собрался уходить. А мы? И мы — люди. Цари и вельможи нами сильны. Мы сильны их головой, а они сильны нашими руками. Выпьем за десницу, за правую руку грузина, за то, чтобы крепко она держала и молоток и меч.
— За десницу! — подхватили вокруг.
— За счастье Грузии! За народ!
Из харчевни Ваче ушел с раскрасневшимся лицом и легким сердцем. Печаль, которая грызла всю дорогу, растаяла, растворилась в вине, как соль. В ногах он почувствовал силу, глаза увидели вокруг много веселого, радующегося народа. Подальше забросил Ваче за спину суму Икалтоели и зашагал посредине улицы к центру города.
На городской площади — многоцветная толпа, народ окружил два дерева: одно дерево сделано из чистого золота, другое — из чистого серебра. На деревьях сидят серебряные и золотые птицы с глазами из самоцветов, из веток течет красное и белое вино.
Народ с удивлением глядел на это чудо, где богатство и роскошь сочетались с тончайшим искусством. Зеваки обходили фонтаны вокруг, разглядывали их, пробовали вино.
— Сколько золота ушло на эти фонтаны, — заметил один.
— А сколько времени нужно было ковать.
— Говорят, это сделал кузнец Мамука.
— Сделал кузнец, но замысел и план принадлежат главному зодчему двора.
— Гочи Мухасдзе?
— Да, ему.
Не впервые слышал Ваче имя царского зодчего. Деметре часто вспоминал его с похвалой. Но, конечно, имя златокузнеца Мамуки было для Ваче и дороже и ближе. Ведь Мамука — родной брат Павлиа и Цаго.
Громко, гулко ударил колокол. Тотчас со всех сторон послышался звон колоколов. Подзахмелевший Ваче сначала прислушивался к трезвону, но потом звон смешался для него с общим шумом (к тому же шумело в голове), и вот как ни в чем не бывало наш ахалдабинец продолжал шествовать посредине улицы.
Вдруг за поворотом раздалось цоканье лошадиных подков, и Ваче услышал над самой своей головой:
— Дорогу, дорогу, дорогу!
Конники резали толпу надвое, прижимали к домам. Толпа засасывала Ваче, и он теперь не мог уж выбирать сам, куда идти, его носило, как по волнам, бросало в разные стороны, наконец задвинуло в узкий переулок, и было в переулке посвободнее, чем на главной улице.
Люди карабкались на открытые плоские кровли. Ваче тоже подтянулся, уцепившись за карниз, и очутился на крыше. Протиснулся, раздвинул зевак, и оказалось, что он стоит как раз над главной улицей, над тем местом, по которому пять минут назад он так беспечно и славно шел.
Улица опустела. Проскакали всадники. Вскинув сверкающие трубы, пошли горнисты. За горнистами двинулось войско с развернутыми боевыми знаменами. Закованные в латы, в металлических шлемах, шли суровые воины, соединенные в полки.
Вслед за полками, с небольшим промежутком, вступило на улицу духовенство. Священники всех рангов шли, махая кадильницами и кропя направо-налево святой водой. Синеватый душистый дым поднимался до плоских кровель, до народа.
Наконец показался породистый белый жеребец, покрытый золототканой попоной. На нем сидела девушка ослепительной красоты в царской короне и в одеянии, усыпанном драгоценными камнями. Венценосная девушка — новая царица Грузии Русудан.
Ваче впервые увидел дочь великой Тамар. В разговорах ее сравнивали по красоте с матерью. Но Ваче подумал, что красивее и блистательнее быть нельзя. И при этом в лице и в стане венценосной девушки было что-то очень напоминающее ему Цаго, подумал Ваче, и воспоминание о Цаго снова разбередило боль.
Народ глядел на свою царицу. Каждый старался протиснуться вперед, задние напирали, становились на цыпочки и вытягивали шеи. Ваче тоже протискивался и вытягивал шею и вдруг увидел на противоположной стороне улицы знакомого осла, и Павлиа на осле, и Цаго рядышком с братом. Толпа притиснула их к стене мастерской с закрытыми ставнями. Цаго что есть силы упиралась руками, чтобы можно было дышать, и тоже не сводила глаз с царицы и с царской свиты.
Ваче видел, как один всадник, красиво и статно сидящий в седле, вдруг остановил коня, обернулся и сверху долго смотрел на Цаго. На мгновение скрестились, слились, потонули друг в друге их взгляды, но тут же девушка опустила глаза, а всадник тронул коня.
Но и тронув коня, он все еще смотрел назад, где осталась потупленная и покрасневшая Цаго. Девушка тоже, когда вся свита проехала мимо, поверх голов старалась разглядеть уехавшего рыцаря, тянулась на цыпочках, хотя ничего нельзя было разглядеть, потому что вслед за свитой хлынула на улицу праздничная толпа.
Когда людская толпа укатилась вдаль, Павлиа вздохнул с облегчением. Он обернулся к Цаго и что-то хотел сказать ей, но она как завороженная смотрела вдаль, где все уже было застлано пылью.
В это время Павлиа оказался в объятиях брата Мамуки. С закрытыми глазами, по силе и крепости, узнал бы Павлиа объятия златокузнеца.
Кузнец поднял грузного калеку и, как ребенка, понес к мастерской, отворил ставню, постучал в окно. Дверь растворилась и вновь закрылась. Вскоре Мамука снова вышел на улицу, на этот раз за Цаго. Голос брата заставил ее очнуться от наваждения. Нехотя пошла она с улицы в мастерскую. За ней закрылась дверь, закрылись и ставни.
Люди хлынули за царской свитой, и крыши опустели. Один Ваче остался стоять на плоской кровле. Он задумался, куда ему теперь идти, и неизвестно, что надумал бы, но тут на улице раздался конский топот. Скакал тот самый незнакомый рыцарь, который несколько минут назад загляделся на Цаго.
Незнакомец осадил коня как раз у того места, где стоял осел Павлиа, спешился, привязал коня рядом с ослом. Пеший он показался Ваче еще статнее, чем на коне. Незнакомец решительно постучал в дверь мастерской кузнеца Мамуки.
Цаго, войдя в мастерскую, не стала ни умываться, ни причесываться. Брат хотел расспросить ее о матери, о родне, но не успел раскрыть рта. Цаго первым делом, не дав никому опомниться от встречи, положила перед братом раскрытую книгу Торели. Мамука понимал толк в искусстве, поэтому разговоры о родных и знакомых сразу отошли в сторону. Кузнец, все более поражаясь, медленно перелистывал книгу.
— Какое прекрасное художество! Чья это книга и кто мог ее так удивительно разрисовать?
— Книга моя. Чья же еще она может быть. А разрисовал ее наш Ваче.
— Ваче Грдзелидзе?
— Да, сирота Грдзелидзе, ученик знаменитого Икалтоели.
— Не напрасно хвалил мне Деметре этого сироту, но все же такого я не предполагал.
— Правда, хорошо? Правда, тебе нравится, Мамука?
— Нравится… Да этой работе нет цены!
— Ну вот, если так, то обложи мне эту книгу кованым золотом. А когда ты меня представишь ко двору, я преподнесу ее царице Русудан.
— И правда, это будет подарок, достойный самой царицы. Но сегодня праздник, и мои мастера гуляют и веселятся.
— Ты сам, Мамука, ты сам. Кто же сумеет сделать лучше, чем мой брат Мамука!
— Хорошо, я сделаю сам, но потом, попозже. Нужно поговорить, отдохнуть. — Мамука обнял сестру за плечи и увел за занавес.
Павлиа уже лежал на мягкой тахте. Ему подали воды, он умылся и теперь, дожидаясь завтрака, твердил молитвы.
Мамука сам начал хлопотать, накрывая на стол, и как раз в это время в дверь постучали.
— Матэ, — крикнул Мамука прислужнику, — узнай, кто там стучит, да скажи, что меня нет дома.
Парень быстро вернулся.
— Какой-то большой вельможа. Говорит, что по спешному делу.
— А я тебе что наказал?
— Он не поверил, отстранил меня и вошел силой.
— Что забыл в моей мастерской большой вельможа? — с тревогой пробормотал златокузнец. Он приподнял занавеску и тут же опустил ее. — О, да это Турман Торели, наш придворный поэт!
Мамука приосанился, вышел из-за занавески, почтительно поклонился гостю, предложил кресло.
Торели уж заметил книгу на столе и теперь разглядывал каждую страницу.
Между тем Цаго из любопытства тоже чуть-чуть приподняла занавес. У нее закружилась голова, когда она увидела, что прекрасный рыцарь на коне, поразивший ее своим взглядом во время царского шествия, и был поэт Торели. Это его стихи она заучивала наизусть у себя, в полях и лесах Ахалдабы, его стихи читала молчаливым скалам и говорливым ручьям, но могла ли она представить, что сам Торели окажется еще прекраснее своих стихов?
— У меня к тебе просьба, Мамука, — говорил между тем Торели хозяину мастерской, — хочу поздравить Русудан с восшествием на престол.
— Но вы уже поздравили ее, вся Грузия поет сочиненные вами стихи хвалу молодой царице.
— Это так. Но хотелось бы подарить еще и другое. Какую-нибудь красивую вещь, образец искусства. Что-нибудь золотое, украшенное драгоценными камнями. Это ведь по вашей части, кузнец Мамука.
— К сожалению, вы опоздали. К этому дню все готовились заблаговременно. И все, что было у меня, достойное царицы и такого вельможи, как вы, все уже давно раскупили.
— Видишь ли, — осторожно вел свою линию придворный поэт, — я не гонюсь за дорогостоящей вещью. Да мне и не угнаться. Но что-нибудь связанное с искусством, книгу стихов, скажем, но только разрисованную хорошим художником… Такую вот, например.
Мамука давно понял, к чему клонится дело. И пока поэт говорил, подыскивал в уме, как бы повежливее отказать:
— Эта книга моего ахалдабского соседа. Он молодой художник и, вот видите, сам переписал и украсил.
— Большой мастер твой сосед, Мамука. Я и книгу Шота[1] не видел так мастерски разрисованной. Эти рисунки открывают мне самому мои стихи по-новому. Я хорошо бы заплатил художнику.
У Цаго, сидящей за занавеской, сердце готово было выпрыгнуть из груди. Выйти бы, встать бы перед поэтом на колени, поднести книгу на вытянутых руках: «Эта книга давно твоя. Она мечта о тебе. Она твоя».
Мастер как мог оборонялся:
— Сожалею, но книга не принадлежит больше хозяину. Он подарил ее моей сестре. Дареное, как вы знаете, дарить нельзя, — сказал и поклонился, считая, что разговор окончен.
— Печально. — Поэт положил книгу на стол. — Так у тебя есть и сестра?
— Да, есть у меня сестра. Сегодня она приехала посмотреть на царицу.
— Не та ли красавица, что стояла здесь в белом платье около человека, сидящего на осле?
— Она и есть. А на осле сидел мой брат Павлиа. Он калека. Но зато очень просвещенный человек. Он ученый и книжник. Сам настоятель Гелатской академии пожелал познакомиться с моим братом. Ждем. Нынче или завтра приедет.
— О, я тоже с радостью познакомился бы и поговорил бы с таким человеком. Гости побудут у тебя, Мамука?
— Погостят.
— Ну, так встретимся. А теперь я пойду. Боюсь опоздать во дворец.
Во время всего разговора Торели косил одним взглядом за занавеску и заметил в конце концов, как дрогнул краешек. В это время с улицы донеслось тревожное ржание коня. Вельможа торопливо попрощался и вышел.
С другой стороны улицы, с кровли, Ваче все еще смотрел на дверь, где скрылись Цаго, ее брат и блистательный незнакомец. Торели пробыл в доме кузнеца несколько минут, но нетерпеливому наблюдателю это показалось долгим. Ваче не мог сдвинуться со своего случайного поста, однако и оставаться дольше было бы неприлично. На его счастье, конь вельможи оскорбился, как видно, соседством осла, потянулся, чтобы укусить. Но осел опередил гнедого и укусил его за выхоленную шею. Конь заржал. Это-то ржание и заставило Торели поспешить из мастерской кузнеца.
Когда конь и осел начали драку, у Ваче появился предлог сойти с кровли и подбежать к дверям мастерской, чтобы разнять животных. Но он не успел этого сделать. Хозяин коня торопливо вышел из мастерской Мамуки. Мамука подскочил к коню, подал гостю поводья и поддержал стремя. Гость начал было возражать против такой услуги, но Мамука упорно не выпускал стремя из рук.
Как только всадник тронул коня, Цаго тоже вышла на улицу. Она долго глядела вслед ускакавшему гостю. Цаго глядела вдаль, а между тем, в двух шагах от нее, на противоположной стороне улицы, на кровле, стоял Ваче, страстно желавший, чтобы девушка взглянула в его сторону хоть на мгновение. Но и мгновенного взгляда не выпало на долю Ваче. Мамука позвал сестру, и она ушла в дом.
Ваче постоял еще немного, разозленный и на Цаго, и на могущественного вельможу, и на самого себя. Никому он не нужен был здесь, в этом городе. Как видно, забыли о нем и там, в стенах мастерской.
Безродный, бедный, но талантливый юноша был самолюбив и горд. Он не хотел милости или подачки. Он верил, что один, без посторонней помощи, добьется успеха в жизни. Ваче сошел с кровли и зашагал вдоль по пустынной улице.
В эту ночь Мамука долго не ложился спать. Утром он должен был явиться к царице и представить свою сестру. У него был в запасе золотой переплет «Висрамиани», изготовленный по заказу одного вельможи. Рисунок, вычеканенный на обложке, вполне подходил и к любовным стихам Торели. Мамука немного укоротил обложку, подогнал ее под размер и так ловко переплел книгу придворного поэта, будто все было сделано специально для нее.
Цаго тоже долго не ложилась спать. Она смотрела, как работает мастер, и между тем рассказывала ему о деревенском житье-бытье. Но и когда легла, не могла уснуть. Она лежала с открытыми глазами и все старалась представить, каким будет для нее завтрашний день. Но, по правде говоря, ее волновало больше не то, как встретит ее царица, не то, как посмотрят на нее придворные дамы, но будет ли там поэт Торели, увидит ли Цаго своего рыцаря.
Между тем и Торели не спал в эти часы. На торжества в грузинскую столицу съехалось много иноземных гостей. Поздравить молодую царицу приехали царедворцы из Византии и Трапезунда, Иконии и Арзрума, Шамы и Хлата, Адарбадагана и Ширвана. Принцы, наследники императоров, султанов, царей, атабеков и меликов с дорогими дарами, в парадных одеждах явились ко двору прекрасной царицы. Иноземных высокопоставленных гостей сопровождали отборные из отборных игроки в мяч, лицедеи и поэты.
После того как Торели из мастерской приехал ко двору, он участвовал в двух самых трудных состязаниях. Сначала во время игры в мяч он обворожил всех ловкостью и удалью. Затем во время пира он принял вызов ширванского и адарбадаганского поэтов и поразил слушателей блеском мыслей и слова. Иноземцы думали, что возбуждение и вдохновение грузинского поэта исходят от красоты и обаяния молодой царицы. Но близкие Торели были удивлены: после смерти Лаши Георгия никто не видел поэта веселым, смеющимся. Никак не могли догадаться, отчего такая перемена.
Шел пир. Торели на этот раз начал быстро хмелеть. Пиршество продолжалось и за полночь, хотя царица удалилась в свои покои. Торели уговорил своего двоюродного брата и друга, именитого Шалву Ахалцихели, оставить стол и прогуляться на конях по ночному Тбилиси. Трезвый Шалва заметил во время прогулки, что Торели говорит одно, а думает о чем-то другом. Как бы само собой друзья оказались около мастерской Мамуки.
— Не зайти ли к златокузнецу? — осторожно предложил Торели.
— В такое время! Если так любишь золото, зайдешь к нему завтра днем.
Поехали дальше по берегу Куры. Обогнули Ортачальские сады, кружили по узким улочкам и каким-то образом вновь оказались перед дверьми Мамуки. Когда же и после третьей замысловатой петли по городу Торели придержал коня перед заветными дверьми, Шалва догадался, что это неспроста.
— Судя по тому, как упорно кружим мы около мастерской, у тебя там хранится большое сокровище.
Торели поспешил переменить разговор:
— Нет ничего лучше тбилисской ночи, ездил бы до утра.
— Ну… не видел ты Тавриза и Казвина. Там бывают ночи!
— Но разве может дышаться так легко в городе, покоренном силой оружия?
— Конечно, так свободно нам не пришлось бы разъезжать по чужому городу. Но и просто смотреть из лагеря на город, расстилающийся у твоих ног, на город, подчинившийся твоему мечу, твоей деснице… для воинов в этом много радости. Кстати, на днях мы собираемся в поход на Адарбадаган. Поедем с нами, отличная будет прогулка.
— Нет, брат, не могу. Есть у меня одно дело. Пока не решу его, никуда не уеду из Тбилиси.
— Как хочешь, а, право, зря.
Дома Торели напрасно вертелся в кровати с боку на бок.
«Неужели действительно так прекрасна сестра Мамуки? Может, мне показалось на первый взгляд, я ведь видел ее всего мгновение, но тогда почему же меня поразило ее лицо, меня, привыкшего к постоянному блеску и обаянию красивейших женщин Грузии и придворных дам? Но тогда почему же ее лицо поразило и художника, который украсил им каждую страницу моих стихов? Всюду это лицо, с чуть-чуть удлиненными глазами, с колдовской улыбкой, играющей на губах. Да нет, судьба, тут именно судьба».
Как и большинство поэтов, Торели писал стихи, не предназначая их никому. На кого не думали, кого не считали вдохновительницей, музой поэта! Поэтом же владел не образ определенной женщины, но смутная, светлая мечта.
И вот теперь Торели почувствовал, что мечта его ожила, приобрела зримые черты, воплотилась в девушку в белом платье. Каждому ли удается найти свою мечту? Торели, кажется, ее нашел. Но, может, лучше бы не находить? Неизвестно, какие преграды встанут на пути к этой юной красавице. Поэт не знал, что и девушка тоже не спит в этот час и что все ее мысли о нем, о придворном поэте Торели.
Ваче, сойдя с кровли, шел, сам не зная куда. Все кипело у него внутри. Мысли, как в бреду, перескакивали с одного на другое, а ноги между тем несли его вдаль. Очнулся он у Сиони. Дверь храма была открыта, и юноша осторожно заглянул внутрь.
В храме горело множество свечей и лампад, от иконостаса изливалось ослепительное сияние. Стены, своды, колонны и самый купол были сплошь расписаны.
Ваче шагнул в храм. Он глядел по сторонам и вверх, не зная, на чем остановить взгляд, с какой картины начать.
Но, взглянув вниз, под ноги, он поразился еще больше. Под ногами, подобно драгоценному ковру, расстилалась цветная мозаика. Все цвело красно-желтыми цветами. Надтреснутые гранаты показывали яркие сочные зерна; подобно радугам, переливались павлиньи хвосты; из зеленых ветвей выглядывали кроткие голуби.
Ваче дотронулся рукой до пола, но ладонь ощутила не бархатную кожицу гранатов, не шелковистость павлиньего оперения, но холод камня. Трудно проснуться от очарования, что это всего лишь камень, а не живой цветущий сад, не покрытый яркими цветами райский луг и что Ваче сам не ребенок, пришедший собирать цветы.
Ваче опустился на колени и потихоньку стал передвигаться по полу, разглядывая и восхищаясь. То совсем низко наклоняясь, он разглядывал уложенные цветные камешки, то глядел отстранившись и все не мог насладиться. Потом он снова посмотрел вверх. Оказывается, своды купола тоже были украшены мозаикой, но более нежных оттенков. Зеленые, голубые и желтые линии камешков опоясывали своды купола.
Ломило шею от глядения вверх, но Ваче не мог оторваться от картин на сюжеты Ветхого и Нового заветов. И вот его глаза остановились на святой Нине. Святая была изображена преклонившей колена у ежевичных кустов. Руки ее молитвенно воздеты к небу. Ваче вспомнил почему-то свою ласковую мать, овдовевшую в молодости и всю жизнь потратившую на то, чтобы вырастить и воспитать его, Ваче. Мать вспоминалась ему постоянно молящейся. О чем могла молиться мать, если не о счастье своего единственного сына?
Ему сделалось жалко свою мать, оставленную им теперь в одиночестве. Слезы навернулись на глаза Ваче, он почувствовал, что сейчас расплачется, и поскорее перевел глаза со святой Нины на другую стену. Но в это время на плече послышалось прикосновение чьей-то руки. Монах склонился над Ваче и сказал:
— Уже ночь. В храме никого нет, кроме тебя.
Выходя из храма, Ваче еще раз обернулся и прямо перед собой на широкой колонне увидел лик Христа. Спаситель на ослике, под ликование толпы, въезжал в Иерусалим.
При виде осла мысли Ваче тотчас возвратились к Павлиа и Цаго. Отвернувшись от храма, он зашагал по ночной улице.
Между тем идти ему было некуда. В целом городе у него не было ни одного знакомого дома, кроме мастерской Мамуки. Явиться же к златокузнецу было бы горше смерти. Постепенно юноша добрел до окраины города. Базары, мастерские, лавки — все было закрыто. Ни из одного окна, ни из одной щели не проглядывало огня. Ни одного прохожего не попадалось навстречу Ваче.
Внезапно за поворотом улицы послышался приглушенный стук молотков. Ваче пошел на стук. Кузница оказалась на запоре. Однако, взглянув в дверную щель, Ваче увидел в красноватых бликах огня кузнецов и молотобойцев с закатанными рукавами. Кузнецы ковали мечи. Дверь приоткрылась, и разгоряченный работой кузнец вышел на воздух освежиться. Он поднял к губам глиняный кувшин с водой и в это время разглядел в темноте человека.
— Ты что тут делаешь? Может, ищешь работы?
Ваче кивнул.
— Тогда заходи.
Главный кузнец оглядел Ваче с головы до ног.
— Будешь работать?
Ваче кивнул снова.
— Становись сюда, вот тебе молот, помогай.
Кузнецы обливались потом. Вскоре и Ваче почувствовал, что рубашка приклеилась к спине. Немного привыкнув и осмелев, он спросил у соседа:
— Почему работаем ночью?
— Готовится поход в южные земли. В городе сейчас полно иноземных гостей. Среди них есть и лазутчики. Вот почему все кузнецы в Тбилиси работают по ночам, а кузницы держат на запоре.
Мамука и Цаго пришли в царский дворец. До того, как ступить на дворцовые лестницы, девушка была бледна от волнения, сердце ее колотилось сильно и часто. Но, как ни странно, все волнение Цаго прошло, стоило только войти в зал и смешаться со всеми, находившимися в нем. Цаго держала себя так, как будто выросла при дворе. Конечно, во дворце было много всего, что могло бы удивить девушку из Ахалдабы. Может быть, Цаго и удивлялась, но она настолько сумела взять себя в руки, что никто бы не мог заметить ее удивления.
Зато сама Цаго тотчас заметила, что ее появление в зале привлекло общее внимание. Люди перешептывались друг с другом, показывали на Цаго глазами. Цаго только немного покраснела от такого всеобщего внимания, но в общем-то все приняла как должное, как будто так и должно быть, чтобы все на нее смотрели с восторгом, чтобы все восхищались ею, подпадая под власть ее красоты.
Царица Русудан восседала на троне. И по бокам трона, и за ним стояли визири и вельможи, кому где положено стоять по чину и дворцовому распорядку.
Мамука взял сестру за руку, и они пошли вслед за людьми, идущими к трону представляться. Цаго увидела Торели. Это на какое-то время смутило ее, и она почувствовала, что теряет самообладание. Торели едва заметно склонил голову, приветствуя избранницу своего сердца, потом протиснулся к Шалве, стоящему за троном царицы, и что-то шепнул ему, показывая на брата и сестру, уже подошедших к подножию трона.
Мамука брякнулся на колени перед царицей, и Цаго тоже преклонила колени. Царица, увидев девушку, улыбнулась. Она как бы даже удивилась, увидев после важных и пожилых вельмож юное создание, к тому же очаровательное, но тут же, придав своему лицу выражение, достойное царицы, милостиво поглядела на распростертых у ее ног брата и сестру.
Мамука осмелился поднять голову и стал просить царицу прощения за ничтожность и недостойность подарка, в то время как Цаго протянула книжечку стихов Торели.
Царица взяла книгу и принялась листать. Мамука и не пошевелился. Девушка же поднялась на ноги и стояла теперь, опустив голову. Она чувствовала, что в эту минуту все, кто только есть в зале, смотрят на нее, кто с удивлением, кто с откровенным восторгом. Сама Русудан приглядывалась к девушке, может быть, больше всех других.
Но Цаго не смущали все эти взгляды, потому что она чувствовала на себе еще и взгляд Торели. Этот взгляд значил для нее очень много, и думала она только о нем одном.
— Хорошая у тебя сестра, мастер, — произнесла наконец царица.
По-человечески Русудан хотелось бы сейчас уединиться с юной девушкой, порезвиться с ней, развлечься. Но она сидела на троне. Поэтому она сдержанно протянула руку Цаго и пригласила:
— Сядь у моих ног.
Приближенные подвинулись, и у ног царицы нашлось местечко для неизвестной девушки из деревни.
— Как зовут твою сестру, мастер?
— Цаго зовем ее, быть нам пылью, попираемой твоими ногами, царица!
— Если Цаго не замужем, пусть останется у меня, при дворе.
— Недостойны мы такой чести, царица! — Привставший было Мамука снова упал на ковер перед троном.
Теперь царица снова взглянула на книгу, преподнесенную ей. Разглядела и переплет, полистала страницы, вглядываясь в каждый рисунок.
— А где же наш поэт Торели?
Никто не успел еще повернуть головы, чтобы оглядеться, а Торели уж стоял на коленях перед троном.
— Я здесь, великая царица, повелевай!
— Гляди, Турман, книга твоих стихов. Но с каким искусством украшена! Чье это мастерство, кто художник?
— Переплет чеканил мой брат, а саму книгу разрисовал молодой художник — наш сосед, — сообщила Цаго.
— Этот сосед на каждой странице нарисовал тебя.
Цаго покраснела и склонила головку.
— Талантливый мастер твой сосед. Он достоин быть при нашем дворе.
Только теперь Цаго вспомнила о друге юности, который остался там, в прекрасной Ахалдабе, остался вместе с детством Цаго, вместе со всем, к чему она так привыкла, с чем так сроднилась.
Павлиа, как ребенок, обрадовался рассказанным новостям.
— Легкой ногой ступила ты на тбилисскую землю, Цаго. Может, и мне посчастливится, и я увижусь с настоятелем академии.
Калека обнял сестру, они начали вслух мечтать о будущем, благодаря бога, благословляя судьбу и превознося милостивую царицу.
Как только сели обедать, слуга доложил:
— Пожаловал вельможа со свитой, спрашивает хозяина мастерской.
Мамука пошел встречать заказчика. Навстречу ему в мастерскую вошел Шалва Ахалцихели. Мастер растерялся, увидев под своим кровом царедворца и героя, о котором ходили легенды по всей Грузии. Но было известно также, что легендарный полководец ведет очень скромный образ жизни, чужд всякой роскоши. Кому об этом знать, если не златокузнецам! Не баловал их своими заказами Шалва Ахалцихели! Тем более удивил его приход кузнеца Мамуку, тем более мастер был польщен, тем подобострастнее он приветствовал высокого гостя. Шалва начал было издалека:
— Ты, мастер, оказывается, владеешь одним драгоценным камнем.
— О каком камне изволит говорить великий визирь?
— О драгоценнейшем камне Грузинского царства я говорю… — Дальше у воина не хватило духу на аллегории, и он пошел в лобовую атаку: — Я пришел сватать твою сестру.
Шалва Ахалцихели давно женат, у него взрослый сын, как же может известный деятель государства при таких обстоятельствах просить руки юной девушки, мелькнуло в голове у Мамуки. Но гость продолжал:
— Не думайте, я пришел не от себя, а от своего двоюродного брата Торели. Вчера он был здесь, в мастерской, но сам не посмел сказать ни слова. Теперь вот послал меня. Итак, соображай. Турман Торели решил жениться на твоей сестре. Он хороший жених, такому нельзя отказать. Если только будет твое согласие, как старшего брата, а также согласие самой невесты, на днях мы их помолвим, и делу конец. Да ты, я вижу, задумался. О чем думать? Счастье само пришло к твоему порогу. Нужно решать, и как можно быстрее.
— Зачем спешить, великий визирь? Я ведь должен поговорить с сестрой. Кроме того, вы забыли, что у нас есть мать. Если не будет ее благословения…
— Жениху не терпится, мастер. Но, правду сказать, еще больше жениха спешу я сам. На днях я отправляюсь в далекий поход, а у Турмана нет более близкого человека, чем я. Меня он просит быть своим дружкой.
— Но если бы даже все согласились, что успеешь за два-три дня? Мы тоже люди, великий визирь, и нам к свадьбе нужно приготовиться, как подобает людям, как велит грузинский обычай.
— Ну, это дело десятое. Главное, поговори с сестрой и пришли мне ее ответ.
С этими словами Ахалцихели вышел, твердо убежденный, что миссия его выполнена если не очень дипломатично, то успешно.
После ухода столь необычного свата, в скромной мастерской начался переполох. Мамука, конечно, слово в слово рассказал все и сестре и брату. Цаго будто лишилась дара речи. Она не могла ни засмеяться, ни заплакать, хотя ей хотелось, может быть, сразу и плакать и смеяться.
Павлиа затрепыхал на своем ложе, словно некие крылья пытались вознести его вверх, поднять на ноги, но тяжелое рыхлое тело не подчинилось этому порыву. Он ерзал на месте, беспорядочно махал руками и бил в ладоши, как младенец, увидевший яркую игрушку.
Еще не кончил Мамука рассказывать про сватовство, как в мастерскую ввалились копьеносцы. Десятский выступил на шаг вперед и сказал:
— По приказу царицы Русудан ты, златокузнец Мамука, должен сопровождать нас в Ахалдабу, где нам поручено отыскать вашего соседа живописца. Этого живописца мы обязаны доставить ко двору. Собирайся.
Мамуке и так и сяк нужно было ехать в Ахалдабу советоваться с матерью насчет замужества Цаго. Да и приказ есть приказ. Он попрощался с родными и вышел в сопровождении копьеносцев.
Вот сколько событий за один день. И все же они не кончились. Еще один гость переступил в этот день порог мастерской Мамуки. Это был настоятель Гелатской академии.
Цаго, оставшись за хозяйку, захлопотала, накрывая на стол, но почтенный ученый остановил ее жестом руки, отказался от угощения. Ему нужен был Павлиа и беседа с ним, а не праздное препровождение времени за столом. Павлиа ловил каждое его слово.
— Книга твоя доставила мне премного удовольствия, — начал настоятель беседу с ахалдабским ученым. — Ты превосходно изучил все наши земли, и много свежих, достойных внимания мыслей высказано тобой. Особенно важна та часть рассуждений, где ты пытаешься заглянуть в будущее нашего народа, где ты призадумываешься о его дальнейшей судьбе. Наша академия и вообще все грузинские ученые, философы и риторы говорят теперь, что Грузия — это новый Рим, что она должна подняться на смену одряхлевшей Византии.
Да объединим под своими знаменами и Восток и Запад и, осеняемые крестом и самим именем Христа, сокрушим неверных, которые окружают нас подобно морю со всех сторон!
Эта мысль живет и в твоей книге. Драгоценно и то, что ты ратуешь за приумножение рода грузинского. Мы ведь одни во всем огромном мире. У каждого народа есть близкие или дальние родственники по крови, по языку. Но мы — без родни. Кроме нас, никто не говорит по-грузински или хотя бы на родственном языке.
Как будто в испанской Иберии есть племена, которые нам сродни. Но никто из грузин не добирался до тех мест, как и никто из них не посетил нас.
Да, забота о приумножении грузинского племени должна быть первой заботой на все далекие времена, иначе мы не сможем не только осилить окружающих нас турок и персов, но и противостоять им.
Не могу я согласиться только с пределами Грузинского царства, которые намечаешь ты. Ты хочешь, чтобы на севере и западе нас ограничивали Черное море и Кавкасиони, с востока Каспийское море и на юге, подобная Кавкасиони, горная гряда. Но разве Цезарь и Александр Македонский определяли заранее границы своих владений? Они расширяли свои земли во все стороны, не думая о естественных преградах вроде морей или гор.
— Да, настоятель, но у разных народов разные пути к усилению своего могущества в будущем. Мы, грузины, как правильно вы изволили подчеркнуть, — одни. Со всех сторон нас окружают почитатели Магомета. Нас горстка, они же бесчисленны, как морской песок. Почти столетие Грузия отдыхает от их господства. Но мы отдыхаем только до тех пор, пока они ссорятся и воюют между собой. Если же у них появится умный и сильный вождь, мы не сможем остановить их, и они погребут нас под собой, как пески пустыни, сдвигаясь с места и перемещаясь, погребают розовый куст или небольшой цветущий оазис.
Страны Ислама велики. Кроме того, меч может на время осилить, покорить, но не объединить. Проповедью Христовой веры мы должны смягчить, облагородить и просветить соседние племена. Тогда они сроднятся с нами если не по крови, то по языку, по вере. Многие горские племена уже принимают христианство и обращаются в наших союзников. Мы должны просветить ширванцев, мы должны укрепить дружбу с армянами. Если бы Кавказ от Черного до Каспийского моря был объединен одной верой и осенялся одной короной, то и наш народ был бы непобедим.
— Римляне, покоряя народы, не навязывали им свои религиозные представления. Идолов какого-нибудь покоренного народа они ставили в Риме рядом со своими Юнонами и Юпитерами.
— Рим был могуч. Когда наш меч станет таким же победоносным, как римский, тогда, может быть, разноверье соседей не будет для нас опасным. Но рано заботиться о проявлении и распространении своего могущества на соседние страны, если у себя дома мы никак не можем объединиться и собраться в единую всегрузинскую силу.
— Речи твои разумны. Я был бы рад продолжить нашу беседу у нас, в Гелати. Но хотелось бы узнать, — добавил настоятель, уже вставая, — о чем еще собираешься написать?
— Влечет летописное дело.
— Добро, сын мой. Я и академия наша окажем посильную помощь. Через четыре дня я отбываю в Гелати. Будь же готов и ты отправиться вместе со мной.
Мамука подвел копьеносцев к дому Ваче Грдзелидзе. Мать Ваче, увидев вооруженную стражу, так испугалась — не случилось ли несчастье с сыном, что не могла отворить ворот. Мамука соскочил с коня, прошел во двор дома, обнял соседку. Вдова пришла в себя, успокоилась, пригласила Мамуку в дом.
— Вы испугались, тетя, а надо бы радоваться. Ваче приглашен ко двору, и мы приехали за ним по приказу царицы.
— Какое дело нашлось для Ваче при дворе грузинской царицы?
— Видишь ли, получилось так, что Цаго преподнесла царице книгу, разрисованную Ваче. Книга так понравилась Русудан, что она приказала найти художника.
— Но разве Ваче не вместе с Цаго?
— С Цаго? Почему он должен быть вместе с ней?
— Ну, а как же, третий день его нет в Ахалдабе, он ушел и не сказался даже матери. Соседские ребята говорят, что он ушел вслед за Цаго и Павлиа по Тбилисской дороге.
— Но Цаго и Павлиа приехали одни! Вот Цаго даже написала ему письмо, чтобы он приезжал скорее.
— Так, значит, какое-нибудь несчастье! Горе мне, какое-то несчастье приключилось с Ваче!
— Не горюй, мы его отыщем и на дне моря. Приказ царицы мы обязаны выполнять, успокойся.
Мамука сел на коня и повел копьеносцев на поиски потерявшегося живописца.
В то время как Ваче искали в Ахалдабе, он преспокойно знакомился с храмами и дворцами столицы. Часами простаивал он перед замечательными произведениями живописи и архитектуры. Уходил из храма или дворца, когда стража и священники выдворяли его чуть ли не силой. Ночью он работал в кузнице, утром умывался и, поев, ложился спать. Выспавшись, бродил по городу. Удалось разузнать, что Деметре Икалтоели теперь в Хлате, расписывает храм для царицы Тамты. Оказалось, что караваны в Хлат ходят часто. Дело за тем, чтобы собрать денег на дорогу. Все чаще Ваче стал думать о длинном, но заманчивом пути до Хлата.
Однажды он случайно услышал, что в свите царицы появилась какая-то девушка, затмившая красотой саму царицу. Смутное беспокойство на мгновение коснулось сердца Ваче после этих слов, но больше ничего не было сказано о новой придворной, и скоро Ваче забыл о случайно услышанной новости.
Ночевал он обыкновенно на окраине Тбилиси, недалеко от кузницы. Но однажды было какое-то такое настроение, что после работы Ваче не лег спать, а сразу с утра пошел бродить по столице.
И ночью во время работы иногда вдруг все валилось из рук, молоток не попадал по тому месту, куда хотел ударить, иногда сам собой опускался в руках кузнечный молот, будто руки ослабли и перестали слушаться. И теперь, во время прогулки по городу, Ваче было не по себе. Какое-то предчувствие томило его. Сам не зная зачем, он брел к Сионскому храму.
Постепенно стал нарастать, усиливаться звон колоколов. Он плыл от Сиони навстречу нашему печальному Ваче. Народ между тем выходил из домов, многие выбегали в поспешности. Все стремились к Сиони. Вдруг зазвучала макрули — ритуальная свадебная песня. Значит, кого-то венчают, и народ бежит поглядеть на жениха с невестой, подумал Ваче и тоже ускорил шаг.
Навстречу по улице катилась шумная ватага детей. Должно быть, сейчас появится и само свадебное шествие. Пришлось остановиться в сторонке, прижавшись к стене, среди таких же любопытных зевак. Ваче не нужно было тянуться на цыпочках, хорошо было видно и поверх голов.
В толпе обсуждалось происходящее:
— Говорят, очень уж хороша молодая Торели.
— В целом царстве нет ей равных по красоте. Она затмевает даже царицу Русудан.
— О ком идет речь? — робко спросил Ваче у соседа.
— Разве ты не знаешь? Придворный поэт Турман Торели женится на самой красивой девушке в стране. Теперь они обвенчались, идут из Сиони.
Свадебный кортеж в это время действительно показался из-за поворота. В толпе узнавали шествующих, называли их имена:
— Смотрите, Шалва Ахалцихели!
— Да, а вон Иванэ Ахалцихели рядом с ним.
— Ну как же, они ведь двоюродные братья жениха.
— А вот и жених.
— Правду говорили про невесту.
— Ну-ка я погляжу.
Головы тянулись вверх одна возле другой, каждый старался приподняться повыше, чтобы взглянуть на шествие. Ваче тоже увидел и жениха и невесту. Но больше он уж не видел ничего, в глазах потемнело, ноги странно обмякли, и все повернулось наоборот — небо туда, где земля и шествие, а шествие на место неба. Потом сквозь темноту и сон послышались голоса:
— Как будто очнулся.
— Веки дрогнули, сейчас откроет глаза.
Сердобольные люди прыскали на Ваче водой и подставляли под нос какое-то пахучее лекарство.
— Наверно, это от голода. Видишь, какой он худой.
— Наверно, от нужды.
— Пойду принесу ему вина и хлеба.
Ваче действительно открыл глаза и даже сел на тахте. Оказывается, его перенесли в тихую прохладную комнату в торговых рядах. На еду не хотелось и смотреть. Отодвинув тарелку, поднялся на ноги.
— Отдохни еще, поешь и полежи, — говорили ему. — Где ты живешь, мы проводим тебя до дому.
Но Ваче сердечно поблагодарил добрых людей и вышел на улицу. Он не знал, куда ему идти, но пришел почему-то к Куре. Только увидев накатывающиеся одна на другую тяжелые волны бурной реки, Ваче догадался, зачем он сюда пришел. Голова все еще кружилась. Может быть, теперь она кружилась от высоты, потому что Ваче стоял на мосту. Он глядел вниз на текучую воду. В глазах пестрило, волны перепутывались, разбегались, мерцали, и сквозь них, там, глубоко внизу, прорисовывался образ все той же Цаго, юной девушки из Ахалдабы, подружки детства, жены блистательного вельможи.
Проклятая книга Торели! Разрисовал. Вложил душу. Выходит, что приготовил приданое для Цаго. Наверно, счастливый муж положит эту книгу около супружеского ложа и будет самодовольно листать ее и читать вслух прильнувшей и обвившей его руками жене. От счастья и ласки Цаго смежит глаза и даже не взглянет на рисунки, и даже не вспомнит бедного влюбленного юношу, который ни в мечтах, ни во сне не мог бы представить себе такого счастья, а оно ни с того ни с сего, запросто досталось Торели.
Да и мог ли Ваче мечтать? Что у него есть — богатство, имя, положение при дворе? Неотесанный деревенский парень, он вырос в нужде и сиротстве, и никто не мог бы понять это лучше, чем Цаго, потому что и сама она сирота, и сама росла в такой же нужде. Но, дочь азнаури, она, конечно, мечтала и о богатстве и о блеске двора, и, конечно, эта ее мечта никаким образом не могла связываться с Ваче, с таким же бедняком, как она сама.
А если это так, если Ваче не мог и теперь уж не сможет никогда даже мечтать о милой Цаго, какой же смысл в том, что жизнь будет продолжаться и дальше? Зачем ночами бить молотом по железу в раскаленной кузнице? Зачем ему все искусства, и свое и чужое, зачем ему далекий берег успеха, если, доплывя до него, он не увидит там милой и желанной Цаго? Там тоже пусто, зачем же туда стремиться, пробиваясь сквозь все лишения жизни?
Ваче зажмурился, оперся о перила моста, чтобы перекинуть через них свое тело, и вдруг услышал издали крик о помощи. Он открыл глаза и увидел, что река несет барахтающегося, кричащего мальчика. Волны то перекатывались через ребенка, накрывая его с головой, то выносили кверху, то поворачивали на одном месте, как щепку. По берегу реки с воплями бежали женщины, они тоже звали на помощь.
Ваче прыгнул. Водоворот закрутил его, потянул вниз, но юноша рванулся, начал грести, рассек встречную волну и, борясь с течением, поплыл. Впрочем, плыть далеко было не нужно. Кура сама принесла к нему обмякшего, переставшего барахтаться мальчика. Ваче действовал бессознательно, он сильно оттолкнул ребенка к берегу, чтобы вышибить его из главной речной струи, схватил за волосы, приподнял голову над водой. В мире не было ничего, кроме несущейся ледяной воды, ребенка и стремления прибиться к берегу. Только ощутив ногами дно, Ваче как бы очнулся, и ему показалось, что на берегу собрался весь город. Женщина с протянутыми вперед руками пошла навстречу, словно не замечая реки, и вошла по колени в воду. Другие тоже хлынули с берега в Куру. Ребенка сначала потрясли вверх ногами, потом начали растирать, бить по щекам, пока не привели в чувство. Растолкав сгрудившихся людей, над ребенком склонился отец. Ребенок открыл глаза, узнал родителей и заплакал. Отец бросился на землю, обнял ноги Ваче, так что юноша насилу оторвал его и насилу поднял. Тогда отец стал обнимать и целовать Ваче, словно сам Ваче был его только что спасенным сыном.
Отец спасенного оказался купцом, и не просто купцом, но большим человеком, приближенным ко двору, едва ли не богатейшим человеком в Грузии. Звали его Шио.
Жизнь Шио прошла в вечных странствиях с караванами из города в город, из государства в государство. Поэтому женился он поздно. Тем более дорог ему был его единственный сын. Велико было бы горе купца, если бы единственный ребенок, единственный наследник торгового дела и богатства, утонул в Куре. Велика оказалась его радость, когда он увидел мальчика спасенным, пришедшим в сознание, живым. Всех, кто оказался на берегу, Шио пригласил в дом, приказал накрыть столы.
Ваче не ел, не говорил, не смеялся, как все на радостях. Он только пил, и пил много.
— Чем же тебе услужить? — говорил купец. — Я позвал бы теперь за стол именитейших людей столицы, вельмож, царедворцев, и они пришли бы, чтобы познакомиться с тобой. Но сейчас свадьба у придворного поэта, и все они там.
Купец, желая угодить, еще больше растравил сердце Ваче. Юноша резко поднялся из-за стола. Но хозяин не отпускал дорогого гостя, он повел его бесконечными закоулками в потайные подвалы, чтобы показать свои сокровища.
Груды золота, серебра, драгоценных камней, художественных изделий из серебра и золота ослепили бы кого угодно. Но что теперь были для Ваче золото или драгоценные камни?
— Бери сколько хочешь, — говорил между тем купец, — бери, не стесняйся, я от чистого сердца. Золоту и серебру я не знаю счета, сын же у меня один. Он один дороже мне всего этого богатства, и ты мне вернул его с того света. Поэтому бери что хочешь и сколько хочешь.
Но Ваче махнул рукой, отвернулся от сокровищ купца.
— Не только моих богатств, но и стариковской жизни моей мало, чтобы отблагодарить тебя. Но ты ничего не хочешь, что с тобой? Скажи, придумай, что для тебя сделать, и я для тебя сделаю все!
Купец чуть не плакал от досады, что не может ничем отблагодарить этого странного молчаливого юношу.
— Хочешь, стану твоим рабом, твоим слугой, буду выполнять каждое твое желание!
— Да нет, — заговорил наконец молчальник, — если уж на то пошло, моя просьба тебя не затруднит. Не знаешь ли ты каравана, уходящего в Хлат? Я хочу уехать туда. Пусть караван возьмет меня с собой.
— Бог мой! Да я сам только что вернулся из Хлата. Через два дня мои караванщики отправляются в обратный путь. Они доставят тебя так, что ни одна пылинка не сядет на твою одежду, ветерок не прикоснется к тебе. У меня в Хлате много друзей, все это большие, именитые люди. Да что! Я напишу письмо к самой царице Тамте. Она уважит меня, и ты будешь устроен при дворе… Но почему ты надумал уехать в такую даль?
— Там работает мой учитель Деметре Икалтоели. Он давно уж зовет меня к себе.
— Икалтоели! Я прекрасно его знаю. Да я и теперь встречался с ним, будучи в Хлате. Он расписывает храм для православной царицы Тамты. Со злостью глядят магометане на христианскую церковь, возведенную рядом с мечетью и двором мелика. Злятся, но ничего не могут сделать: любят Тамту и побаиваются нас, грузин.
Через два дня Шио и вся его семья и вся родня дружно проводили в Хлат юношу, принесшего им столь большое счастье и столь несчастного в собственной своей судьбе.
В Гелати и Тбилиси, в Аниси и Мцхету съезжались византийские, армянские и грузинские философы. Они вели диспуты, дабы совместными усилиями приблизиться к истине. Писались новые книги. Другие книги переводились с иноземных языков.
Но от всего этого был далек придворный поэт Торели. Он жил теперь как на необитаемом острове вдвоем со своей Цаго. Казалось, они забыли обо всем и обо всех, ничего не хотели знать, никого не хотели видеть. Съездили, правда, сначала в Тори, в родные места Торели, потом побывали в Ахалдабе, погостили у матери Цаго, а потом снова возвратились в свой уютный дом над Курой.
Цаго душой была совсем еще девочка, она радовалась, как ребенок, щебетала целыми днями, и под это щебетанье умудренный муж Турман Торели забывал и горести прошедших лет, и заботы о будущем, и долг перед царицей и перед народом. Турман Торели оказался на седьмом небе. Исчезло все, кроме радостей и утех любви. Он купил домик с садом. Домик наполовину нависал над Курой. Выйдя на балкон, можно было почувствовать себя как на корабле. Глядя на волны Куры, легко было отдаваться мечтаниям, уносящим вдаль.
В государстве происходили важные события. Царица Русудан, с согласия дарбази, выбрала себе в мужья сына арзрумского султана Тогрулшаха Могас-эд-Дина. Ослепленный красотой царицы, сын султана тотчас отрекся от магометанской веры и был крещен. Впрочем, эти условия поставил ему грузинский дарбази.
Братья Ахалцихели, Шалва и Иванэ, отправились в поход на южные земли. В царстве строились дороги, храмы, дворцы, больницы, богадельни, проводились каналы.
Если и были у Торели минуты отрезвления, то в эти минуты он думал лишь о том, неужели может кончиться такое счастье, неужели жизнь оборвет его каким-нибудь ужасным неожиданным бедствием.
Царица Русудан лишь временами жила в Тбилиси. Она тоже переживала медовый месяц и вместе с молодым мужем уезжала из столичной резиденции. Поэтому служба при дворе почти не беспокоила новую приближенную царицы. Но, правду говоря, Цаго манил к себе блеск двора, где постоянно пребывали то иноземные цари, то принцы, влиятельные вельможи, рыцари и философы, риторы и поэты. Цаго и сама была не последним украшением двора. Ее появление всегда встречалось скрытым восторгом. Долгие взгляды провожали ее. Она чувствовала на себе ласку одних взглядов, бескорыстный восторг других, затаенную зависть третьих. И тогда она старалась казаться еще стройнее и красивее.
Желание Ваче исполнилось, он прибыл в Хлат. Его подхватила, завертела и понесла волна иной, не похожей на прежнюю, жизни. Караван-баши, благодаря покровительству богатого купца, тотчас представил Ваче царице Тамте. Царица восседала на высоком троне из чистого золота, прекрасная, самоуверенная, гордая, привыкшая повелевать. По одному движению ее бровей сгибались до земли царедворцы Хлата. Каждый старался заслужить ее милость. Сам хлатский мелик, супруг Тамты, занимался лишь пирами и охотой, во дворце бывал очень редко, так что дочь Иванэ Мхаргрдзели Тамта была настоящей правительницей этого вассального для Грузии государства.
Годы тронули красоту царицы, но это могли бы заметить лишь те, кто видел ее в расцвете молодости. Ваче не видел раньше царицы, и теперь красота венценосицы поразила его настолько, что он смутился. Он почувствовал себя как бы слишком приблизившимся к некоему высокому и яркому огню, невольно отстранил голову и отступил шаг назад.
— Приблизься, — приказала царица. — Что в Грузии, мир? Сядь поближе и расскажи.
Юноша, смутившись еще больше, присел на стул, указанный царицей. Но очень скоро он почувствовал, что от его смущения и робости не остается никакого следа. Тогда он понял, что сила царицы Тамты не только в ее красоте, но в уме и сердечности.
Деметре Икалтоели обрадовался Ваче, как родному.
— Я знал, что, блудный сын, ты вернешься на путь, указанный мной. Кто хоть раз побывал в любовниках музы, тот никогда от нее не убежит. Это я сосватал тебя с музой, я теперь для тебя второй отец.
Деметре показал Ваче дворцовую церковь, которую предстояло расписать. Похожая на Джвари, она сверкала среди разноцветных, как пестрые ковры, мечетей подобно строгому драгоценному камню. На красноватой облицовке, словно девичьи косы, змеилась вязь грузинского орнамента. Четырежды она переплеталась, образуя крест.
Внутри весь храм в лесах. К росписи только что приступили. Не откладывая дела, Деметре рассказал Ваче, где что будет, и тут же отвел ему целую стену храма.
Ваче набросился на работу, как набрасывается на еду изголодавшийся человек. Да что еда! Он работал в каком-то слепом угаре, в запое, подобно горькому пьянице, когда тот дорывается наконец до вина и ни о чем другом не думает и думать не хочет и все радости и горести его от чарки до чарки. Это был пир труда, самозабвение, разгул, вакханалия. Икалтоели и все мастера подолгу стояли, изумленные и тем, как работает Ваче, и тем, что возникает под его кистью. Они поняли, что молодой художник уходит в такие высоты совершенства, которые для них уже невозможны.
Икалтоели работал без устали. На него тоже находили часы и дни исступленного, неистового вдохновения. Тогда он сутками не выходил из храма, не отпускал и помощников. Но как только он замечал, что вдохновение слабеет, покидает его (или, может, брала свое усталость), бросал кисти, и жизнь вылетала из колеи.
Денег у него было много, все его уважали и любили. Сам он отнюдь не чурался ни одной из земных услад. Сладко попить и поесть, забыться в объятиях персиянки или турчанки, и все это так, чтобы вино лилось рекой, чтоб не смолкали заздравные речи и звон чаш, чтобы день перепутывался с ночью, — вот образ жизни Икалтоели в те дни, когда в руках не держал он своей знаменитой и вдохновенной кисти.
Ваче, чтобы полнее забыть свое несчастье, тоже с головой бухнулся в эту жизнь и ни на шаг не отставал от учителя. Ночью, опьяненному вином и ласками очередной красавицы, ему казалось, что в этом-то и состоит человеческое счастье. И кого и зачем искать, если рядом действительно красавица, юная, сильная, жадная до его мужской неизбывной силы. Но утром он приходил в себя, на душе становилось пусто, вечерней оргии не хотелось вспоминать, и только ненависть к самому себе жгла сердце и мысли. Вновь вставала в памяти Цаго, вновь обжигала сердце злая обида, и вновь он искал забвения либо в работе, либо в пирах.
Иногда среди пира на Деметре находила задумчивость и как будто тоска. Видимо, пиры начали приедаться и ему. Тогда он начинал вспоминать свой дом и тихо говорил:
— Нет, Ваче, плохое у нас с тобой ремесло. Что это за жизнь, если я целыми годами не бываю дома, не вижу моей единственной дочери. Ведь с тех пор, как умерла жена, я и отец и мать ей. О, если бы теперь же, сию минуту повидаться с Лелой!
— Взрослая у тебя дочь?
— Исполнилось четырнадцать лет. Да я уже давно ее не видел, наверное, выросла и расцвела. Ты ведь не знаешь, какая она у меня красавица, какая прилежная, добрая. Как умеет себя держать.
Мастер почти каждый день рассказывал про свою Лелу. Ваче стало казаться, что он давно знаком с Лелой, хорошо ее знает. Он даже начинал скучать, если Деметре пропускал день и ничего не рассказывал о дочери.
Роспись церкви подходила к концу. Царица Тамта пожелала, чтобы на правой стене храма художники изобразили ее самое. Это было поручено Ваче. В свободные от государственных дел часы царица жаловала в свою новую церковь, и юноша с увлечением переносил на стену ее прекрасное царственное лицо.
На берегу Куры, на Метехской скале незаметно-незаметно поднялось грандиозное здание. Поначалу горожане не обращали на него никакого внимания. Но леса поднимались все выше и выше, сооружение опоясывалось рядами колонн и террас, и под конец, одетое в золотистый камень, оно засверкало среди других строений Тбилиси, как сверкала бы драгоценность среди обыкновенных серых камней.
Новый дворец царицы Русудан был виден со всех концов города, и если путники подходили к столице Грузии, то, по какой бы дороге они ни шли, прежде всего им бросались в глаза новые царские палаты.
Этот дворец заложили в день воцарения Русудан. Царица хотела, чтобы ее дворец стал самым красивым не только в Грузии, не только во всех сопредельных землях, но и во всей Передней Азии. Придворного зодчего, Гочи Мухасдзе, послали в Константинополь и Рим, потому что прежде чем превзойти что-либо, нужно хорошенько изучить то, что собираешься превосходить. Зодчий обложился книгами и планами лучших дворцов Востока и Запада, он выбрал из каждого плана лучшее, помножил все это на достижения грузинского зодчества и создал действительно блестящий проект.
Дом Багратидов вел свое происхождение, по преданиям, от Давида и Соломона. Вот почему и Мухасдзе велели, чтобы палаты Русудан были похожи на библейский Соломонов дворец, а по возможности превзошли его.
Зодчий перечел еще раз Ветхий завет, где содержались кое-какие намеки на особенности Соломонова дворца, но скорее из стремления напитаться библейским духом. Надо было построить такой дворец, чтобы взглянувший на него сразу понял: да, венценосная Русудан происходит от Давида и Соломона!
Вереницами сгоняли рабов. Караваны двинулись со всех окраин страны. Армянский цветной туф, особенные породы абхазского леса, стекло и мрамор, черепица и мел — все это стекалось со всех сторон к Метехской скале, где зодчий Мухасдзе расчерчивал основание будущего дворца.
Все — зодчие и художники, ученые и философы — понимали, что создается памятник расцвету и мощи грузинского государства, каждый хотел принять участие в создании этого памятника. Дворец должен был олицетворять и красоту, и вечность, и силу власти, и полет мысли.
Вассалы Грузии: трапезундский император и арзрумский султан, адарбадаганский атабек и турецкий султан, один перед одним дарили будущему дворцу серебро, золото и редкие камни. Дворец рос не по дням, а по часам. Зодчий начал думать о живописцах для внутренней росписи дворца. Он знал всех лучших живописцев страны, но даже из этих лучших он хотел отобрать самых вдохновенных, самых талантливых мастеров.
К этому времени Деметре и Ваче со своими помощниками убрали леса в новой церкви в Хлате. И вся роспись была хороша, но изображение царицы Тамты на правой стене храма поразило даже самих художников. Любопытные в первый же день потекли цепочкой в новую церковь. И простой народ, и ценители искусства приходили издалека, чтобы поглядеть на чудесную живопись. Даже мусульмане, обходившие в другое время православную церковь и нарочно поворачивавшиеся к ней спиной, на этот раз не могли удержаться от соблазна. Они заходили в храм, отворачиваясь от ликов спасителя и богородицы, закрывая глаза, загораживая их ладонью. Но зато часами глядели они на свою царицу, которую очень любили и которой гордились.
Слава маленькой церкви дошла и до самой Грузии. Строитель нового дворца не поленился приехать из Тбилиси, чтобы на месте удостовериться в необыкновенном таланте мастеров. Он думал, что больше говорят, но и ему, видавшему виды зодчему, пришлось удивиться и пережить минуту восторга. Он решительно доложил своей царице, что если расписывать покои дворца достойно их внешнего вида, то это можно поручить только Икалтоели и его ученику. В тот же день в Хлат поскакали гонцы.
Царица Тамта по-царски одарила грузинских живописцев, отпуская их на родину. Со смутными чувствами собирался Ваче в дорогу. Возвращение в родные края было и сладко и тревожно. Как там мать, как Ахалдаба, все ли осталось неизменным?
За эти два года в жизни Ваче не произошло вроде бы ничего особенного. Два года он простоял на лесах. Но ничто не проходит бесследно. И вытирающий кисти, спускающийся с лесов Ваче был вовсе не тем Ваче, который два года назад поднялся на леса.
Дорога до Тбилиси показалась ему длиннее, чем когда он уезжал с караваном Шио. Утомленные дорогой путники молчали, и только когда завиднелись очертания столицы, они оживились, начали узнавать то одно здание, то другое. Было много нового, чего они не видели раньше.
Ваче перед самым Тбилиси переоделся в праздничную одежду и ехал теперь по берегу Куры притихший, но радостный, как будто два года назад и не собирался утопиться в этой самой Куре. Радость шла от возвращения на родину, но казалось, что радость струится от синих небес, от зеленых гор, от журчащей Куры и от шумящего, как пчелиный улей, города.
У Метехской скалы путники не могли не остановить коней. Словно выросшие из скалы, словно ее продолжение, возносились к облакам диковинные сооружения русудановского дворца.
— Так вот они каковы, новые палаты нашей царицы!
— И какая легкость, словно можно поставить на ладонь.
— Еще бы, строит зодчий Мухасдзе. Все, что он строит, легко, изящно, красиво.
— Нет, вы посмотрите на окна, с какой высоты придется глядеть на Куру и на все вокруг.
— Хорошим пловцом надо быть, чтобы прыгнуть в Куру из такого окна.
— Умрешь, не долетев до воды.
— Как, Ваче, не трудно будет расписать такой дворец?
— Очень трудно достигнуть такого же совершенства и в живописи.
— Лишь то интересно, что трудно. Мы должны расписать дворец так, чтобы, увидев внутренние покои дворца, люди забывали о его внешней красоте.
Сначала путников было много. Но в городе то один, то другой путешественник прощался с попутчиками и поворачивал коня в какой-нибудь переулок. Постепенно разъехались все, только Деметре да Ваче по-прежнему тихо ехали вдоль Куры.
— А я-то куда, — спохватился юноша, — мне давно бы нужно свернуть к моей Ахалдабе.
— Полно, Ваче. Сначала заедем ко мне, отдохнем с дороги, сходим в баню. К матери успеешь и завтра. Может быть, и я поеду с тобой.
Они остановились возле небольшого дома с балконом. Ворота вдруг распахнулись, и на улицу метнулась девушка. Она успела еще вскрикнуть «папа», прежде чем Деметре, перегнувшись с коня, стиснул ее в своих объятиях. Он и плакал, и целовал свою дочь, свое единственное сокровище. То он отстранял лицо девушки и вглядывался в него, словно видел впервые, то снова порывисто прижимал это, все в радостных слезах, лицо к своей груди.
Ваче, не слезая с коня, смотрел со стороны на бурную встречу отца с дочерью и улыбался их нескрываемой радости. Наконец Деметре опомнился и сошел с коня.
— Ну вот, это моя дочь Лела, — за руку подвел он смутившуюся девушку к молодому другу. Та радость, которая только что столь бурно изливалась, все еще сияла в глазах юной красавицы. Она протянула руку, и Ваче услышал, что рука ее дрожит от волнения. Ваче тоже вдруг смутился, но первым взял себя в руки.
— Вот вы, оказывается, какая, а мне Деметре говорил — совсем девчонка.
— О вас мне тоже писал папа. И я представляла вас именно таким.
Молодые люди говорили одно — первые попавшиеся пустые слова, — но глаза их и улыбки говорили совсем другое. Деметре умилялся со стороны. Он частенько, когда глядел, как работает Ваче, думал: «Вот бы такого мужа для дочери, а мне зятя». Как же было ему не радоваться теперь, когда он видел их вместе, улыбающихся друг другу. Затаенная мечта в эту минуту казалась ему почти исполнившейся.
Во двор вбежала сестра Деметре:
— Пусть всегда тебя так же радует бог, как ты нас обрадовал своим приездом! Что же вы стоите на дворе, проходите в дом!
В домике все было обставлено со вкусом и все блестело чистотой. Сама Лела была необыкновенно возбуждена. Она собирала на стол и не ходила по комнатам, а словно летала, не касаясь земли, успевая еще при этом взглядывать на Ваче. И когда взглядывала, то быстро отворачивалась и краснела.
Что касается Ваче, то он поймал себя на том, что голова его все время невольно поворачивается к дверям, за которыми каждый раз исчезала Лела и откуда она столь стремительно появлялась. Будь его воля, он ни на минуту не выпустил бы Лелу из комнаты, чтобы все время видеть ее.
После долгого пути мужчины уснули сразу и спали крепко. Спала и сестра Деметре — хозяйка дома. Одна только Лела не могла уснуть. Она слышала через перегородку дыхание спящего Ваче. Много рассказывал о нем отец, и ей думалось, что он приукрашивает юношу. Но как, оказывается, он был не красноречив!
Слышалось ровное дыхание Ваче. Неужели будет на земле столь счастливая женщина, что уснет на его могучей руке? Но тут Лела испугалась своих мыслей, скорее перекрестилась и нырнула под одеяло, укрывшись с головой.
На другой день утром царица Русудан приняла мастеров.
— Вы, наверное, видели наши новые палаты? Понравились ли они вам?
— Истинно достойны вашего блестящего царствования, — отозвался Деметре.
— Нам очень понравилось, но мы видели дворец лишь снаружи, простодушно подтвердил Ваче.
— Внутри он будет еще красивее и величественнее. Золото и серебро украсят колонны и своды дворца. Полы из нетленного дерева будут чередоваться с полами из хрусталя и цветного мрамора, полы из цветного мрамора будут чередоваться с полами из самоцветов. Но все это холодная, мертвая красота. Вы, живописцы, должны вдохнуть жизнь в эти великолепные хоромы. Наполните их синим небом и ярким солнцем, прохладным воздухом и огнем любви. Пусть радуются сердца наших верноподданных, пусть сияют в восхищении их глаза!
Такую работу мы можем поручить только тебе, Деметре Икалтоели. Бетанию и Гударехи оживила твоя кисть, великий мастер. Пусть твой талант, твое вдохновение осветят и согреют холодные стены нашего нового дворца.
Но не забудьте об одном. Бетания — божий храм, а наши палаты пристанище недостойных смертных. Если там твое искусство пробуждало у мысли о небесном и вечном, здесь нужно думать о земном.
— Будьте надежны, благословенная царица! Положитесь на мое усердие и на усердие моего ученика.
— Царица Тамта, которая нам ближе сестры, весьма хвалила искусство твоего молодого мастера. Мы очень довольны, что теперь он может показать свое мастерство и при нашем дворе. Но наш дворец — не хлатская церковка. Иное поприще — иной будет и царская благодарность.
Повстречайтесь с Мухасдзе, осмотрите дворец и, не откладывая, приступайте к делу.
Русудан поднялась. Это значило, что счастье лицезреть прекрасную царицу кончилось. Художники, и тот и другой, по очереди приложились к подножию трона и вышли из тронной залы.
Зодчий рассказал живописцам, как задумано расписать дворец. Оказывается, Русудан пожелала, чтобы на стенах самой большой залы были изображены ее коронация и восшествие на престол. Деметре этот зал поручил молодому художнику, себе же взял весь остальной дворец.
Вдохновленный столь необыкновенной задачей, Ваче в первые дни как в лихорадке набросал эскизы будущей росписи. На одной стене, в центре композиции, коленопреклоненная перед богородицей Русудан прижимала к груди и орошала слезами хитон господень. В правом верхнем углу божественный предок дома Багратидов Давид протягивает царице ту самую пращу, из которой он сразил Голиафа. В левом верхнем углу мудрейший из земных царей Соломон протягивал царице весы, которые символизировали прославленное в веках правосудие Соломона. Великая Тамар возлагала корону на голову Русудан. Два льва, которые на грузинских знаменах, став на дыбы, устрашают врагов и вселяют силу в сердца друзей, как бы сошли теперь со знамен и спокойно улеглись у ног молодой царицы.
На второй стене Ваче решил изобразить Русудан, сидящую на троне, увенчанную короной и со знаками царской власти в руках. Позади царицы должны были торжественно выстроиться все ее славные полководцы и советники, а перед троном распластаться ниц изъявляющие ей, непобедимой царице Грузии, свою покорность послы турок и персов, иракцев и византийцев, адарбадаганцев и хорасанцев.
Русудан простерла над преклоненными милостивую десницу, принимая под свое покровительство их, уверовавших в истину учения Христа и в могущество грузинского трона.
На третьей стене царица одной рукой осеняла крестом из виноградных лоз, а другой наделяла изобилием: сыпались золото и серебро, виноградные гроздья и пшеница. Вокруг царицы расцветали сады, пересеченные каналами, повсюду высились купола монастырей, по дорогам тянулись караваны верблюдов. А там, где царица простерла руку с крестом, мирно паслись коза и волк. Эта композиция должна была изображать будущий расцвет Грузинского царства под властью Русудан.
На четвертой стене Ваче задумал изобразить народное празднество в честь воцарения Русудан. То самое празднество, которое пришлось ему увидеть, когда вслед за Цаго и Павлиа он пришел в Тбилиси. По замыслу, это должно было быть всенародное ликование, карнавал с ряжеными, с водяными, с чертенятами.
Все, что задумал Ваче, было одобрено, и он переселился во дворец. Он выбрал себе трех помощников из лучших живописцев страны. Каждый получил по стене. Ваче вмешивался во всякую мелочь, советовал, подправлял, намечал рисунок, заставлял переделывать, если что-нибудь выходило не по его. Но зато к четвертой стене он никого не подпускал.
Долго обдумывал и вынашивал Ваче каждую деталь грандиозной композиции. В его воображении мельтешило несчетное количество лошадей и людей, все это он переставлял, менял местами, распределяя по пространству стены, пока все не встали на свои единственные места, образуя стройное целое, где каждый штрих связан с другим штрихом картины и ничего нельзя изменить в одном углу без того, чтобы это не потребовало изменения в углу противоположном.
Юная, прекрасная Русудан на белом жеребце направляется на коронацию. Блестящая свита сопровождает ее. Улицы полны народа. Купцы, ремесленники, женщины, дети — весь город высыпал на улицы посмотреть на свою царицу. У притворенных ставней мастерской, мимо которых уж проехала царская свита, видны прижатые толпой к стене калека на осле и девушка в белом платье. Одной рукой девушка держит за уздечку осла, другой отстраняется от толпы. Лица девушки Ваче пока что не наметил, но и так было видно, что она смотрит вслед удаляющейся торжественной процессии. От свиты отстал один всадник. Повернувшись в седле, он смотрит туда, где должно потом возникнуть лицо девушки.
Все — и празднично украшенные улицы, с коврами, вывешенными на балконах, и толпа, и сама царица — все это изображалось как бы увиденным с плоской крыши дома. На крыше тоже много народу, все толкаются, протискиваются вперед, тянутся на цыпочках, чтобы разглядеть. Только один юноша безучастен к происходящему. Он стоит вполоборота, и на лице его выражение пока еще не самой потери, но предчувствия потери, не самого горя, но ожидания его.
Как весной из однотонной бесцветной земли начинают прорастать зеленые травы, алые маки, тюльпаны и все другие весенние цветы, так постепенно проступала на стене живопись Ваче, так постепенно оживала и расцветала холодная доселе, слепая стена.
Икалтоели частенько заглядывал в этот зал. Подолгу он стоял перед росписью, хорошо понимая, что на его глазах создается нечто величественное, вечное, что может составить славу Грузии и пронести ее через века. Учитель был счастлив, ведь это он сделал из неотесанного парня такого вдохновенного художника. Нет для учителя высшего счастья, чем увидеть в расцвете сил и в блеске славы своего любимого ученика.
Ваче увлеченно писал, сидя на длинной — вдоль всей стены — скамье. Он не сразу увидел, что в зал вошел Деметре. В другое время мастер еще издали, с порога окликнул бы юношу, сказал бы ему что-нибудь веселое, пошутил бы, а подойдя, одобрительно похлопал бы по плечу.
Теперь Деметре шел, держась за стену, как пьяный, лицо его пылало в сухом жару, и не было сил, чтобы позвать на помощь. Ваче, услышав шаги и зная, что прийти больше некому, сказал, не отрываясь от живописи:
— Рановато сегодня пришел ты, мастер.
Но, не получив ответа, оглянулся. Подскочил он к мастеру в то мгновение, когда обмякшее тело готово было сползти и рухнуть на пол. Ваче подхватил учителя на руки, позвал своих помощников, и больного бережно понесли домой.
Схватила лихорадка, которую Деметре подцепил где-нибудь на чужбине. Ваче пригласил самых лучших врачей, но те только разводили руками. Снадобия не помогали, Деметре угасал на глазах.
Поняв, что приходит конец, старый художник позвал Ваче к себе и велел сесть поближе.
— Ты был мне дороже сына, я тебя любил и сделал для тебя все, что мог. Теперь ты мастер, ты знаменит, перед тобой все пути. А я ухожу, жить мне осталось недолго. Исполнишь ли ты одну мою просьбу?
— Не проси, но приказывай. Есть ли на свете что-нибудь, чего я не сделал бы для тебя? — Ваче побледнел, ближе пододвинул стул, чтобы можно было расслышать каждое слово. Но Деметре долго не мог отдышаться и только смотрел на Ваче взглядом, в котором мольба и просьба горели светом молитвы.
— Завещаю тебе мою дочь. На тебя, Ваче, вся надежда. Она не уродка и хорошо воспитана. Если сердце твое не протестует, то вот мое последнее слово: ты ее муж, Лела — твоя жена.
— Как скажешь, мастер. — Ваче припал к руке учителя.
— Но если сердце твое говорит тебе другое, не надо, не порть себе жизни из одного лишь уважения к старому Деметре.
— Что говоришь, отец! От чистого сердца я твой сын, твой зять.
— Позови Лелу. — Деметре оживился, даже приподнялся на постели. Лела, дочь моя…
Лела смотрела то на Ваче, то на отца, стараясь понять, что происходит.
— Дети, дайте друг другу руки.
Лела и Ваче взялись за руки.
— Отныне вы муж и жена, благословляю вас, дети… Будьте счастливы… Ныне, присно и во веки веков. — Деметре перекрестил молодых людей и обессиленно опустился на постель.
Деметре чувствовал надвигающуюся на него непроглядную тень, Деметре спешил. Он хотел увидеть еще своими глазами и свадьбу. Он заставлял приглашенных петь и плясать, и все выполняли приказы умирающего, но настоящего веселья не получалось. Тень, надвигающаяся на хозяина дома, омрачала и великий обряд любви. Через два дня Деметре скончался.
После смерти старого художника у Ваче прибавилось заботы не только потому, что появились собственная семья и собственный дом. Но и то, что не успел сделать Деметре по росписи дворца, Ваче пришлось взять на себя. К нему перешло руководство всеми художниками, которые расписывали дворец. И главная забота при этом была — не умалить, не уронить славного имени Деметре Икалтоели, известного каждому человеку в Грузии.
Но силы Ваче были в расцвете. Он всюду поспевал — и во дворце и дома. Он приходил с работы поздно, усталый, но тотчас его окружала такая радость, такое тепло домашнего очага, что, каким бы усталым он ни пришел, каким бы плохим ни было его настроение, все отлегало от сердца. На страже его спокойствия и счастья, как ангел-хранитель, стояла Лела.
Когда мир и порядок в семье, работается лучше. Поэтому и во дворце Ваче трудился так, как никогда еще не трудился до сих пор. Люди со всей Грузии приходили глядеть на работу Ваче. Молодые художники стояли толпой перед росписью, разговаривая вполголоса, а те, что постарше и поопытнее, разъясняли им и глубину замысла, и особенности композиции, мастерство исполнения. Говорили о значении и месте той или другой линии, того или другого красочного пятна.
Когда-то почитатели живописи так же окружали работающего Деметре. Ваче слышал за спиной разговоры наблюдавших и понимал, что он достиг теперь того положения, о котором когда-то лишь мечтал, находясь в тени Деметре, да и мечтал про себя, тайно, сам не веря в свою мечту.
Имя Ваче узнали далеко вокруг. Греческие художники из Трапезунда и Византии приезжали посмотреть на работу грузина, не видя для себя в том никакого унижения. Надо ли говорить, что в Грузии Ваче знали все. Его уважали и при дворе и в народе. Но художник как будто не замечал всеобщего внимания и восторга, он оставался таким же скромным, краснеющим при всех случаях, душевным и добрым.
Вот эта-то скромность, сочетавшаяся с огромной внутренней силой и неутомимостью в работе, больше всего подкупила придворного зодчего Гочи Мухасдзе.
Со дворца давно убрали леса, но Гочи все еще ходил во дворец каждый день, бродил по его покоям, любовался сводами, арками, переходами, лестницами, окнами, орнаментами. Так, вероятно, по многу раз перечитывает про себя поэт только что написанное удачное стихотворение.
С первого же дня, как только во дворце появились живописцы, Гочи начал приглядываться к ним. Впрочем, Деметре Икалтоели он хорошо знал и верил в него. Но зодчему показалось, что старый мастер поступил не очень осторожно, доверив молодому художнику роспись самой главной дворцовой залы. Гочи тогда ничего не сказал Деметре, но опасения были, и зодчий ревниво присматривался к работе Ваче.
Понемногу мнение архитектора о молодом художнике стало меняться. Бывало, что он подолгу стоял за спиной живописца и смотрел, не пропуская ни одного движения кисти. Незаметно для себя Гочи стал как бы тайным соучастником творчества, и смотреть на работу Ваче превратилось для него в потребность. Чем дальше продвигалось дело, тем больше восхищался Гочи и силой таланта художника, и силой его духа, и мощью вдохновенья, и правильностью выбора, который сделал старый Деметре.
Ваче тоже привык к тому, чтобы рядом за спиной стоял столь тонкий и опытный наблюдатель. Два вдохновенных художника постепенно сблизились и полюбили друг друга.
Ваче нравился этот благородный человек, воспитанный при дворе и получивший блестящее образование, наделенный широтой и глубиной взглядов. Об искусстве Гочи умел судить тонко и смело. Свои взгляды он излагал так точно, что и для собеседника они становились бесспорными и обязательными. Это зависело не только от блеска и точности речи, но и от силы собственной убежденности зодчего.
То было время расцвета разносторонних дарований. Конечно, Гочи Мухасдзе не имел себе равного среди зодчих в пределах Грузинского царства. Но он был и умным советником двора, и храбрым полководцем. Он был одинаково хорош и на лесах нового здания, и во время застольной беседы, и в жаркой сече. Он считался желанным гостем во всех высокопоставленных домах могучего цветущего царства.
Ваче очень любил беседовать с Гочи Мухасдзе. После работы одинокий Гочи частенько принимал приглашение своего юного друга, и они шли в дом Ваче, где их привечала всегда радушная, гостеприимная Лела. Бывали случаи, что друзья проводили вечер в какой-нибудь харчевне под громкий говор подвыпивших разгоряченных мужчин.
Ваче, сложив инструмент, снимал передник, когда Гочи, по обыкновению, зашел за ним.
— Ну, что мы будем делать сегодня вечером?
— Устал. Надо бы отдохнуть.
— А мне как раз привезли из деревни лекарство от усталости. Домашнее вино. Короче говоря, нужен застольник. А где же мне найти лучшего застольника, чем ты? Пойдем ко мне. Придут еще двое друзей. Возможно, ты с ними незнаком, но вообще-то знаешь…
— Ну что ж, пошли.
Когда подходили к дому Мухасдзе, на порог вышла мать Гочи. Она упрекнула сына:
— Нехорошо, сынок, опаздывать. Неудобно приходить позже гостей. Торели давно уж дожидается тебя в твоем доме.
Ваче смутился, услышав имя придворного поэта. Он испугался, что, может быть, и Цаго здесь и придется встретиться и сидеть за одним столом, смотреть друг на друга и разговаривать. И хотя сердце забилось и кровь прихлынула к лицу, Ваче с радостью повернул бы от порога, чтобы очутиться рядом со своей милой, тихой женой.
Если бы даже и Цаго вспыхнула вся при встрече, если бы и у нее дрогнуло сердце, все равно это все не имело уже смысла, и для обеих сторон оказалось бы не минутами радости, но ненужной, излишней неприятностью.
Думая так, Ваче невольно приотстал от хозяина дома. Гочи пришлось повернуться и позвать:
— Заходи, что же ты топчешься у порога, словно стесняешься, проходи.
В комнате у окна стоял Торели. Он резко повернулся и пошел навстречу, пожал Ваче руку, глядя прямо в глаза.
— Знаю, слышал, да и как не слышать, коли все говорят.
Ваче хотел сказать что-нибудь в ответ, вроде того что они слегка знакомы, но, почувствовав, что получается невнятное бормотание, он покраснел и опустил голову.
Стол был накрыт на четверых. Гочи пояснил:
— Должен прийти еще Аваг, сын нашего славного Иванэ Мхаргрдзели. Не подождать ли, вот-вот придет.
— Куда нам спешить, — решил за всех Торели и сел на стул, предупредительно пододвинутый хозяином. Опустился и Ваче. Он сидел, по-прежнему не поднимая головы, и чувствовал, что Торели тоже смотрит на него. От смущения Ваче даже забарабанил пальцами по столу. Это дало возможность Торели отметить, какие у художника длинные красивые пальцы.
Стесненное молчание длилось недолго. За окном послышался звон копыт. Гочи метнулся по лестнице вниз, навстречу новому гостю, распахнул ворота и обнял князя.
Сын некоронованного царя Грузии Аваг, выросший под одной кровлей с царицей Русудан и почитаемый царицей за родного брата, встретился с собравшимися будто с ровесниками, которых давно не видел и с которыми так радостно чокнуться тяжелыми кубками.
Правда, Аваг, Торели и Гочи действительно были ровесники, но все же бедным царедворцам не дотянуться было до сына наипервейшего вельможи во всем государстве. Вот почему Ваче удивился той простоте и легкости, с которой Аваг вошел в дом и поздоровался с друзьями.
Аваг поздоровался с хозяином дома, с Торели и подошел к Ваче. Художник смутился — их разделяло не только происхождение, Ваче был много моложе Авага.
— Имя твое знакомо, — ободрил Мхаргрдзеди молодого человека. — Многие хвалили мне твое искусство, и я с удовольствием посмотрел бы своими глазами на твою живопись, если ты и Гочи согласились бы мне ее показать.
— И я не видел, — подхватил Торели, — и я не поленюсь посмотреть на новые царские палаты.
— Когда угодно… Хоть завтра же… Большая радость…
— Завтра-то, может быть, и нет, — вмешался Гочи, — но вот на днях сама царица пожалует в новые палаты. Вам все равно придется ее сопровождать. Тогда вы поневоле увидите и мою работу, и живопись нашего друга Ваче. А сейчас пожалуйте к столу.
Во главе стола посадили Мхаргрдзели, на другом конце сел хозяин, по бокам друг против друга оказались Ваче и Торели.
— Ты, Гочи, раз как-то упрекнул меня, — сказал Торели, усаживаясь на свое место. — Ну, что же, я заслужил этот упрек. Давно пора бы мне взглянуть на твое творение. Снаружи я им уже любовался, но внутрь зайти до сих пор не нашел досуга. То визиты к вельможам, то при дворе. Такова участь бедного поэта: к каждому явись, каждому скажи что-нибудь приятное. К тому же — прибавление семейства. С тех пор как родился сын, некогда писать стихи, не могу наиграться с малышом.
Мать Гочи приподняла уж над столом блюдо с яствами, но, услышав последние слова Торели, не преминула вступить в разговор. Даже блюдо она поставила на старое место.
— Говорят, сын ваш — вылитая мать. Не смогла я повидать его, когда он народился. А теперь, наверное, большой.
— Пошел третий год. Но если вы видели Цаго, то сынка и смотреть не надо — воистину вылитая мать.
Ваче сидел, опустив голову. Никто не знал, что в это время было у него на душе.
Гочи между тем наполнил большую чашу и передал ее Мхаргрдзели. Аваг поднялся и провозгласил здравицу за родину и царицу. Выпил, передал чашу придворному поэту и сел, возгласив аллаверды.
— Теперь ты должен поднять чашу за счастье нашей прекрасной родины, за ее процветание и могущество, — добавил Аваг, садясь. — Я так потому говорю, что не миновать войны, а война будет трудной.
— Да неужели трудной будет война? — усмехнулся Торели, принимая чашу. — Что может сделать могучему Грузинскому царству беглый султан Хорезма Джелал-эд-Дин? У него нет земли, нет владений. Он не держится корнями за землю. Сорвавшись со своей земли, он вот уж сколько времени бежит, сам не зная куда, только бы спастись от нахлынувших монголов.
— О ком вы говорите? — спросил Ваче.
— О султане Хорезма, сыне великого Мухаммеда. Этот несчастный бежит от тех самых монголов, которых мы четыре года назад прогнали, как овец. Он бросил родную землю, катится, как перекати-поле, по всему исламскому миру и нигде не может укорениться. Хоть бы осмелился сразиться с монголами. Бросается из стороны в сторону со всеми чадами и домочадцами. Монголы же гонятся за ним, как собаки за оленем или лисицей. Как это можно — отдать страну, ни разу не приняв боя, достойного настоящего мужчины и воина?
— Не все, по-видимому, так, — неуверенно вставил Ваче. — Когда я работал в Хлате, много слышал о Джелал-эд-Дине. О нем говорят как о храбром и сильном муже. И сражения с монголами были. И не раз монголы бежали от меча султана. Весь исламский мир боится проклятых язычников-монголов, весь исламский мир надеется только на Джелал-эд-Дина. Говорят, что только он спасет…
— Когда же он спасет? Он отдал весь Хорезм и половину Ирана. Теперь у него ни казны, ни войска. И вот его план: он знает, что Грузия богатая страна. Он надеется одолеть нас одним ударом, забрать все наше золото и серебро, отъесться на наших харчах, а потом уж, отдохнув и окрепнув, повернуть против главного своего врага. Но он жестоко просчитается. Мы дадим ему такой поворот от ворот, что война с монголами покажется развлечением и праздником.
— Дай-то бог, — внятно произнес Мухасдзе, когда все затихли после боевой речи Авага. — Но не слишком ли просто мы рассуждаем? Джелал-эд-Дин собрал всех мусульман и надвигается на Грузию, как черная туча.
— Ха, да где же они, мусульмане?! Иран он упустил из рук. Ирак не повинуется Джелал-эд-Дину. Вероятно, он собрал кочующих туркменов. Плохи его дела, если дошло до этих кочевников.
— Говорят, четыреста тысяч войска, — гнул свою линию Мухасдзе.
— Откуда! Такого войска не соберет и багдадский халиф. Этот слух распространяют лазутчики Джелал-эд-Дина, чтобы запугать нас, грузин. Но вот что я скажу: вопрос не в том, большое ли войско у султана. Плохо, что война надвигается не в добрый час. Не все благополучно в царском дворце.
В разговор вмешалась мать Гочи. Она обратилась к сыну:
— Правда ли, сынок, у царицы с царем какая-то ссора? По всей Грузии ходит недобрый слух.
Гочи опустил голову, отодвинул еду и ничего но ответил. Ответил вместо него Аваг:
— В народе говорят правду. Венценосцы в ссоре. Царица Русудан хочет избавиться от мужа — Могас-эд-Дина. Дело государственное. Одна она делать такой шаг не вправе. Моего отца и некоторых крупных визирей ей почти удалось уговорить. Но возражают Шалва и Иванэ. Подумайте сами: если отпустить Могас-эд-Дина, то арзрумский султан станет нашим врагом. Наших друзей на южной границе он тоже настроит против нас.
— Но почему царица хочет расстаться с мужем, он ведь, кроме всего, отец ее ребенка? Она сама выбрала его в мужья и цари. Он красив, добр, воспитан. Принял христианство, свыкся с грузинами как с родными, да, судя по всему, и полюбил нас.
— Научился прекрасно говорить по-грузински. По-моему, он Грузию любит теперь больше родной земли.
— Это, дорогой Турман, — резко вмешался Гочи, — будет видно, если, не дай бог… Одним словом, настоящие друзья познаются в беде. Персы и турки любят нас, пока боятся. — Голос Гочи становился все жестче и злее. Могас-эд-Дин недостоин царицы Русудан. Прекрасно сделает, если прогонит его от двора.
Говоря все это, Мухасдзе покраснел еще больше. Аваг понимающе, но снисходительно улыбнулся. В Гочи говорила не столько злость к Могас-эд-Дину, сколько давняя и тайная любовь к Русудан. Впрочем, какая же тайная, если знают все при дворе.
Было время, когда Русудан, тогда еще вовсе не царицу Грузии, но всего лишь сестру царя, хотели отдать в жены ширваншаху. Юная красавица не хотела выходить замуж за пожилого человека, к тому же некрасивого, к тому же слывшего жестоким, к тому же не христианина, к тому же в чужие земли.
Русудан плакала по ночам, но идти наперекор решению царя и дарбази было бы невозможно. Оставалось примириться и ждать дня свадьбы, дня приезда ненавистного жениха. В эти самые горькие, самые отчаянные для нее дни нашелся рыцарь, влюбленный и дерзкий, который упал к ногам обреченной и предложил решительный план: кони готовы, ночь темна, нужно мчаться подальше в горы. Брачный договор будет расторгнут, а любящий брат простит.
Русудан едва не согласилась, но тотчас поняла, какой позор принесет она царю и стране. Чувство долга, жившее в сердце этой девушки, превозмогло соблазн, и она хоть и с благодарностью, но с решительным отказом отпустила безрассудно влюбленного рыцаря.
Гочи Мухасдзе вышел из опочивальни Русудан словно раненый, схватившись рукой за сердце. В этот же день подтвердилась старинная истина о том, что в царских дворцах даже стены имеют уши. К вечеру по приказу царя незадачливого рыцаря бросили во дворцовую темницу.
Со дня на день ждали приезда жениха. Русудан, вероятно, никогда не узнала бы о судьбе верного и самоотверженного Гочи Мухасдзе, но все повернулось по-другому. Неожиданно скончался царь. Эта внезапная кончина вызвала в свое время много подспудных толков, ибо царь отличался крепким, цветущим здоровьем. При дворе начались распри. Братья Ахалцихели, Варам Гагели и Бакурцихели стояли за воцарение малолетнего наследника, в то время как другие вельможи требовали воцарения Русудан.
Распри обострялись с каждым днем и, верно, принесли бы немало хлопот целому государству, если бы Русудан не проявила мудрости и предусмотрительности. Неожиданно она пригласила во дворец братьев Ахалцихели, то есть своих противников.
— Вы верны моей матери и моему малолетнему племяннику. Благодарю. Конечно, он должен править Грузинским царством. Но он младенец. Чтобы прекратить раздоры, сойдемся на следующем: я взойду на престол, и ваши противники будут довольны. Как только наследник станет совершеннолетним, я уступлю ему трон и царство. Значит, будете довольны и вы.
Ахалцихели упали перед Русудан на колени уже как перед царицей Грузии. При дворе наступил мир.
Впоследствии, взойдя на престол, Русудан не забыла сговорчивости Ахалцихели. По какому-то другому поводу она подарила Ахалцихели Двин. Не остались без царской милости и их единомышленники. Всех одарила, всех успокоила царица, и жизнь в государстве потекла мирно, своим чередом.
Гочи Мухасдзе, разумеется, был освобожден из темницы и сделался придворным зодчим. Тайная любовь его к Русудан перестала быть тайной. Стесняться ли было такой любви, если половина грузинских витязей и рыцарей были откровенно влюблены в блистательную царицу.
Правда, никто из них, в том числе и придворный зодчий, не мог мечтать о большем внимании со стороны венценосицы, нежели милостивая улыбка. Гочи прекрасно понимал, что его любовь (как бы ни относилась к нему Русудан) никогда не будет разделена. Но от этого он еще больше завидовал судьбе Могас-эд-Дина. У него в сердце гнездилась какая-то нечеловеческая ненависть к иноземному царевичу, сделавшемуся мужем его возлюбленной.
Аваг хорошо понял, почему покраснел Гочи Мухасдзе и почему такая жестокость прозвучала в его голосе, когда он говорил о Могас-эд-Дине. Он решил прервать разговор и вновь заговорил о возможности скорой войны.
— Эмиры из прилегающих к нам земель пожаловались Джелал-эд-Дину, что мы их притесняем и заставляем отказываться от магометанской веры. Джелал-эд-Дин будто бы в мечети на Коране поклялся отомстить неверным грузинам за все притеснения магометан.
— Лучше бы он мстил монголам за те неисчислимые муки, за истязания, которые терпят магометане от Чингисхана. Джелал-эд-Дин лицемерит. Его интересует не месть грузинам, а грузинское золото. Хорошо. Пусть он потом поделится с адарбадаганскими муллами всем, что ему достанется от грузин!
— Самонадеянность напрасна. Джелал-эд-Дин уже у границ нашего царства. Завтра он может двинуться на Тбилиси.
— А что же мы? Ведь большая война требует больших приготовлений.
— Ну! Нашим полководцам известен каждый шаг султана. В Адарбадагане есть наши люди, а у них есть глаза и уши. Наши полководцы собирают огромное войско. Вместе с леками и джиками наберется восемьдесят тысяч человек.
— Надеюсь, мы встретим врага не у самых стен Тбилиси?
— Кто их допустит до столицы! Сражение произойдет где нибудь на южных границах Грузии. Наши полководцы Мхаргрдзели и Ахалцихели знают южную границу, как свою ладонь.
— Согласен, что в этой войне мы можем победить без труда. Но нужно смотреть дальше. Вожди Грузии задумали далекий и трудный поход.
— О чем вы говорите, князь?
— Повсюду на Востоке разлад и смута, в том числе и в Адарбадагане, во владениях атабека Узбега.
Адарбадаганом должны владеть мы, грузины. Что там делать Джедал-эд-Дину, беглецу из далеких своих земель? Мы прогоним султана, и весь Адарбадаган будет наш. После Тавриза нам откроется путь на Багдад. В Иране и Ираке неразбериха. Нет единой твердой руки. Мы возьмем Багдад, низведем халифа и посадим на его место главу христианской церкви. Мы распространим власть Грузии на Восток и Запад.
Аваг говорил так убежденно, будто и Тавриз уже взят, и халиф низвергнут. Ваче забыл про еду и во все глаза с восторгом глядел на разошедшегося Авага, воодушевившись его дерзкой идеей, которая здесь, за столом, казалась такой осуществимой.
— Но возможны ли такие дальние походы? Возможно ли покорить столько стран?
— Расстояние — не преграда. Александр Македонский дошел до Индии. Да что Македонский! Мой дядя Захария и мой отец Иванэ завоевали Хорасан, Казвин и Ромгур. А ведь тогда на Востоке не было такой смуты и безначалия. А сегодня… Сегодня нет силы, которая могла бы остановить наши войска. Никогда еще Грузия не была так могуча, а ее враги так слабы.
И Аваг и Торели оказались хорошими собеседниками. Они пили вино неторопливо, но с чувством ели и походя, словно бы шутя, решали мировые проблемы.
Ваче смотрел на Авага и думал, как он похож на свою сестру, хлатскую царицу Тамту. Сходство было не только в чертах лица. И характером и нравом Аваг походил на венценосную сестру, был так же прост, общителен, так же располагал к себе. К концу вечера Ваче не робел уж перед родовитейшим из князей.
Аваг наконец поднялся. Чаша в руках была полна с краями.
— За грузинскую мощь! — залпом опрокинул он чашу и перевернул ее вверх дном, чтобы показать, что в ней не осталось ни единой капли.
Было за полночь, когда собеседники вышли из дома. Тбилиси мирно спал. Ветерок с высот Коджори приятно охлаждал разгоряченные ужином лица. Тбилиси был весь на виду, как игрушечный, хотя это был огромный город, протянувшийся по обоим берегам Куры. Не уместившись в узком речном ущелье, он заползал и на склоны горы.
Лунный свет слегка серебрил Тбилиси. Кое-где мерцали слабые огоньки. И только новый дворец на Метехской скале светился весь, словно там был большой торжественный праздник.
Мухасдзе сказал друзьям:
— Русудан торопится переселиться в новые палаты. Мастеровые работают и по ночам. Впрочем, все почти сделано. Остались разные мелочи.
— Ничего подобного этому дворцу никогда не воздвигалось в Тбилиси. Сомневаюсь, чтобы были лучшие дворцы и в иных странах.
— Дворцы-то есть, — ответил поэту зодчий, — но они другие. Есть величественные, есть грандиозные дворцы, но мой более соразмерен и воздушен. Что такое наш мцхетский Джвари по сравнению с константинопольской Софией? Игрушка! Но глядя на него, я забываю о всех храмах мира.
— Ты прав, Гочи, — поддержал и князь, — Джвари — венец на высокой Мцхетской горе. Точно так же твое сооружение венчает Метехскую скалу. Просто удивительно, что грузины до сих пор не возвели на этой скале подобного здания. В течение веков скала просила, требовала от людей естественного себе завершения. Теперь она его обрела. Втиснутый в ущелье город получил необходимый, тоже завершающий штрих. Высоту. Корону.
Уселись на камнях. Наименее разговорчивый Ваче вдруг восторженно заговорил:
— Посмотрите, город похож на рисунок художника. Он похож на карту, в которой ничего нельзя ни убавить, ни прибавить. Все на месте. Одно обусловлено другим.
Помолчали, созерцая прекрасный город.
— Должно быть, я устал, — заговорил Гочи после некоторого молчания. Мне снятся дурные сны. То я вижу землетрясение, и рушатся стены моего дворца. То Кура выходит из берегов, и мутные воды переливаются через дворцовую крышу, то Тбилиси горит, и огонь равно пожирает и хижины бедняков, и мастерские ремесленников, и палаты царей. Иногда, проснувшись, я бегу к окну, чтобы скорее убедиться: все на месте, и дворец, как прежде, на Метехской скале. Иногда я медлю посмотреть в сторону дворца, боюсь, а вдруг он исчез, растаял, как облако, как утренняя легкая дымка.
Грузинское командование держало в тайне угрозу надвигающейся войны. Но все же на юг отправлялись войска, и передвижение войск не могло остаться незамеченным. Вскорости только и говорили, что о войне.
Грузинский двор знал от лазутчиков о каждом шаге Джелал-эд-Дина. Он навис над Грузией действительно, как огромная черная туча. Предстояли жестокие сечи, и окончательный ход войны был неясен.
Чем торопливее, чем тревожнее готовились к войне, тем больше спокойствия напускали на себя для любых посторонних глаз. Царица чуть не каждый день устраивала пиры и приемы, выезжала за город в сопровождении блестящей свиты и вообще вела как будто бы рассеянный и беззаботный образ жизни. Неожиданно она явилась осмотреть новые царские палаты.
Она застала мастеров за работой. При входе в зал, расписываемый Ваче, царица невольно приподняла подол платья. Но пальцы ног встретили твердую опору, и царица расхохоталась.
— Что за чудо, Гочи?
— Это хрустальный пол, царица. А в центре зала два фонтана, чтобы создалось полное впечатление бассейна.
Сопровождавшие царицу вельможи тоже задрали было полы своих одежд и теперь тоже смеялись над своей оплошностью.
Ваче почти закончил роспись зала, только на стене, где Русудан со свитой торжественно едет на коронацию, был недописан один угол, да и то не угол, а лицо одной девушки возле калеки, сидящего на осле. Ваче почему-то все медлил, все не заканчивал эту часть картины.
Впрочем, царедворцы даже не заметили незавершенности. Они смотрели на изображение Русудан, отыскивали в толпе себя, восторгались, обещали награды живописцу.
Русудан буквально пропорхнула великолепный зал. Царедворцы устремились за ней. Только Торели остановился перед своим изображением. Переведя взгляд на Цаго, у которой не было пока лица, подошел к Ваче, порывисто обнял его, пожал руку и тоже вышел вслед удалявшейся царице.
А через два дня еще один отряд грузинских воинов уходил из Тбилиси на юг. Гочи и Ваче остались пока в столице, чтобы закончить работы во дворце. Но придворный поэт на боевом коне уже покидал город. На выезде из Тбилиси ему вспомнились почему-то страшные сны Мухасдзе. Он подумал: «А вдруг больше не увижу ни родного Тбилиси, ни великолепного дворца, венчающего его?» Он резко обернулся, словно желал убедиться, что город цел и невредим, красуется на берегах Куры между горами.
Да, все на месте. На Метехской скале гордо возвышается вознесенный в небо, как заздравная чаша, царский дворец. Да нет, он всегда будет стоять здесь так же нерушимо, как и вся моя родина.
Успокоившись, Торели поскакал, чтобы догнать свой отряд.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


              Эта победа имела величайшее значение для мусульманских стран, ибо до сих пор     грузины всегда осиливали их и делали с ними что хотели. Они нападали на любую часть Адарбадагана и никогда не встречали сопротивления. Рукн-эд-Дин не смог помешать им… Правда, в 1125 году он вторгся в пределы Грузии и взял Арчеш. Но больше он ничего не смог. После него царствовал его брат, султан Масуд. И он был беспомощен, подобно предшественнику. Вскоре Ильдегиз пытался воевать с Грузией, и хотя силы его были несметны, он едва спасся бегством. При его сыне Пахлаване положение не изменилось. Все эти вожди ничего не могли поделать с Грузией, хотя во время их царствования страна была богата и золотом и людьми. Тогда же, когда страна опустошилась от набегов грузин, а потом татар, появился этот султан, — и судьба переменилась.
                                                                                                                                       Ибн-эль-Асир


                                                                   Счастье одного народа строится на несчастье другого.
                                                                                                                          Мохаммед-эн-Несеви



В то время как жизнь в Грузии шла своим чередом, в землях южнее ее происходили большие события. Бежавший от монголов сын хорезмшаха, султан Джелал-эд-Дин, прошел через весь Иран, достиг Адарбадагана и вступил в него.
Иран и Адарбадаган нужны были ему для того, чтобы отдохнуть от беспрерывного бегства, собраться с силами, выйти навстречу к монголам и в решительной битве развеять их войска.
Слава о богатствах Адарбадагана гремела по Востоку. На адарбадаганское золото рассчитывал прежде всего султан Джелал-эд-Дин.
Властитель Адарбадагана Узбег скрылся в Гандзу. Султан направил к нему послов. Условий было поставлено не много: признать верховную власть султана, возносить султану хвалу в мечетях, чеканить деньги от имени султана и вносить в султанскую казну ежегодную дань.
Узбег послал в ответ богатые подарки. Он принял все условия сильнейшего, кроме одного, самого главного условия: дани платить он не мог, потому что казна была пуста из-за непрерывных войн с грузинами. Получилось, что первая обида, нанесенная султану в Адарбадагане, косвенно легла на грузин.
Джелал-эд-Дин и раньше слышал о существовании Грузинского государства. Но мало ли разных царств было во владениях его отца и по соседству с его владениями. Джелал-эд-Дин так и прожил бы жизнь, не столкнувшись вплотную с этими неведомыми грузинами, если бы судьба не забросила его на самую окраину обширнейшего царства хорезмийцев.
А тут еще к султану пришли посланники из города Марга. Султан, правда, их не принял, он велел своему визирю узнать, что хотят прибывшие горожане. Но горожане преподнесли Джелал-эд-Дину ни много ни мало весь свой город.
Джелал-эд-Дин немедленно осмотрел подарок. Местоположение города ему понравилось, он удивился только, почему разрушена городская крепость.
Тогда-то марагцы и упали в ноги султану. Рыдая, стуча головами о землю и бия себя по голове кулаками, рвя на себе волосы и одежду, расцарапывая себе лицо, они пожаловались султану на тех же грузин. Они говорили, что их правитель Узбег ничего не хочет знать, кроме пиров и охоты. У Адарбадагана нет хозяина, нет единой твердой руки. Грузины охотятся за мусульманами, как орлы за жалкими лисами. Ни войска, ни крепости им не противостоят. Как видит султан, стены города начисто разрушены ими.
Джелал-эд-Дин потребовал карту. Грузины живут далеко на севере. Не может быть, чтобы они приходили сюда, в столь далекие для них земли. Но марагцы стали убеждать султана, что грузины много раз спускались ниже их города, что они осаждали даже Казвин, что они дошли до самого Ромгура, почти половину Ирана обложили данью.
Найдя на карте Казвин и Ромгур, султан пришел в великое возмущение.
— Неужели, — воскликнул он, — в столь великой стране и во всем мусульманском мире не нашлось человека, который мог бы остановить неверных, остановить и жестоко покарать.
— Нет у нас хозяина, — повторили марагцы. — Некому защищать нас от неверных грузин. Если ты не заступишься за нас, нам придется бросить свои земли и бежать куда-нибудь дальше. Правда, есть один выход: принять ненавистную нам Христову веру, поклониться проклятому их кресту.
Возмущение султана обратилось в гнев. Он вошел в мечеть, взял в руки Коран и поклялся над священной книгой предать Грузинское царство мечу и огню. «Клянусь навсегда сокрушить гордыню грузин», — закончил султан свою гневную, но твердую речь.
Султан знакомился с городами Адарбадагана. В какой бы город он ни вошел, всюду ему говорили одно и то же: грузины сильны, грузины нападают и обижают, нет никаких сил бороться с грузинами.
Султан перелистал множество государственных книг. Он узнал, что вот уже сто лет грузины держат верх над соседними странами ислама, но вопросы веры волновали султана во вторую очередь.
Он подсчитал, сколько городов было разграблено грузинами на протяжении века, сколько раз подвергался нападению один и тот же город, сколько богатств доставалось победителям во время каждого нападения, сложил все вместе и понял, что грузины обладают сказочными, несметными богатствами, что, вероятно, это теперь самая богатая страна в досягаемости его, султана Джелал-эд-Дина, длинного и могучего меча.
Магометанам он говорил, что намерен бороться за чистую веру, а сам шел за чистым золотом, за драгоценными камнями, за коврами и шелком, за грузинской сталью, незазубривающейся в жестоких боях. Он принял решение одним ударом уничтожить Грузинское царство и завладеть всем, что в нем есть.
Из Адарбадагана Джелал-эд-Дин отправил послов к султанам Рума и Шама. Он сообщал единоверцам, что дом наконец обрел хозяина. Отныне султан будет охранять правоверных адарбадаганцев от засилия нечестивых грузин, а сами грузины будут жестоко, беспощадно наказаны. Султан для того и овладел Адарбадаганом, чтобы установить добрососедские отношения с султанами Рума и Шама.
И в Грузию тоже отправил Джелал-эд-Дин своих послов. Нужно было выиграть время, ввести грузин в заблуждение, напасть врасплох. Поэтому султан сделал царице Грузии довольно мягкое предупреждение, что если грузины будут и впредь беспокоить Адарбадаган, то им придется иметь дело не с адарбадаганцами, но с ним, султаном Хорезма Джелал-эд-Дином. Но он-то, султан, желает больше всего мира и добрососедских отношений с прекрасной Грузией.
Нужно сказать, что грузины плохо разбирались во всем, что происходило тогда на Востоке, за пределами их государства.
Первая стычка с монголами закончилась победой грузин. Эта победа считалась великой и доблестной. Еще бы! Монголы завоевали и разорили множество могучих стран, самого хорезмшаха они выбросили на пустынный остров среди Каспийского моря, где он и умер от тоски или с голоду. Никто не осмеливался противостоять монголам. Только от границ Грузии они вынуждены были повернуть обратно. Это ли не победа, это ли не могущество Грузии, это ли не слава в веках!
На самом деле все выглядело немного по-другому. К грузинской земле подошли разведчики монголов, небольшие отряды, ведомые Субудаем и Джебе. Они не собирались завоевывать Грузию и вообще Кавказ. Им предписывалось разведать Иран, южные границы России и вернуться восвояси по северному берегу Каспия. Вот почему монголы не приняли повторного боя с грузинами, а вовсе не благодаря могуществу Грузии или своей собственной слабости.
Грузины же расценили уход монголов как вынужденное позорное бегство от грузинского меча, не подозревая, какие черные тучи, какой ураган, какой смертоносный ветер пустыни движется вслед за первыми, осторожными отрядами. Отдаленное дуновение горячего ветерка они приняли за раскаленный пустынный смерч, не имея никакого представления о его подлинной сокрушающей силе.
Смерч шел, сметая на своем пути все: крепости, города, государства, целые народы. От этого-то смерча и бежал Джелал-эд-Дин.
Грузины рассуждали просто: если султан бежит от татар, которых разбили мы, грузины, значит, он слаб, гораздо слабее нас. А если так — не нужно его бояться. Между тем по следу Джелал-эд-Дина шел сам Чингисхан, кровавый Чингисхан, при нем были четыре его сына, и каждый купался в крови не меньше своего жестокого отца. Они вели войска, которые невозможно было бы сосчитать. Бессчетны были пленные, передвигающиеся вместе с войском. Монголы посылали пленных вперед на штурм крепостей, а сзади выставляли метких и беспощадных лучников. Впереди для пленных была хоть искра надежды — не каждого убивало во время боя, сзади надежды не было никакой.
Вся эта орда двигала впереди себя китайские стенобойные машины. Если не было под руками достаточно тяжелых камней, рубили вековые деревья шелковицы и чинары. Огромные стволы летели по воздуху легко, как солома по ветру, но, попадая в крепостные башни, они рушили своды, сложенные из больших камней и скрепленные крепчайшим раствором.
Где было возможно, монголы открывали шлюзы каналов и затопляли села и города. Было от чего спасаться Джелал-эд-Дину. Только грузины мерили силу Чингисхана по его передовым разведывательным отрядам, действительно побежденным грузинами, действительно повернувшим обратно от границ Грузинского царства. Грузинские военачальники не имели даже отдаленного представления о мощи гонителей Джелал-эд-Дина.
Поэтому предупреждение султана они сочли хвастовством. Избалованные победами в течение целого века, грузины не испугались появления в Адарбадагане хорезмийского султана. Еще и еще раз они говорили сами себе: монголы, которые гонят Джелал-эд-Дина, не могли победить нас, значит, и он с нами ничего не сможет поделать.
Однако от лазутчиков из Адарбадагана шли вести одна неприятнее другой. Лазутчики доносили и о многочисленности хорезмийского войска, и о прекрасном вооружении хорезмийцев, и о том, что султан поднимает правоверных на священную войну против христианского Грузинского царства. Сообщалось и о том, что нападение будет внезапным.
Тревога мало-помалу овладела правителями Грузии, и они начали принимать ответные меры. Прежде всего, чтобы усыпить бдительность Джелал-эд-Дина, они послали ему богатые подарки и заверили в безопасности Адарбадагана. В то же время во все концы страны были посланы царские скороходы: спешно собирались войска.
К походу на Грузию Джелал-эд-Дин готовился в строгой тайне. Он притворился, что занят делами Адарбадагана. И действительно, ему показалось мало одной покорности Узбега, сидящего в укрепленном городе. Султан неожиданно поднял войска и окружил столицу Узбега.
Узбег, привыкший развлекаться и пьянствовать, давно уж переложил управление страной на свою жену Мелике-хатун. И теперь, когда войска Джелал-эд-Дина обложили Тавриз, Узбег успел ускользнуть, а защиту города пришлось возглавить царице. Мелике-хатун сама стояла на крепостной стене в рядах сражающихся тавризцев. Тавризцы, видя мужество царицы, сражались отважно. Однако каждый понимал, что город обречен и рано или поздно придется сдаться. На шестой день осады царица положила город к ногам султана, выговорив право себе и своим приближенным уйти из города в крепость Хой.
Джелал-эд-Дин выделил для сопровождения царицы большую охрану, а сам вступил в Тавриз. В этом городе он провел несколько дней. На эти дни приходится самая энергичная и самая тайная подготовка султана к походу на Грузию. Именно из Тавриза, именно в эти дни он разослал эмиров для полного сбора войск. Он указал им тайное место сбора всех войск на севере Адарбадагана, сам же сделал вид, что собирается на юг. С особенной пышностью и торжественностью он отправил на юг страны свой гарем.
Именно в эти дни Джелал-эд-Дин через вернейшего человека пригласил к себе одного крупного иранского купца из каравана, отправляющегося в Ширван. Сам приход купца был обставлен строжайшей тайной. Купец пришел ночью через потайную дверь. Даже при дворе султана никто не знал ни о приходе купца, ни тем более о содержании длинного ночного разговора Джелал-эд-Дина с иранским гостем.
Наконец, когда все было готово и тайное все равно должно было сделаться явным, султан неожиданно покинул Тавриз и за одну ночь прискакал к своим войскам, собравшимся в условном месте. Быстрым маршем повел он войска в глубь грузинских земель. Всех встречных и поперечных задерживали и отправляли в тыл, дабы весть о передвижении войска не могла дойти до грузин раньше времени.
— Отдых только в Тбилиси, — объявил султан Джелал-эд-Дин своим военачальникам, а через них и войскам. Заодно намекнул на то, какой это будет отдых. Грузинки — красивейшие женщины на земле, грузинское — лучшее на земле вино, а также грузинское золото все будет отдано в руки солдат, ибо сам Тбилиси будет отдан победителям на три дня и три ночи.
Каждый воин надеялся захватить в Тбилиси так много, чтобы потом хватило на всю остальную жизнь.
Обещанье Джелал-эд-Дина распространилось по мусульманским провинциям. Войска начали обрастать, как снежный ком, искателями удачи. Множество турок, персов, курдов, арабов, адарбадаганцев примкнули к войскам Джелал-эд-Дина уже во время похода.
Конечно, никто не говорил вслух о золоте и серебре, якобы награбленных грузинами у мусульман, когда еще не было такого вождя, как Джелал-эд-Дин, и якобы спрятанного в горных пещерах Грузии. Говорили не о золоте, а о вере. Шли именем Магомета против имени Христа.
Да, не было у магометан вождя, и грузины делали что хотели. Больше века они разоряли и унижали правоверных, и все потому, что не было сильного вождя.
Теперь появился Джелал-эд-Дин, великий уж одним своим происхождением, к тому же сильный, отважный, мудрый, твердый в вере. Что может остановить теперь мусульман? Что может спасти теперь грузин? Им придется ответить за то, что они держали в страхе и Арзрум, и Адарбадаган, и даже далекий Хлат.
По пути войска Джелал-эд-Дина разрастались, как обвал в горах. Султан хорошо понимал, что эта лавина сильна, пока незамедлительно двигается вперед. Если же ее остановят, то она растает и распадется. Поэтому скорее, скорее, пока грузины не собрались с духом, не вышли навстречу и не заступили пути!
Когда султан подошел к Араксу, ему встретились отряды разведки, высланные им самим. Эмир, возглавлявший разведку, был не в духе. Больше того, он казался испуганным. Оказывается, огромное войско грузин заняло позиции в неприступных горах.
— Что значит огромное войско? — с раздражением переспросил султан. Сколько этих грузин? Больше, чем нас?
— Им нет числа. И нельзя подсчитать. Лагерь их неприступен…
Джелал-эд-Дин не дал договорить эмиру. Он ударил его копьем, и так как был опытным воином, то попал в сердце. Остальных разведчиков взяли под стражу, чтобы слухи о могуществе врага не коснулись войск и не посеяли робости или даже страха.
Сам Джелал-эд-Дин вел себя так, как будто ничего не случилось. Он ударил плетью коня, и конь прянул в кипящие волны Аракса. Лавина войск перехлынула через Аракс.
Вскоре впереди показались разведчики грузин. Отряд в семь человек стоял на ровном открытом месте и как будто не собирался трогаться. Лавина войск растеклась по равнине и двигалась теперь, как темная грозовая туча. Когда до грузин оставалось расстояние полета стрелы, они поворотили коней и ускакали, оставив после себя легкое облачко пыли. Тотчас это облачко было поглощено пыльной бурей, поднятой полчищами Джелал-эд-Дина.
Неожиданно султан остановил войска. Равнина постепенно сужалась в глубокое тесное ущелье. Над входом в ущелье нависали отвесные высокие скалы. Высоко на скалах, называемых Гарниси, расположился лагерь грузин.
Не напрасно оробели разведчики Джелал-эд-Дина. Грузин действительно было много, и лагерь их мог показаться неприступным. Вся долина виднелась грузинам, как собственная ладонь. Любое движение не то что войск, каждого всадника нельзя было скрыть от их глаз. Укрепления ловко перекрывали ущелья, обойти лагерь было никак нельзя. Нужно было сокрушить — другого пути в Грузию для пришельцев не было.
Осторожность Джелал-эд-Дина, все его тайные приготовления оказались бесполезными. Грузинам стало известно все еще до того, как султан поделился своими планами с ближайшими помощниками в ратном деле. Внезапного нападения не получилось.
По сведениям разведки, грузин было от шестидесяти до восьмидесяти тысяч воинов. Были в грузинском войске леки, осетины, джики, дзурдзуки. То, что грузинские военачальники успели собрать их, еще раз говорило о том, что свои приготовления Джелал-эд-Дину не удалось сохранить в полной тайне.
Взять укрепление лобовым штурмом было нельзя. Оставалось или надеяться на чудо, или изобрести способ взорвать крепость изнутри.
Джедал-эд-Дин так расположил свои войска у подножия гор, что, если бы грузины осмелились спуститься, они были бы поглощены, как горная река поглощается необъятным морем.
Да, грузины не могли принести вреда Джелал-эд-Дину, сколько бы он здесь ни стоял. Судя по всему, они и не собирались нападать, они были дома, и торопиться им было некуда. Казалось, они век готовы любоваться со своих высот на живописный лагерь хорезмийцев.
Но султан-то пришел не любоваться грузинами, он пришел, чтобы разбить их и завоевать Грузинское царство. Нельзя было и уйти назад. Нельзя было покрывать себя позором в глазах воспрянувших духом мусульман. Мусульмане возложили на султана свои надежды, и он должен был их оправдать, если хотел оставаться полководцем, повелителем, всемогущим вождем.
Джелал-эд-Дин объехал свой лагерь. Ни у кого не спросил он ни одного совета, зато распоряжения так и сыпались одно за другим. Он отдавал свои распоряжения так, будто не хотел, чтобы эмиры успели их осмыслить и обдумать. Так оно было и на самом деле. Если эмиры поймут, что высоты Гарниси неприступны, и если это их мнение распространится в войсках, то у многих воинов пропадет охота стоять здесь и бесцельно ждать, а тем более идти на штурм заведомо неприступных скал. Те, что беззаботно присоединились к войскам султана уже в походе, все эти искатели удачи турки, персы, арабы, курды — все они разбегутся с той же душевной легкостью, с какой встали под знамена Джелал-эд-Дина.
Каждый день неподвижного стояния будет стоить сотен и тысяч человек. А простоять придется не день, не два, а кто знает, может быть, целый месяц. У самого султана терпения хватило бы и на год. Важно было теперь вооружить таким терпением и всех бойцов.
А что же делалось у грузин? Как только разведчики, прискакавшие на взмыленных лошадях, донесли, что войска неприятеля пересекли Аракс, грузины приготовились к бою. Каждый занял свое, заранее намеченное место, все стали наблюдать за расстилающейся у подножия скал равниной. Впрочем, мало кто верил, что хорезмийцы с ходу полезут на штурм высот.
Действительно, войска султана замедлили движение, растеклись по равнине и постепенно образовали лагерь.
Мхаргрдзели собрал начальников и в сопровождении Варама Гагели, обоих Ахалцихели, Сурамели, Бакурцихели, обоих Джакели, Дадиани, сванского эристави Маргвели и своего племянника Шамше, сына Захарии, выехал на обзорную высоту.
— Вон их сколько! Они заполнили всю долину, как саранча, — вырвалось у Шамше.
— Твоему отцу приходилось видеть и больше. Но он не удивлялся многочисленности врагов, он бесстрашно бросался в атаку и разгонял их, словно овец, — строго сказал ему Иванэ.
Дело в том, что Шамше очень не хотелось в этот поход, и Иванэ увез его почти силой. Сына величайшего полководца Грузии, сына знаменитого амирспасалара не тянуло на поле боя. Жизнь при дворе царицы, пиры и светские развлечения, охоты больше привлекали Шамше, нежели свист стрел и стук мечей о мечи.
Его поколение, золотая придворная молодежь, считало, что достаточно повоевали их деды и отцы, что дедовских и отцовских заслуг перед родиной хватит и на их долю. Им, новому поколению, можно отдохнуть от боевых доспехов, жарких сеч и вообще от обязанностей перед страной и народом. На их долю досталось пожинать плоды, посеянные отцами, и наслаждаться всеми утехами беззаботной мирной жизни.
Конечно, пока отцы живы и руки их не устали рубить врагов, этой молодежи обеспечена сладкая, беспечная жизнь. Но отцы уйдут (ведь нет уже амирспасалара Захарии!), высохнет на земле кровь врагов, пролитая ими, и что будет тогда? Кто будет защищать такого вот Шамше, кто обеспечит ему наслаждение мирной жизнью?
Да не один Шамше… Потомки славных визирей и вельмож словно соревнуются друг с другом в роскоши и бездумности, в прожигании жизни. Они спорят друг с другом из-за красивых наложниц, но разучились спорить с врагами из-за соседних земель. Ради объятий случайной женщины они теряют деньги, именья, честные имена.
Но не сами ли отцы виноваты в том, что так изнежились дети? Иванэ чувствовал теперь и свою вину, как дядя Шамше, как отец Авага. Шамше еще ничего, все-таки он стоит здесь, рядом, приподнявшись на стременах. Своего же собственного сына Авага так и не удалось заманить в поход. Сбежал по дороге, тянет сейчас где-нибудь вино, посадив на колени соблазнительную красотку.
Возможно, поздно перевоспитывать детей, их может исправить теперь только сама жизнь, и, судя по всему, эта жизнь не за горами. Зазубрившиеся в боях отцовские мечи перестанут разить, и начнутся кандалы, цепи, ярмо и плеть. Тогда протрезвеют эти баловни, но будет поздно…
Конь Иванэ остановился перед обрывом. Иванэ очнулся от горьких мыслей. Привстав на стременах, он вглядывался в расположение вражеских войск.
— Если мы не сделаем глупости и не спустимся к ним, им сюда не подняться, — сказал с улыбкой сванский эристави.
— Может, они и попробуют подняться, но расшибут себе нос, — добавил Варам Гагели.
— Так и решим. Если они хотят воевать, пусть соизволят подняться к нам. Это решение я считаю окончательным, — обратился Иванэ Мхаргрдзели к военачальникам, столпившимся за его спиной.
— Мы согласны, — подтвердили военачальники.
— За султаном гонится орда Чингисхана, он не может вечно стоять перед нашим лагерем. Или он ринется на нас и погубит все свое войско, или станет добычей стаи волков, идущих за ним по следу.
— Нас обрадует и то и другое, — вступил в разговор Бакурцихели. Неужели он не догадался спросить у монголов, стоит ли бежать в сторону Грузии? Спросил бы у тех, кого мы три года назад прогнали, как стадо баранов. Да, мы прогнали тех самых монголов, которые развеяли по ветру войска и отца Джелал-эд-Дина, и его самого. Зря не посоветовался с ними, может быть, они отсоветовали бы ему совать свой нос в Грузинское царство?
— Должно быть, султан совсем ошалел от поражения и бегства, — вставил Сурамели. — Вот и мечется из стороны в сторону. Нет у него на земле пристанища.
— Бойся человека, у которого нет больше ни своего места на земле, ни имени, — медленно произнес Шалва Ахалцихели, и это прозвучало, как изречение из какой-нибудь книги.
— Бездомная собака становится бешеной, и укус ее бывает опасен, добавил Дадиани.
— Да, но в грузинском войске не найдется задниц для зубов султана. Ведь прежде чем укусить за задницу, нужно ее увидеть, — сказал, хохоча, сванский эристави.
Все рассмеялись на немудреную шутку добродушного рыцаря-великана.
— Боюсь, что монголы научили его кусаться как следует. Сколько уж времени они гонятся за ним и кусают именно за то самое место.
— Да. Голову-то он всегда успевает унести, а вот хвост…
Грузины хохотали, едва удерживаясь в седлах от смеха. Они знали, что в эту минуту, внизу, в долине, согнанный со своих земель, ожесточившийся предводитель хорезмийцев думал о тех же самых монголах. Он думал о том, как лучше использовать против грузин все, чему он научился от своих преследователей во время многочисленных и всегда неудачных стычек. Мудр и коварен великий воин Чингис. Неужели Джелал-эд-Дин ничему не научился у него за это время?
Поведение грузин в первую ночь должно было рассказать о многом. Если они действительно многочисленны и чувствуют свою силу, вероятно, они спустятся, чтобы напасть. Уж если нападать, то именно в первую ночь, не дав хорезмийцам отдохнуть и опомниться. Ринулись бы с гор, как ястребы, чтобы разгромить и развеять.
Внезапное нападение грузин могло бы обернуться им на пользу. Если бы их успех был серьезным, то хорезмийский лагерь смешался бы, может быть, Джелал-эд-Дину пришлось бы уйти. Но даже в случае решительного отпора все же налет грузин внес бы беспокойство в хорезмийский лагерь, пришлось бы торопиться со штурмом Гарнисских высот. Но об них можно разбиться, как разбивается морская волна о скалы.
Как только стемнело, султан произвел перестроение в войске. В центре он расположил конницу. Это были прекрасно вооруженные хорезмийцы. Левый фланг заняли пешие отряды, справа расположились лучники.
Джелал-эд-Дин долго не мог уснуть. Он все глядел на вражеский лагерь, стараясь проникнуть в сокровенные мысли грузин, разгадать их намерения.
Грузины между тем разожгли костры. Они осветили свои высоты так, словно там был не военный лагерь, да к тому же еще и осажденный, а торжественный свадебный стол.
Огромное зарево стояло над Гарниси. На фоне зарева перемещались какие-то черные тени, и все это походило на уголок преисподней, где грешники жарятся на огне. Так казалось Джелал-эд-Дину, потому что всех грузин он считал неверными, то есть грешниками, достойными самой жестокой казни.
Однако голоса грузин не были похожи на стоны и вопли поджариваемых мучеников. В небо возносились возбужденные голоса и радостные крики; по шуму грузинского лагеря султан понял, что грузины ни во что не ставят близость его, Джелал-эд-Дина, многочисленных войск и ведут себя так, точно они не на поле боя, а на храмовом празднике.
Эта беззаботность врагов сказала опытному полководцу больше, чем сказали бы все разведки. Было очевидно, что грузины и не подумают спуститься вниз, чтобы обеспокоить себя ночной битвой. Они считают себя в такой безопасности, что, по-видимому, утратили самую необходимую в условиях войны бдительность.
Но действительно ли неприступно Гарнисское укрепление? Разве не брал Чингисхан, разве не брал сам Джелал-эд-Дин еще более неприступных крепостей? Да и какое значение имеет неприступность тупых и холодных скал, если люди, сидящие на скалах, недостаточно осторожны и бдительны?
И второй день прошел спокойно. Как только стемнело, султан приказал потушить огни, чтобы воины успели хорошенько выспаться.
В грузинском лагере, напротив, так же как и вчера, долго не смолкал шум. Но понемногу затихло и на горе. Один за другим погасли костры. Только кое-где, на самой передовой линии, мерцали отблески небольших костров. Чувствовалось, что только здесь, на передовой, не спят караульные, тогда как весь остальной лагерь спит мертвым сном. В тишине настороженности наступил рассвет третьего дня.
В войсках хорезмийцев появились недовольные. Многим не нравилось бесцельное стояние посреди пустынной равнины на глазах у грузин. Иные нетерпеливо ратовали за немедленный штурм высот, иные втихомолку подумывали, как бы сбежать домой. Уход из лагеря хотя бы незначительной части воинов поколебал бы уверенность и стойкость духа оставшегося большинства. Джелал-эд-Дин знал обо всем этом и думал, чем бы занять бездействующие войска.
Лагерь стоял неподалеку от богатого и неукрепленного города Двина. Было известно, что грузинского гарнизона в Двине нет. Можно напустить на Двин жадных до добычи адарбадаганцев или туркменов. Недовольство в войсках затихнет, появится богатая добыча. Кроме того, разорением Двина, может быть, удастся выманить из Гарнисских скал грузинские войска.
Грузинский амирспасалар собрал в своем шатре военный совет. Все подтвердили согласие с первоначальным решением — не ступать ни шагу с укрепленных высот и ждать врага здесь, на высоте. Военный совет мог бы на этом и закончиться. Но неожиданно слово попросил Иванэ Ахалцихели. Это было тем более неожиданно, что именно он ратовал с самого начала за неподвижное сиденье в укрепленном лагере. Слово Иванэ разрушило единогласие совета.
— Мы рассуждаем как будто правильно, Гарниси — неприступная крепость, и взять ее очень трудно. Нам выгоднее сидеть и ожидать, что предпримет враг. Мы у себя дома, а они пришли издалека. Мы никуда не торопимся, а они спешат и нервничают. Они не могут стоять без конца, они будут вынуждены атаковать нас. Дождавшись подходящего момента, Джелал-эд-Дин обязательно пойдет на приступ. Численность войск султана во много раз превышает наши войска. Известно, что Джелал-эд-Дин ожидает подхода свежих войск.
Мы должны подумать о том, что совершенно неприступных крепостей нет, Гарниси взять очень трудно, но возможно. В конце концов султан пожертвует сотней тысяч бойцов, положит их на наших высотах, но откроет путь остальным сотням тысяч.
Что для него потеря ста тысяч человек? Ради покорения Грузии можно пойти и на большие жертвы.
Так это будет или не так, но война для нас уже неизбежна. Джелал-эд-Дин не уйдет. Значит, можем ли мы надеяться на неприступность нашего лагеря и сидеть сложа руки? По сравнению с пришельцами, наше войско малочисленное и слабее.
Мхаргрдзели давно уже сидел насупив брови. Речь Иванэ Ахалцихели не нравилась ему с самого начала. Он хмурился все больше и больше и наконец, когда было упомянуто о сравнительной слабости Грузии, не сдержался и воскликнул:
— Как будто здесь еще ни разу не говорили о слабости грузинского войска! А из такой крепости, как наша, десять тысяч могут отразить нашествие всех мусульман, вместе взятых.
— Мы не должны надеяться только на героизм грузинских воинов. Пока есть время, нужно собрать дополнительные войска, и тогда наше сердце будет спокойно.
— Не знаю, у кого как, а у меня и сейчас спокойно на сердце, отпарировал Мхаргрдзели и высокомерно улыбнулся.
Иванэ Ахалцихели ничего не ответил на последние слова амирспасалара. Он продолжал говорить свое:
— В ожидании новых войск нужно расположить обозы по гребням гор на большом расстоянии друг от друга. Будем жечь костры. Султан подумает, что нас больше, чем на самом деле.
— Это придумано неплохо, — одобрил Дадиани.
— Время от времени нужно делать небольшие вылазки, тревожить врага, заставить его держать все войска здесь, чтобы он не разорил остальную часть страны, оставшуюся беззащитной.
— Кто это говорит, Иванэ или его брат Шалва? — ядовито улыбнулся Мхаргрдзели.
— У брата Иванэ Ахалцихели есть своя голова на плечах и есть свой язык, — вспыхнул Шалва. — Я сам скажу, когда у меня будет что сказать.
Но Мхаргрдзели не унимался. Он все больше мрачнел и смотрел теперь на Шалву совсем исподлобья.
— Под остальной, незащищенной частью страны Иванэ подразумевает, конечно, Двин. Еще бы! Двин — владение Шалвы. А своя рубашка всегда ближе к телу. Что ж советует нам почтенный военачальник? Ради одного Двина погубить всю страну? Я тоже печалюсь о владениях дорогого Шалвы. Но любовь к царице и ко всей Грузии не велит мне жертвовать интересами государства ради чьих-нибудь личных интересов, даже моих собственных.
— Пусть покарает бог того, кто меньше тебя любит и Грузию и царицу! — вскричал Шалва и вскочил на ноги.
Немедленно вскочил и Мхаргрдзели. Оба схватились за мечи.
— Если не хватает терпения выслушивать других людей, зачем было собирать военный совет? Зачем позвал нас к себе в шатер, амирспасалар? — вспылил Иванэ Ахалцихели.
— Больше я сюда не ходок! Война впереди! Она покажет, кто из нас больше любит и трон и родину! — Прокричав это, Шалва широко откинул полог и вышел из палатки командующего.
Иванэ молча последовал за братом.
Мхаргрдзели долго не мог успокоиться, пальцы его еще судорожно сжимали рукоять меча, когда в шатер ворвался гонец.
— Хорезмийцы напали на Двин. И сам город, и прилегающие к нему земли преданы огню и мечу! — выкрикнул гонец, преклонив колена.
Амирспасалар, улыбнувшись, окинул взглядом оставшихся на месте военачальников.
— Теперь вы видите, что беспокоило братьев Ахалцихели. Я тоже опечален судьбой Двина, но война есть война. Вы думаете, Джелал-эд-Дин ради добычи разорил наш город? Нет, он хочет выманить нас с Гарнисских высот. Но мы не клюнем на приманку султана. Поскольку ваше мнение совпадает с моим, мы не тронемся с укрепленных позиций и терпеливо будем ждать дальнейших действий врага. Совет окончен, можете идти.
Добыча Джелал-эд-Дина оказалась богатой. Он разорил один из цветущих уголков Грузинского царства. Он разорил его на глазах у грузинской армии, и та не сдвинулась с места. Сомнений быть не могло: грузины боятся открытого боя на ровном месте. Их меньше, они слабее. Значит, третьего выхода нет, нужно либо штурмовать Гарнисские скалы, либо уходить. Но уходить тоже нельзя. Значит, остается одно… Султан приказал отодвинуть далеко назад гарем, стада и обозы. Пусть грузины подумают, что султан удовольствовался разорением Двина и снимает осаду.
Из Тбилиси в стан амирспасалара пришла радостная весть: у царицы Русудан родился наследник.
Весть о здоровье царицы и о рождении наследника обрадовала Мхаргрдзели. Он приказал выстроить войска. В сопровождении военачальников он объехал все отряды и поздравил воинов с радостной вестью. Огромного роста, он ехал на крупном белом жеребце и громовым голосом провозглашал:
— Да здравствует царица! Да здравствует наследник!
Войска отвечали перекатывающимся «ваша!». Гул все нарастал, ширился, наполняя окрестные горы.
Войсковые командиры сразу заметили, что в свите командующего нет ни Иванэ, ни Шалвы Ахалцихели, самых любимых полководцев. Шалва и Иванэ стояли перед отрядами, подчиненными непосредственно им. Они встретили командующего в строю. Но когда амирспасалар проехал мимо них, они по уставу войск должны были следовать за командующим, и они последовали за ним. Мхаргрдзели обернулся к братьям и сказал:
— В такой день нехорошо оставаться в ссоре, — и первый протянул руку.
Оба брата по очереди молча пожали ее.
Торжественный шум в грузинском лагере Джелал-эд-Дин расценил по-своему. Он подумал, что удалась его хитрость и что грузины объявили боевую тревогу. В сопровождении эмиров он объехал свой лагерь. Его жены уже были посажены на коней. Их везли с шумом, с нарочитой торжественностью, можно было подумать, что сдвинулось с места целое царство, а не один лагерь. Бесчисленные стада сначала разогнали по степи, а потом начали собирать. Пастухи разъехались в разные стороны и подняли беспорядочный шум. Заскрипели арбы обоза, нагруженные провиантом, женами и детьми хорезмийцев.
Вместе с вестью о том, что лагерь Джелал-эд-Дина снимается и уходит, в грузинском стане распространился слух, что монголы подступили к Тавризу. Этот слух оправдывал поспешность, с которой уходили войска султана. Никто не знал, как распространился этот слух. На самом деле ложное известие о близости монголов распространили караванщики Хаджи Джихана, того самого купца, с которым Джелал-эд-Дин имел тайное свидание перед самым выступлением.
Вслед за слухами в гарнисский лагерь грузин неожиданно заявился и сам Хаджи Джихан. Он пожелал видеть главнокомандующего наедине, и его тотчас же проводили в шатер амирспасалара.
Мхаргрдзели был наслышан о Хаджи Джихане как о честном и богатом купце. После взаимных приветствий иранский купец открыл шкатулку и преподнес амирспасалару гигантскую жемчужину. Она была едва ли не с голубиное яйцо. Мхаргрдзели хорошо разбирался в драгоценных камнях. Знал он цену и жемчугу. Как только жемчужина перекатилась на его ладони, он сразу же понял, что у него в руках знаменитая на всем Востоке жемчужина, которую называют «безродной».
Но вообще-то Мхаргрдзели не очень удивился жесту иранского купца. Приходилось и раньше, во время торговых сделок или государственных договоров, принимать драгоценные подарки от купцов или иноземных послов.
— Весть, которую я принес, дороже этой жемчужины, — заговорил иранец. — Приехавшие из Гандзы купцы уверяют, что монголы окружили Тавриз. Надо ждать с минуты на минуту, что султан Джелал-эд-Дин снимется с места и побежит.
— Пускай стоит сколько угодно его душе, — засмеялся грузин, самодовольно поглаживая белую выхоленную бороду.
В этот момент полотнище шатра приподнялось, и сразу две головы юного Шамше и великана сванского эристави просунулись в шатер.
— Выходи, дядя, хорезмийцы бегут! — крикнул юноша.
— Атабек! Враг оставляет лагерь и бежит, — подтвердил и эристави.
Командующий схватил меч и, не забыв сунуть за пазуху драгоценную жемчужину, выскочил из шатра. Все военачальники уже были в сборе. Все были радостны, говорили возбужденно, перебивая друг друга:
— Недолго простояли хорезмийцы.
— Собирают палатки.
— Уже погнали стада.
Вскочив на коней, предводители грузинского войска выехали на обзорную высоту. С удивлением смотрели они на раскинувшуюся внизу равнину. Пыль, поднятая оживленным движением во вражеском стане, растекалась желтоватым облаком. Обоз и стада растянулись так, что передовые скрылись за горизонтом, а хвост еще находился в лагере и не распрямился сообразно дороге. В самом лагере тушили костры и складывали палатки.
— Неужели и вправду уходят? — усомнился вслух амирспасалар.
— Скатертью дорога! Скорее бы домой да помыться в бане, а то зудит от грязи и там и тут, — вслух же помечтал Шамше.
Ивакэ бросил на племянника недовольный взгляд.
— Почему не трогаются войска?
— Боятся нашей погони.
— Войска снимутся ночью в темноте.
— Нужно решить — преследовать нам их или нет.
— А зачем? Богатства у них немного, ни с чем пришли, ни с чем и уходят восвояси.
— Уж очень многочисленны и хороши стада.
— Но войска еще многочисленнее, не нужно об этом забывать. А стад у тебя, эристави, и без того хватает. Береги их, вместо того чтобы ставить на карту жизнь.
— Верно, стоит ли из-за баранов и лошадей затевать войну? Нужно радоваться, что они уходят без боя.
— Приглашаю всех в мой шатер, — возгласил командующий. — Выпьем еще раз за здоровье царицы и наследника. Один иранский купец преподнес мне большой бочонок вина, разопьем его вместе.
Братья Ахалцихели поговорили между собой, и старший обратился к командующему:
— Если разрешите, амирспасалар, мы останемся здесь. Нужно посмотреть, что будут делать вражеские войска.
— Следить за вражескими войсками есть кому, кроме вас. Но если вы не желаете пировать вместе со всеми, оставайтесь, неволить не собираюсь.
Командующий круто повернул коня и поскакал к своему шатру. Военачальники, все еще радостные и возбужденные, поскакали за ним. Высоту не оставили только братья Ахалцихели, сомневающиеся в истинном намерении врага снять осаду.
Стемнело.
Темная душноватая ночь разлилась вокруг. Братья Ахалцихели до боли в глазах вглядывались в безлунную черноту, стараясь хоть что-нибудь разглядеть или угадать во мраке. Но темнота была плотной и непроглядной. Не скрывала ночь только шума. По ржанью коней, по гулкому топоту бесчисленных копыт было похоже, что лагерь не убывает, а пополняется. Более того, шум приближался как будто из глубины долины, ближе к высотам, к передовой линии расположения войск. Шалва приказал потушить все огни, проверил караулы. В тишине и темноте тихо переговаривались братья:
— Не верю я, что Джелал-эд-Дин собрался уходить.
— Да, он ушел бы тихо. А если бы и был какой-нибудь шум, он удалялся бы, а не приближался к нам.
— Может быть, все это лишь военная хитрость?
— От султана всего можно ждать.
— Если наши догадки верны, на рассвете пойдут на штурм. Ну да ладно. Утро вечера мудренее. Нужно хоть выспаться до утра. Если бы командующий доверил, я завтра сам напал бы на них и разметал бы их по степи. Но Мхаргрдзели опять начнет говорить, что все это ради моего Двина. Да разве в Двине все дело. Своим бездействием мы воодушевляем хорезмийцев. Они убеждены, что мы боимся их, и, вот посмотришь, утром пойдут на штурм.
— Караулы не спят?
— Усталых я подменил.
— Командующий обиделся, может быть, сходить нам к нему в шатер?
— Не беда. Утро вечера мудренее. Нужно выспаться. Спокойной ночи, Шалва.
— Доброй ночи, брат Иванэ.
И братья заснули.
Джелал-эд-Дин расстанавливал войска, а сам прислушивался, прислушивался к чужому лагерю. Сначала в главной ставке грузин горели огни. Отблески костров трепетали высоко в небе. Вместе с ними возносились кверху многоголосые песни, хлопанье в ладоши, заздравные кличи и все остальные звуки и шумы, говорящие о беззаботном и разгульном веселье.
Должно быть, действует его верный Хаджи Джихан, лукавый иранский купец. Должно быть, грузины поверили, что хорезмийцы уходят, не попытав боевого счастья. Должно быть, крепким оказалось вино в бочонке Хаджи Джихана.
Итак, мы бежим, а грузины торжествуют по этому поводу. Хорошо. Подождем до завтра, увидим, кто побежит, а кто будет праздновать победу.
Постепенно затих грузинский стан, погасли костры, замолкли песни. К этому времени султан закончил все приготовления к бою. Он приказал эмирам идти отдыхать, помолился и уснул сам.
Спал он недолго. Поднялся, едва начался рассвет. Эмиры тоже все на ногах. Ждут у входа в шатер. Джелал-эд-Дин вышел и произнес боевую речь.
«Враг не хочет войны, потому что боится нас. Промедление выгодно для грузин, потому что они у себя дома. А у нас много еще дел впереди, кроме этих неверных гурджи. Мы не может стоять без дела.
Мы используем самый удобный час. Они думают, что мы ушли, и спят, напившись, в своих шатрах. Воспользовавшись их беззаботностью, обрушимся на них как гром, засыплем дождем железных стрел.
Помните слова Магомета: двадцать сильных мужей одолеют двести неверных. Сто обратят в бегство тысячу, ибо аллах дал нам неверных, чтобы было кого сокрушать. Так вперед же, на них, аллах все видит, он с нами, мы победим».
Небо стало сизым, как перья голубя, потянуло холодным ветром. Хорезмийцы пошли.
Торели проснулся, потому что стало зябко. Он потянулся так сладко, что чуть не захрустела поясница. И тут же услышал грохот обваливающихся камней и лязг металла. В следующее мгновение шум барабанов заглушил все остальные звуки. Около своей палатки Иванэ Ахалцихели садился на коня, отдавая какие-то распоряжения. Его брат Шалва скакал, размахивая саблей, и что-то громко кричал. Не прошло и минуты, как авангард грузинской армии, предводительствуемый братьями Ахалцихели, был на ногах.
Но близко уж со всех сторон неслись истерические крики: «Аллах! Ил аллах!» С боевыми криками хорезмийцы карабкались на скалы. Они хватались за кусты, за камни, умудряясь угрожающе размахивать саблями. Пока их заметили, они проделали большую часть пути.
— Аллах! Ил аллах!
Хорезмийцы карабкались под прикрытием града стрел, извергаемых отрядами лучников, которые тоже успели в темноте и тишине подойти почти к самым вершинам.
— Аллах! Ил аллах!
Словно отары овец, плотной однородной массой заполнили атакующие все склоны гор. Левое крыло хорезмийцев, под предводительством брата султана Киас-эд-Дина и Орхана, ожесточенно напирало на только что проснувшихся, как следует не опомнившихся грузин. Правое крыло осыпало грузин таким дождем стрел, что не оставалось в воздухе ни одной непронзенной точки.
Грузины тоже отстреливались, но дождь их стрел был пореже, тогда как стрелы атакующих создавали непроходимое пространство, благодаря чему беспрепятственно продвигались вперед пешие отряды Киас-эд-Дина и Орхана.
На этот опасный фланг прежде всего поспешили братья Ахалцихели. Увидев вождей, грузины вдохновились и бросились на атакующего врага. Завязалась рукопашная схватка. Войска хорезмийцев скатились к подножию горы. То, что враг дрогнул, не укрылось от опытного глаза Шалвы Ахалцихели.
— Бей их, громи, гони! — воскликнул Шалва и сам обрушился на стену врагов. Стена дрогнула и прогнулась. Но в то время как один фланг хорезмийцев постепенно сползал со склона к подножию, другой фланг достиг высот и начал разворачиваться на них. Фактически атакующие зашли в тыл отрядам Ахалцихели. Тогда старший брат перекинулся на высоты, и там закипела такая сеча, такая резня, что сначала ничего нельзя было разобрать. Все же у грузин было некоторое преимущество в позиции, хотя их было гораздо меньше. Вероятно, им удалось бы в конце концов отбить высоты, если бы в это время Джелал-эд-Дин не двинул свои центральные, свои основные войска. Железная конница султана с оглушительным шумом и дикими воплями двинулась на грузин.
Шалва, увидев надвигающуюся железную лавину, еще раз оглянулся в сторону главного грузинского стана: ведет ли наконец командующий главную армию грузин на помощь истекающему кровью авангарду? Но было тихо в стороне главной ставки, на помощь никто не шел. Уж восемь гонцов отправил Шалва к Мхаргрдзели с просьбой немедленно слать подкрепления. Ни один гонец не возвратился назад, как будто вся армия грузин или перебита, или ушла.
Нельзя было допустить, чтобы конница ворвалась на высоты. Это была бы полная и окончательная гибель авангарда. Лучших воинов из тех, что оставались в живых, Шалва расположил в центре неудержимой конной атаки. Рушили скалы, засыпали конницу тучами стрел и добились того, что центр отхлынул. Но фланги конницы продвигались вперед. Там некому было с ними биться, и Шалва понял, что нужно отходить, пока еще не замкнулось сзади намертво стальное кольцо.
Появился откуда-то с фланга разъяренный Иванэ.
— Где же наши? Что они собираются с нами сделать?! Шесть гонцов я послал к амирспасалару, а от него ни слова.
— Я тоже посылаю гонца за гонцом.
— Значит, нас обрекли на смерть?
— Не жалко наших голов, но если враг укрепится на высотах — проиграна вся война, проиграна Грузия!
— Я сам поскачу к Мхаргрдзели и либо зарублю его, либо пусть он ведет войска в атаку!
Иванэ повернул коня и ускакал в сторону главного стана.
Высоты между тем затопляла понемногу кипящая масса рукопашного боя. Горстка грузин тонула, захлебывалась в этой вязкой ужасной массе. Шалва Ахалцихели пока еще не падал духом. Опоздание грузин он считал военной хитростью Мхаргрдзели. Вероятно, амирспасалар хочет как можно больше хорезмийцев заманить на высоты, а потом ударить на них, сшибить с высот, чтобы они покатились, как камни. Разве не так же поступили грузины при царице Тамар в знаменитом Шамхорском бою? Тогда враги почти совсем уничтожили грузинский авангард. Судьба сражения висела на волоске, но тут навалилась основная армия и повернула дело.
Может быть, на это рассчитывает и Мхаргрдзели, но слишком долго уж он раскачивается.
Хорезмийцы окончательно затопили высоты. Бьются до последнего вздоха и падают отборные рыцари Грузинского царства. Копьем в пах пронзили коня под Шалвой, конь едва не придавил хозяина, когда упал на скользкую кровавую землю. Шалва и пеший не оставил меча. Он, правда, не видел уж, кого поражает меч. Как пьяный, махал он направо и налево, и там, куда поворачивался Шалва, редели ряды врагов, образовывалась брешь, потому что падало сразу несколько человек. Но стена пружинила, возвращалась на старое место, когда Шалва поворачивался в другую сторону. Руки делали одно, а голова думала о другом.
Неужели командующий принес нас в жертву, неужели из-за зависти к братьям Ахалцихели он губит и армию и страну? А другие грузинские полководцы? Двоюродный брат Шалвы Варам Гагели, старый боевой соратник, неужели и он оставил друга в беде? Где Бакурцихели, верный рыцарь двора, где благородный доблестный Цотнэ Дадиани? Где… В глазах у Шалвы зарябило. Верно, дотянулся до его шлема саблей какой-нибудь жалкий хорезмиец. Но не так-то просто сокрушить богатыря Шалву.
— Шалва! — услышал он сквозь шум в ушах голос придворного поэта Торели. — Лети в ставку. Или заруби атабека, или заставь поднять войска.
Но и в главную ставку нельзя ускакать Шалве. Догонит стрела, вонзится в спину, и скажут, что Шалва бежал с поля боя. Никогда еще Шалва не показывал врагам спины.
— Шалва, спасайся, беги! — в каком-то отчаянии крикнул Турман Торели, отбиваясь от четверых сразу.
После этого обреченного крика оставшаяся горстка грузин вдруг повернулась к врагам спиной, чтобы прорваться из окружения. Враги увидели, что знамя Грузии дрогнуло и двинулось к тылу. С новым ожесточением они бросились вдогонку за знаменем. Знамя закачалось, на мгновение высоко взметнулось над сечей и рухнуло в кровавую кашу.
Шалва схватился за правое плечо. Сквозь пальцы брызгала кровь. Окровавленной рукой он начал мазать лицо, и лоб, и щеки. Солоно сделалось на губах. Торели, обернувшись, увидел кровавую маску вместо лица Шалвы.
— Мажь и ты, мажь кровью лицо, примут за мертвеца!
Шалва упал и сразу затерялся среди бесчисленных трупов. Торели окунул руку в лужу чьей-то чужой (может быть, хорезмийской) крови и, разукрасив себе лицо, тоже упал на сраженных врагов и братьев.
Бегут над Шалвой и Торели пешие хорезмийцы, с улюлюканьем мчится конница. Некогда разбирать, кто жив, кто мертв. Вот перепрыгнули через Торели, вот поднялось копыто, брызнула чья-то кровь, полетели клочья мяса. Мчатся над поверженными грузинами враги, зов к аллаху не смолкает ни на секунду:
— Аллах! Ил аллах!
Мчатся… Мчатся… Мчатся… Свистят сабли, храпят кони, вопят люди, стучат копыта, звенит оружие. Мчатся, мчатся, мчатся. Господи, будет ли им конец. Их передовые должны были уж достигнуть главного лагеря грузин. Отчего же не слышно оттуда шума боя!
Шалва знает, как шумит рукопашная схватка и как шумит ничем не сдерживаемая погоня врага. Где же наши войска? Почему не вступают в бой? Что произошло там, в главном стане? Какое непоправимое несчастье, какая неслыханная беда!
Случилось что-то такое, за что Грузия расплатится не только тремя тысячами воинов авангарда, но что явится началом небывалого страшного бедствия.
Солнце поднялось высоко, на самую середину неба. Печет, калит августовское солнце Грузии. Хочется открыть глаза, разжать веки, склеенные чужой запекшейся кровью. Шум утих в отдалении. Остались только хрипенье и стоны раненых.
— Зачем мы спаслись, Шалва? Нужна ли нам теперь жизнь?
— О нет, теперь мне хочется выжить, как не хотелось никогда в жизни. Можно ли умереть, не узнав, кем и почему мы принесены в жертву, ради чего нас всех погубили? Господи, спаси меня от смерти и плена! И тогда… Пусть тогда изменник прячется, где захочет. Если он залезет в середину земли, я и там найду его, растерзаю собственными зубами. Кто б он ни был, Мхаргрдзели или кто другой…
Ахалцихели заскрипел зубами и вздохнул так тяжко, словно с этим вздохом избавлялся от тяжелой, давившей его и душившей злости.
Прорубившись сквозь передние отряды, хорезмийцы атаковали главный лагерь грузин. У атакующих был уже неудержимый разгон. Сопротивление передней линии послужило как бы тетивой, пружиной, задержавшей на время движение Джелалэддиновой тяжелой стрелы. Но тем легче и стремительнее рванулись они вперед. Грузинские войска дрогнули, смешались и скоро повернулись к врагу спиной. Военачальники напрасно старались остановить и организовать бегущих.
Бежали в панике, как наперегонки, падая в трещины, расселины, пропасти. Конники султана настигали бегущих, рубили их на скаку, сталкивали в овраги, захватывали в плен. Джелал-эд-Дин приказал преследовать бегущих до тех пор, пока не останется ни одного живого либо не плененного.
Четыре тысячи грузин легло на поле боя. Зарубленным во время погони не было счета. Не меньше того оказалось в плену. Джелал-эд-Дин объехал побоище, оглядел укрепления грузин и покачал головой.
— Такую победу могло даровать лишь провидение. Сокрушить такую крепость, развеять столь многочисленных и могучих врагов казалось выше человеческих сил. Слава аллаху, даровавшему нам победу!
Султан приказал поставить большой шатер на самой высокой горе и приготовился к приему добычи и пленных.
Солнце перевалило за полдень, но, кажется, стало еще горячее. Торели слышит, как мухи облепили его лицо. Они ползают, щекочут, кусают. Вот они ползут по усам, заползают на губы, на глаза. Что стоит шевельнуть рукой и прогнать их? Но шевелиться нельзя, по всему побоищу рыщут мародеры. Они шарят по карманам павших, снимают с них оружие, а тех, кто еще жив, утаскивают в плен. Стоит пошевелиться, как тут же налетят мародеры. И сам погибнешь, и погубишь Шалву.
Ахалцихели страдал не меньше Торели. И его облепили мухи, словно он весь намазан медом. Страшная пытка, но Шалва терпеливо переносит муки, не шевелится, не подает признаков жизни. Точно срубленный дуб среди молодых деревьев, лежит богатырь среди мертвых бойцов. Сам вытянулся, как мертвец, и даже дышит затаившись, чтобы ничем не выдать себя.
Мародеры прошли мимо, потом вернулись, с кого-то сняли кинжал, кого-то раздели и разули. Еще секунда, и они ушли бы, но тут один из них споткнулся и упал как раз на Шалву. Его щека лишь на мгновение прикоснулась к необъятной груди Ахалцихели, но и того мгновения было достаточно, чтобы упавший услышал гулкое и частое сердцебиение живого воина.
Мародер был молодой безусый парнишка. Торели видел, как он жадно приложил ухо к груди Ахадцихели и как замахал руками своим друзьям, чтобы те скорее подошли.
— Зачем звал?
— Что, попался живой? Матерый зверь. Наверно, грузинский вельможа.
— Жив, — подтвердил безусый, а сам все пристальнее вглядывался в лицо Шалвы. — Где-то я встречал этого человека и шрам на левой щеке тоже помню. — Полой одежды начал вытирать кровь с лица Ахалцихели. Разглядел, вскочил, как ужаленный змей. — Да это же Шалва Ахалцихели, о великий аллах! Это он, это он, величайший полководец Грузии, правая рука их царя.
— Не ошибаешься ли ты, парень?
— Как я могу ошибиться, если он на моих глазах надвое рассек моего отца. Это было в Нахичеване, когда грузины брали Нахичеванскую крепость.
— Ты разве там был?
— Вся наша семья была там. Грузины напали внезапно, и нас не успели вывезти. Я своими глазами видел, как мой отец замахнулся саблей, но эта грузинская собака опередила, и мой отец упал, перерубленный на две половины.
— Кушак дорогой, а ножны пустые, — по-хозяйски оглядывал хорезмиец свою находку. — Наверное, это его меч валяется рядом, переломленный у рукоятки. Рассказывают, что во время битвы он ломал по нескольку сабель и мечей.
Нахичеванец долго совещался со своими друзьями. Друзья убеждали парня убить воина и снять с него дорогую одежду. Нахичеванец доказывал, что если привести к султану живого Ахалцихели, то награда превысит стоимость одежды, как бы хороша она ни была.
Ахалцихели начали связывать. Когда веревка коснулась рук, у него появилось желание вскочить и раскидать мародеров, как щенков, и он мог бы это сделать, но благоразумие взяло верх. Все равно никуда не уйдешь с этого поля боя, с этих роковых Гарнисских высот. От бессильной ярости застонал и заскрежетал зубами Торели.
— Э, да тут еще один. Поведем к султану и этого.
Вскоре и придворного поэта грузинской царицы, и ее лучшего военачальника и советчика со связанными руками повели по тропинке к шатру Джелал-эд-Дина.
День клонился к вечеру, а пленники все шли и шли мимо султанова шатра. С пленными вельможами султан заговаривал, спрашивал, кто они, откуда, каковы их заслуги перед Грузией. Вельможи отходили направо, их ждала темница.
Простых воинов, без роду без племени, отводили налево. Ими будут торговать на базарах Адарбадагана, дабы пополнилась отощавшая казна хорезмийского предводителя.
К султану сзади подошел его брат Киас-эд-Дин, он наклонился к нему через плечо и тихо сказал:
— Сын моей кормилицы взял в плен величайшего вельможу Грузии, правую руку царицы…
— Кто таков?
— Шалва Ахалцихели, визирь, крупнейший полководец.
Как ни тихо говорил Киас-эд-Дин, в свите султана услышали имя Шалвы. Эмиры воздели руки к небесам и дружно заголосили:
— Слава аллаху!
— Велик аллах!
— О, торжествующая справедливость!
— Вот судьба всех неверных!
Один эмир, из бывших приближенных атабека Узбега, не удовольствовался восклицаниями, он упал перед султаном на колени и протянул к нему руки.
— Государь, покарай Ахалцихели. Среди всех неверных он был самым жестоким притеснителем мусульман.
— Что-то слишком вы обрадовались его позору. Должно быть, это был не последний воин?
— Это был первый воин, — подтвердил коленопреклоненный бывший визирь. — Но он был опасен и жесток не только на поле брани. Однажды Узбег послал меня послом к грузинам. К царю меня не пустили, а принял меня царский визирь Шалва. Узбег просил грузинского царя прекратить набеги на Адарбадаган. Тот, о котором мы теперь говорим, не дал мне докончить мою смиренную речь, он схватил меня за бороду и зарычал, как свирепый зверь: «Знай, что, если бы сам Али попался мне в руки, я и ему выдрал бы бороду, как тебе!»
Джелал-эд-Дин нахмурился. Рассказ бывшего визиря рассердил его.
— Ведут!
— Ведут! — закричали в толпе.
Султан все еще исподлобья, все еще с гримасой на лице взглянул в сторону криков. Морщины его вдруг разгладились, и что-то похожее на улыбку пробежало по тонким губам. Безусый щупленький паренек вел на веревке великана. Приотстав от них, другой хорезмиец тащил за собой связанного Торели. Хорезмиец так вцепился в плечо поэта, будто это был не живой человек, а тяжелый кошель с деньгами, тот самый кошель, который можно за этого человека получить. Ахалцихели остановился перед лицом султана.
— Ну где твоя непобедимость, о которой ходит столько легенд и которой ты сам кичился? Где твоя сабля, которая высекает огонь, где твой меч, разрушающий скалы?
Улыбка снова промелькнула по лицу султана. Он был достаточно умен, чтобы не глумиться над побежденным героем. Он смотрел глубже. Он видел тщету человеческих усилий и человеческой славы. Величие? Пустой звук. Ведь и сам Джелал-эд-Дин не раз уже мог оказаться в таком же положении. Сколько раз он бывал на волосок от плена, унижения или даже смерти.
— Война похожа на игру в нарды, государь, — спокойно, с достоинством ответил Шалва. — То выиграл, то проиграл. Вчера еще на небосклоне сияла моя звезда. Сегодня она померкла в лучах твоей победы.
Султану понравились слова Ахалцихели, понравилось и то, что в роковую для себя минуту Шалва не потерял самообладания и спокойствия, что не написано у него на лице лихорадочного желания поправить то, что поправить уже невозможно.
Тот же самый твердый характер помогал и Джелал-эд-Дину. Когда он чудом выскользнул из рук врага у Инда, разве не могло показаться, что все потеряно, и разве так казалось один только раз? Но он снова перепоясывался мечом, снова обретал силу, и вот еще одна победа на его, аллахом предначертанном, жизненном пути.
Султан задумался. Это ведь только первый бой с грузинами. Конечно, он основательно их потрепал, и дерево глубоко надрублено. Однако до столицы Грузинского царства Тбилиси — длинный путь. Грузия могущественна и богата. Соберется новое войско, снова придется сходиться с ним в каком-нибудь узком ущелье в горах. Война же, как правильно сказал этот грузин, похожа на игру в нарды: нынче выиграл, завтра проиграл. Нужны не только острота и крепость сабли, не только меч, осененный благословением аллаха, но и хитрость дьявола. Вот если бы привлечь этого первейшего человека в Грузии на свою службу…
— Развяжите ему руки.
Сразу же несколько человек бросились исполнять приказ султана. Шалва размял онемевшие кисти рук.
— Ответь, князь, приходилось ли воевать с монголами?
— Дважды я участвовал в сече с ними. И был даже ранен в кровопролитном бою.
— Ну и что? Каковы монголы? Можно ли их победить?
— Победить можно любого врага, если бог дарует победу, государь.
— Правильно, князь, побеждаем не мы, но бог. В руках аллаха и победа и поражение. Отныне будешь эмиром хорезмийского султана. Земель и рабов у тебя будет больше, чем было в Грузии. А будешь верно служить, и впредь не оставим нашей милостью. Тогда ты сам убедишься, что велик аллах, велика и милость его для тех, кто сворачивает с неверного пути на путь истины.
Ахалцихели опустился на колени и поклонился султану.
— Отведите его в шатер, как достойного эмира, приставьте рабов и слуг в соответствии с его благородством.
Султан приблизился и сам поднял Шалву с колен.
Шалва ступил три шага по дороге к шатру и вдруг резко обернулся, как будто его толкнули в спину. Перед султаном стоял Торели. Шалва второй раз опустился на колени, во второй раз поклонился султану:
— Государь, будь милостив, подари жизнь и этому человеку. Он мой двоюродный брат, он никогда не вмешивался в государственные дела, никогда не делал плохого мусульманам, он всего лишь придворный поэт Торели.
У султана по лицу пробежала жестокая судорога. Шалва понял свою неудачу и покорно опустил голову, потом медленно поднялся и побрел к шатру, едва переставляя ноги.
Джелал-эд-Дин между тем поднял глаза на пленника. Перед ним стоял красавец с широкими плечами и узкой талией. Несмотря на ширину плеч, он казался изнеженным и слабым.
— Развяжите руки.
Пленник долго сжимал и разжимал пальцы, так они затекли и онемели от веревки. Султан загляделся на его руки. Такие пальцы и такие руки бывают только у людей, имеющих дело с книгой и пером. Руки воинов, ремесленников и крестьян черны от солнца и грубы от работы. Плохи дела у грузинской царицы, если она посылает в бой придворных поэтов.
— Снимите с него пояс и кинжал, — велел султан, усмехнувшись, — для него это лишняя ноша.
Когда с поэта снимали боевые доспехи, из-за пазухи у него выпала небольшая книга. Сидевший позади султана худой седобородый человек привстал, чтобы разглядеть, что написано на обложке. Вышел вперед, поклонился султану и попросил разрешения поднять книгу. Он начал ее листать, и постепенно на лице его появлялось выражение удивления и даже восторга.
— Что там написано, Мохаммед?
— Это сборник арабских и персидских поэтов. Стихи отобраны с великим знанием и вкусом.
Мохаммед-эн-Несеви — начальник придворного дивана — передал султану книгу. Султан небрежно полистал ее, заглянул в конец, в середину и возвратил ее. Видно было, что пленник интересует его больше, чем арабские и персидские поэты, хотя бы отобранные с любовью и тщанием.
— Персидский язык знаешь?
— Знаю, государь.
— Арабский?
— Читаю и понимаю, что говорят.
— Но если ты знаешь по-арабски, почему не читал Корана?
— Читал, и не один раз, государь.
— Странно, почему же ты, читавший Коран, не принял веры пророка Магомета? И как же ты, читавший Коран, поднял руку на правоверных?
Торели вздохнул и замолчал. Несеви, как был на коленях, приблизился к султану и что-то начал шептать.
— Турецкий знаешь?
— Нет, турецкого не знаю совсем.
— На каком же языке ты пишешь стихи, на персидском или на арабском?
— Я грузин и пишу только по-грузински.
— Как? Разве можно писать стихи на других языках?! Кто же их будет читать?
— Мои стихи читают грузины.
— О аллах! Сколько же вас, грузин, жалкая горсточка, капля в море. Стоит ли тратить силы и писать стихи для маленькой кучки людей. Море — это Восток. И если бы ты был умнее, ты писал бы стихи по-персидски или по-арабски, и тогда весь Восток читал бы и знал тебя.
— Пусть по-персидски пишут персы, а по-арабски — арабы. Я грузин и люблю свой родной язык.
— Ну ладно, хватит! Счастье твое, что Мохаммед Несеви, для которого нет ничего дороже стихов, но верную службу которого мы очень ценим, заступился за тебя. Мы оставляем тебя в живых.
Несеви поцеловал подол Джелалэддинова халата, еще раз поклонился до земли, потом отвел Торели в сторону и позвал слугу. Он приказал отвести поэта в свой шатер.
С рождением наследника престола у златокузнеца Мамуки появилось много хлопот. Вельможи, богатеи, рыцари осаждали его мастерскую. Каждый хотел обзавестись подарком, достойным царицы Русудан.
Мастер работал не разгибая спины, не выходя за порог своего дома. Что делалось в городе, он не знал.
А в городе продолжались торжества. Царица благополучно разрешилась от бремени и подарила народу наследника. Радость радостей наполнила сердца грузин. Перед дворцом все время толклись люди. Они приходили справиться о здоровье царицы. На улицах и площадях было шумно и весело. Мастерские и торговые ряды, базары и лавки — все было закрыто. В столице прекратилась на время всякая деловая жизнь, о ней, казалось, забыли. Только в духанах и церквах кипело все, как в котле. День и ночь звонили колокола, совершались молебны во здравие царицы и ее сына. По всей Грузии шел великий пир.
Празднества кончились бы не скоро, если бы однажды под вечер в Тбилиси не влетел всадник, изнуренный, грязный, на запаленном коне, первый беглец с Гарнисского поля боя, доскакавший до столицы. Он подъехал ко дворцу, и больше его не видели, но по городу со зловещим приглушенным шипением как бы поползла огромная черная змея. Сами собой исчезли улыбки с лиц пирующих, прекратились песни, замолчали колокола. Город, кипевший тысячами разнообразных звуков, затихал, будто застывала, останавливалась постепенно кровь в жилах, как у человека, который умирает.
Все больше и больше черных всадников подъезжало ко дворцу. Из дворца во все стороны скакали гонцы, и вскоре весть о гарнисской беде наполнила всю страну.
Ни амирспасалар Мхаргрдзели, ни кто-либо другой из военачальников еще не доскакали до Тбилиси. Царица и ее приближенные не знали еще полностью, что за несчастье обрушилось на страну. Никто не знал, сколько погибло людей, в каком состоянии уцелевшее войско (и уцелело ли оно), кто из военачальников убит или в плену, кто остался в живых и на свободе.
Царице, только что разрешившейся от бремени, нездоровилось. Трогать ее с места и увозить куда бы то ни было запрещали врачи. Нужно было спешно собирать новое войско, укреплять столицу и обороняться до подхода главных сил, то есть тех войск, которые, предполагалось, уцелели после Гарниси.
Вновь загудели колокола. Но это был не торжественный, не праздничный звон. Глашатаи мчались по городу, передавая повеление правительства всем, кто может держать оружие, вооружаться для защиты царицы и родины.
Ничего не знал златокузнец Мамука, старательно выполнявший многочисленные заказы вельмож и богачей. Мастерская работала день и ночь. Мамука не обратил даже внимания на то, что вдруг замолчали все колокола, а потом заговорили вновь, но уже другим голосом.
Мамука не интересовался ничем, но жизнь сама постучалась к нему. Несчастье, обрушившееся на целое государство, задело и каждого человека в нем. Вдруг в мастерскую начали приходить заказчики, те, что поручили кузнецу приготовить подарки для царицы. Они требовали обратно свое серебро, золото, драгоценные камни. Мамука пытался сослаться на установленные сроки, но никакие сроки не интересовали больше их. Они хватали свои сокровища и спешно уходили из мастерской, они убегали без оглядки.
Мамука возвращал драгоценности их владельцам и вечером вдруг обнаружил, что у него на руках не осталось ни одного заказа и что завтра с утра и ему самому, и его мастерам и ученикам нечего будет делать.
Впрочем, в этот же день примчался конный глашатай и от имени царицы потребовал, чтобы Мамука вместе со всеми своими помощниками выходил на площадь.
На площади было полно народу. Здесь впервые Мамука услышал шепот о каком-то большом несчастье, о поражении и чуть ли не уничтожении грузинского войска. В точности никто ничего не знал, но у кузнеца заныло сердце, и он поверил этому предчувствию и понял, что действительно случилась большая беда.
Прежде всего он подумал о Торели. Он хотел тотчас идти к Цаго, но послышался голос царского визиря.
Визирь стоял на возвышении. Вокруг него толпились другие сановники двора. Все были взволнованны и бледны.
Визирь сначала ходил вокруг да около — говорил о непроверенных будто бы сведениях, о предполагаемом (но еще не действительном) поражении грузинской армии и неправдоподобной многочисленности врага.
Жители Тбилиси должны быть готовы к самому худшему. Каждый, если понадобится, должен сражаться до конца, чтобы не подпустить врага к столице. Если же за маловерие и грехи бог допустит и враг подступит к самому городу, придется закрыть ворота и встать на городских стенах. Лучше умереть, чем пустить врага в родную столицу.
Надо помнить, что наша обожаемая царица еще больна и не может покинуть город. Ее здоровье, ее жизнь, ее судьба, а вместе с тем и наши жизни, и наши судьбы, настоящее и будущее Грузии зависят теперь от нас самих, от крепости нашей десницы, от нашего мужества и от нашей любви!
Площадь ликующе загудела.
— Долгих дней царице Русудан!
— Да здравствует царица, да здравствует Грузия!
— Умрем за родную столицу!
Кричали, подбрасывали шапки, потрясали кулаками и саблями.
Мамуку тоже захватила волна возбуждения. Он тоже кричал и грозил кому-то кулаком, как пьяный, бегал по площади и кричал, кричал. Толпа понесла его в дальний угол площади, где раздавали оружие. В толпе было много армян. Мамука не удивился этому. Тбилисские армяне почти ничем уж не отличались от грузин, по крайней мере в любви к столице. Но зато кузнецу не понравилось, что тбилисские персы все столпились впереди и старались получить оружие даже раньше грузин. Они хватали сабли, щиты, стрелы, луки, громко клялись в верности Грузии и еще громче проклинали врага.
Получив оружие и узнав о месте сбора войска, Мамука заторопился к Цаго.
Накануне был пир, и Ваче изрядно выпил. Голова после вчерашнего бражничанья слегка гудела. Ваче лежал на постели, а дочка, очаровательная девочка по имени Цаго, ползала по отцу, щебетала и все старалась ухватиться ручонками за усы. Лела прибирала дом, напевая песенку.
В дверь громко, нетерпеливо застучали. Лела махнула Ваче рукой, чтобы тот накрылся одеялом, а сама побежала к дверям. Но Ваче не стал накрываться, он встал и быстро надел халат. Дверь отворилась, и в дом ворвался взволнованный, запыхавшийся Гочи.
— Извини, что пришел не вовремя, но я пришел не сам, меня привели плохие вести. — Голос у него осекся. — Мы погибли, Ваче, враги уничтожили нашу армию.
— Какую армию, о чем ты говоришь?
— Позавчера у Гарниси было большое сражение, наши войска развеяны и почти полностью истреблены.
— Но этого не может быть.
— Я тоже так думал. Но уже прискакали первые очевидцы, первые беглецы с поля боя.
— А как же Торели? — неожиданно для себя выпалил Ваче и чуть не прикусил губу.
— Торели и братья Ахалцихели находились в авангарде войск и погибли первыми.
У Ваче захватило дыхание. Сколько раз он мечтал, чтобы случилось такое, чтобы Торели убрался с его пути. Но сейчас, узнав о гибели своего счастливого соперника, Ваче услышал в себе не радость, но боль и горе.
— Джелал-эд-Дин со дня на день будет здесь. Пока царица соберет новую армию, город от врага будем защищать мы — жители Тбилиси. Все вооружаются и готовятся к сражению.
Ваче сорвал со стены щит и саблю своего учителя Деметре.
— Сразу надевай кольчугу и латы, может быть, не будет времени еще раз зайти домой.
Гочи наклонился к девочке. Маленькая Цаго ухватилась обеими руками за волосы знакомого ей дяди Гочи, и лицо зодчего, измененное горем и болью, разгладилось и успокоилось. Гочи улыбнулся.
Ваче тем временем облачился в кольчугу, перепоясался мечом и опять неожиданно для себя спросил:
— Но знает ли Цаго о гибели своего мужа?
— Зайдем и узнаем.
— Если враг подходит к столице, нужно успеть вывезти семьи. Место ли на войне Леле и ребенку.
— Городские ворота закрыты наглухо. Но что-нибудь придумаем, я помогу.
Ваче поцеловался с женой, обнял девочку, и мужчины вышли.
Не сговариваясь, пошли к дому Торели. Еще издали заметили: на дворе полно народу. Слышится плач, скорбные голоса. У Ваче ноги подкосились, он попросил своего друга:
— Ты сходи, узнай, а я тебя подожду.
Гочи начал пробираться сквозь толпу к дверям дома, а Ваче присел на камень около широких, теперь раскрытых ворот.
Все, кто собрался здесь, пришли, по обычаю, выразить соболезнование семье погибшего человека. Они стояли кружками, переговариваясь между собой, и Ваче был слышен их разговор.
— Пятьсот тысяч было у хорезмийского хана.
— Преувеличивают. Более сведущие люди говорят, что было не больше четырехсот.
— Хотя бы и четыреста. Разве мало? Наших было в десять раз меньше. Конечно, их осилили. Разве могло быть иначе.
Ваче прислушался к другому кружку.
— Какая женщина овдовела!
— Как она будет жить? Много ли мог оставить ей поэт? А ведь нужно растить ребенка!
— Горевать нужно о том, кто умер. Что горевать о живой? Хозяин найдется. Такая красавица не останется без присмотра и утешения. Она еще молода и лучше многих и многих незамужних. Помяните мое слово, если вскорости она снова не пойдет под венец. И, вероятно, ей будет лучше, чем за поэтом.
Лицо Ваче пылало. Сердце рвалось из груди. Неизвестно, как бы он повел себя в следующую минуту, но тут вернулся Мухасдзе.
— Знает? — только и спросил у него Ваче.
— Да. Один из беглецов, не зная, что она жена Торели, брякнул, что никто из авангарда не уцелел.
— А потом?
— Потом она упала в обморок. Потом распустила волосы и расцарапала себе все лицо.
— Очень заметно на лице? — вырвалось у Ваче. Тотчас же ему стало стыдно собственной глупости.
— Все лицо в глубоких царапинах и в крови. Плакать она не может, только кричит. — Гочи и сам едва не расплакался.
— Чем же ей помочь?
— Никто и ничем ей не поможет. Главный помощник в этом деле — время. Ты-то почему не зашел? Сказал бы какое-нибудь слово, ободрил.
— Не могу, — только и выговорил Ваче.
Если бы после Гарнисской битвы Джелал-эд-Дин со своим войском двинулся на Тбилиси, он взял бы столицу Грузии без боя. Но султан не знал, что у Грузии совсем нет больше войск и что столица не защищена. Он верил в могущество Грузии и считал взятие Тбилиси делом очень трудным даже после тщательных приготовлений.
После Гарнисской битвы он послал в глубь Грузии только часть войска под командованием своего брата Киас-эд-Дина. С братом он послал эмиров, мало отличившихся в Гарнисском бою, дабы они рвением и жестокостью искупили свою вину.
Сам султан с основной частью войска временно повернул к Тавризу. Дело в том, что еще до Гарнисской битвы Джелал-эд-Дин узнал о большой неприятности. Правитель города Тавриза, один из влиятельнейших людей в Адарбадагане, Эт-Торгай устроил заговор против султана. Целью заговора было изгнание Джелал-эд-Дина и передача Тавриза вновь атабеку Узбегу. Заговорщики уговорили Узбега выступить против султана, находившегося в походе на Грузию. Они надеялись, что султан не сможет бороться сразу с двумя противниками и покинет Адарбадаган.
Все это Джелал-эд-Дин знал еще до Гарнисской битвы. Но никому не выдал тайны. Действовал, как будто ничего не произошло. После победы он мог позволить себе разобраться в делах в Тавризе. Он даже счел наказание заговорщиков более неотложным делом, чем взятие и разгром Тбилиси. Но тем самым он дал возможность грузинам прийти в себя.
Царские гонцы всполошили всю Грузию. Со всех сторон потянулись в Тбилиси отряды воинов. Правда, это были наспех сколоченные отряды, но все же приход каждого отряда прибавлял воодушевления и бодрости защитникам города. Первым вошел в столицу двухтысячный отряд месхов под предводительством братьев Джакели.
Добрались до Тбилиси и военачальники, уцелевшие под Гарниси. Они постепенно пришли в себя, возглавили новобранцев и даже выступили навстречу Киас-эд-Дину. Во время этой же передышки царские послы начали переговоры с визирем Джелал-эд-Дина о выкупе пленных грузин, в особенности вельмож и военачальников.
Визирь Джелал-эд-Дина, алчный, как, вероятно, все восточные визири, передал через посланников длинный список грузин, плененных в тот черный для Грузии день. Против каждого имени стояла выкупная цена.
Проставляя эти цены, визирь не скупился на цифры. Огромным количеством золота, которое надеялся получить, он не только заслужил бы милость Джелал-эд-Дина, но и набил бы свои карманы.
Правители Грузни изучили списки. Выкуп Шалвы Ахалцихели и еще нескольких вельмож поручили государственной казне. Выкуп остальных предоставили родным и близким.
Узнав о том, что муж ее не убит и даже не ранен, а всего лишь в плену, Цаго возрадовалась великой радостью. Радость ее сейчас была острее, чем когда она была вместе с Торели.
Она сняла траур, разоделась, как невеста, похорошела. Она уж представляла себе Турмана возле себя, и все его ласки, и все игры с ним, она прыгала от радости, как ребенок, только не хлопала в ладоши. Но постепенно до нее дошло истинное положение вещей: выкупить мужа было не на что.
В списках визиря против имени Торели стояло — тридцать тысяч золотом. Раздобыть столько золота было бы трудно не только бедной семье поэта, но и богатым вельможам и даже крупным купцам. Озабоченная Цаго тотчас обратилась к брату, златокузнецу Мамуке.
— Совсем ничего нет в дому? — спросил Мамука, хотя знал заранее, что у беззаботного поэта ничего не припасено на черный день.
— Обручальное кольцо да еще вот серьги, подарок Турмана.
— А! Очень уж мало!
— Продадим дом. Если Турман не вернется, он мне не нужен, а если вернется, построим новый.
— Кто его купит! Столица ждет нашествия хорезмийцев. Не такие дома бросают теперь на произвол судьбы.
— Что же мне делать? — простонала Цаго, глядя на брата с мольбой.
— Все, что у меня есть, — твое. Но этого мало. Надо сообщить Павлиа, друзьям Торели. — Мамука вышел в другую комнату и принес оттуда свою кубышку — старинный резной ларец. Он открыл свою сокровищницу и высыпал золото на стол. Здесь было все, что он накопил за долгую жизнь, полную труда и бережливости. Он берег деньги для женитьбы и для нового дома. Раньше, пока не была устроена Цаго, он все откладывал этот шаг. Нужно было содержать семью, оставшуюся без отца. Но когда Цаго вышла замуж, притом так счастливо, Мамука все чаще думал о том, что пора устраивать свой очаг. На Гарнисском поле, вместе с грузинским войском, погибла и эта мечта Мамуки. Мог ли он думать о себе, если его родная сестра в таком горе, а зять в плену.
Цаго, увидев кучу золота, просияла, упала на колени перед братом, припала к нему плача.
— Какой ты добрый, мой брат, неужели отдашь все это золото, и тебе не жалко?
— Ведь этого мало.
— Как, эта куча золота мала, нужно больше?
— Гораздо больше, глупенькая моя сестра.
— Значит, Турман погиб!
За эти дни Цаго столько уж раз кидалась от отчаяния к радости, от радости снова к отчаянию.
— Попросим у Павлиа, будем собирать.
На другой день пришел к Цаго Гочи Мухасдзе. Он вывернул перед ней кошелек и извинился, что нет больше.
— Как я могу взять у тебя это золото, если нет надежды его вернуть?
— Не об этом речь. Для Турмана не жалко не только золота, если бы подвернулся дьявол, заложил бы и душу. Беда в том, что негде взять. Но есть надежда: вернулся Аваг, сын Иванэ Мхаргрдзели. Он любит Турмана и, я думаю, не пожалеет денег. Кроме того, есть у меня хороший друг, художник… Да он ведь из ваших краев. Я говорю о Ваче Грдзелидзе.
— Ваче!..
— Ну да, наверное, у него есть деньги. Правда, он Турмана не знал так близко, но мне он друг и ни за что не откажет.
Вскоре Павлиа прислал с монахом свою долю. Он тоже вывернул кошелок наизнанку, не оставил себе даже на черный день. Он писал: «Поручаю богу судьбу твоего мужа, а моего зятя Турмана. Меня же пусть бог простит, что не могу быть около любимой сестры в столь тяжелый для нас час».
Покупателей на дом и правда не оказалось. Люди побогаче бежали из Тбилиси, бросая собственные дома. К тому же, по поручению царицы, уехал куда-то Гочи Мухасдзе. Со дня на день должны были отправиться к визирю Джелал-эд-Дина послы с выкупным грузинским золотом. А у Цаго не было и половины того, что нужно.
Помощи ждать было неоткуда. Цаго день и ночь ломала голову и не знала, что предпринять. Правда, у нее из головы не выходила фраза, брошенная Гочи Мухасдзе насчет Ваче. Что из того, что он не близок с Торели. С Цаго-то они друзья детства. Как жаль, что они не виделись с тех пор, как расстались в Ахалдабе. Все его хвалят, и сам Турман не раз восторженно отзывался об искусстве Ваче. Цаго мучила совесть: ни разу не пригласила к себе друга детства и юности. Ни разу не попыталась она взглянуть на живопись Ваче, о которой все говорят. И стар и мал знают имя живописца Ваче Грдзелидзе. Царица Русудан щедро наградила его за роспись дворца (потому-то и должны быть у Ваче деньги), и только Цаго, подруга юности, не удосужилась побывать в расписанных им палатах.
Получается очень нехорошо. Пока все было благополучно, Ваче был не нужен. А когда обрушилось несчастье, приходится идти к нему за помощью, да еще за какой!
В другое время самолюбивая Цаго ни за что не пошла бы к Ваче, а теперь ей было не до самолюбия. Жизнь Торели висела на волоске. Все равно у кого-нибудь нужно просить денег, так не лучше ли у земляка, у сверстника, чем у вовсе чужого, незнакомого человека.
Ободренная этими мыслями, Цаго пришла в дом Ваче. Увидев ее на пороге своего дома, Ваче побледнел и как будто даже онемел, потому что надо бы пригласить в дом словом или хотя бы жестом, но Ваче стоял, молчал и не двигался.
Цаго сама поздоровалась с Ваче, прошла в комнаты, познакомилась с Лелой, приласкала девочку. Она окинула взглядом внутренние комнаты, и было видно, что они ей понравились.
— Вот как хорошо, оказывается, ты живешь.
Лела глаз не могла оторвать от гостьи. Она даже не думала, что женщина может быть настолько красива и обворожительна. Взглядывала Лела и на своего покрасневшего, вконец растерявшегося мужа. Она и сама терялась, глядя на эту незнакомку, вместе с которой — она чувствовала — в дом вошла какая-то тайна, но все же гостеприимно предложила гостье стул. Впрочем, едва гостья присела, как хозяйка подхватила ребеночка и выбежала из комнаты. Ваче и Цаго остались одни.
— Ну, садись, Ваче. Ты не сердишься, что я пришла к тебе в гости?
Цаго улыбалась, улыбался и Ваче, усевшись против нее.
— Ты уж слышал, наверное, о несчастье, свалившемся на меня.
— Слышал и очень беспокоюсь о Торели.
— Хорезмийцы требуют слишком большой выкуп, наверное, знаешь.
— Нет, о выкупе никто мне не говорил.
Цаго начала рассказывать по порядку: как она горевала о потере мужа, как обрадовалась, узнав, что он жив. Плавно лился ее рассказ. Но, дойдя до главного места, Цаго все же запнулась. Она покраснела, язык ее начал заплетаться, униженная гордыня ее заставила выдумать почти что небылицы.
— У Турмана денег много, — говорила она, — но все в долгах. А я не знаю, с кого собирать. Павлиа далеко, когда-то он узнает, когда-то пришлет. Мамука дал все, что мог… Конечно, мы с тобой не родня и ты не обязан. Но все же я решилась… побеспокоить. Если разобраться, ближе тебя у меня теперь в городе никого нет.
Цаго говорила и смотрела прямо в глаза. Ваче не выдержал ее взгляда, опустил голову, начал смотреть в пол, по углам, на свои руки. Цаго испугалась: сейчас откажет. Потому и опустил взгляд — собирается отказать, и неловко.
А Ваче между тем был по-детски счастлив. Жизнь подарила ему еще один случай, редкую возможность выполнить просьбу Цаго! Он вдруг светло улыбнулся и поднял голову.
— Как много лишних слов. Сколько требуется?
— Пятнадцать тысяч, — выпалила Цаго и почувствовала облегчение, так как говорить теперь больше ничего не нужно. Теперь, что бы ни было, что бы ни говорил Ваче, осталось молчать и ждать.
Не говоря ни слова, Ваче вышел в другую комнату. Цаго вдруг поняла всю нелепость своей просьбы. Пятнадцать тысяч золотом. Отдать ни за что ни про что. Ради почти незнакомого человека. А завтра к нему придет кто-нибудь еще: мало ли грузин осталось в плену. У него своя семья, свой дом, свои заботы. Пятнадцать тысяч — не горсть серебра… Но тут Цаго снова вспомнила доброго, избалованного Турмана Торели у жестоких хорезмийцев в руках. Представила, как его бьют, как ему отрежут голову, если не придет своевременно выкуп. Настроение ее изменилось. Теперь она волновалась не о том, как и чем будет расплачиваться, а о том, что вдруг у Ваче не окажется пятнадцати тысяч или он не захочет их отдать.
В комнату вбежала дочурка Ваче. Остановилась в дверях и уставилась на Цаго.
— Иди ко мне, маленькая, иди, цветочек.
Цаго подняла девочку на руки, поцеловала ее. Девочка вполне доверилась незнакомой тете, улыбнулась и стала разглядывать ее лицо.
Появилась в дверях и Лела. Она была возбужденная, расстроенная, какое-то слово вот-вот готово было сорваться с ее языка. Может быть, она и сказала бы это слово, но из других дверей появился Ваче. Он молча подошел к стопу и, опрокинув кошель, начал высыпать яркое звонкое золото.
Цаго глядела, не отрывая глаз. А когда подняла глаза на одно мгновение, заметила, что и Лела смотрит на стол и что из глаз Лелы катится по светлой неторопливой слезинке.
Лела смутилась от того, что перехватили ее взгляд, и, отвернувшись, стала заниматься девочкой.
— Пойдем, Цаго, пойдем, маленькая, ты уже надоела тете.
Слезы на глазах у Лелы больно отозвались в сердце Цаго. Она даже не обратила внимания, что очаровательную малютку называют ее собственным именем — Цаго. Эти две слезы сказали громче слов, какую большую и бессмысленную для себя жертву приходится делать Ваче и всей его семье ради какого-то придворного поэта. Только теперь Цаго поняла, какой неоплатный долг она берет на себя, как подрывает благополучие семьи своего друга, какую, если говорить правду, несправедливость она творит.
— Все. Пятнадцать тысяч, как одна монета. Пусть пойдет тебе это золото впрок. Пусть оно высушит слезы на твоих глазах.
Ваче неторопливо ссыпал монеты обратно в кошель. Он думал о том, что своими же руками разрушает свои самые затаенные и так неожиданно сбывшиеся мечты. Ведь сколько раз представлялось ему, как Цаго остается вдовой и тогда… А теперь, когда это почти совершилось и когда Цаго почти вдова, он отдает последнее, чтобы только вернуть ей Торели. Рассуждая здраво, он поступает глупо, но что же делать, если он не может поступить по-другому. Не может, и все.
Цаго взяла кошель и пошла к дверям. На пороге она обернулась и увидела, что Ваче плачет. Колени у нее ослабли, и она ухватилась за косяк, чтобы не упасть. Она подумала, что Ваче оплакивает золото, и резко протянула ему кошель. Но на лице Ваче отобразилась такая боль, будто его ударили железным острием под сердце. Цаго сделалось стыдно, не помня себя, она выбежала на улицу и бежала, не оглядываясь, пока дом Ваче не остался за третьим или четвертым поворотом.
Повесть об адарбадаганском атабеке Узбеге и царице Мелике-хатун
Когда Джелал-эд-Дин препроводил под надежной охраной царицу Мелике-хатун, жену атабека Узбега, в Хойскую крепость, она оказалась в полной безопасности от всех превратностей военного времени, но и в стороне от всех дел. Царица привыкла царствовать, властвовать, повелевать, и поэтому новый образ жизни ей очень скоро наскучил.
Атабек Узбег, ежедневно купающийся в вине и в иных мирских удовольствиях, и при хорошей-то жизни не находил времени для своей молодой жены. Теперь он и вовсе не показывался на глаза.
А Мелике-хатун хотелось жить. Ей хотелось веселья и счастья. В уединении Хойской крепости она имела все, соответствовавшее ее царскому сану и высокому роду. Ее окружали верные визири и мамелюки. Но все же в крепости царили невозмутимая тишина и монотонное спокойствие. И это больше всего приводило в отчаяние полную жизненных сил молодую женщину.
Ее тянуло в большой город, в кипение столичной жизни, ко двору атабека, где еще недавно блистали перед ней… вернее, где она блистала перед лучшими рыцарями страны, для которых каждое ее слово — закон, но закон, исполняемый с радостью и наслаждением. Ко двору каждый день прибывали послы из разных стран, отягощенные дорогими, достойными царицы подарками. Подлинная властительница Адарбадагана, царица Мелике-хатун повелевала от имени своего мужа, совсем утонувшего в вине и по своей воле отошедшего от управления государством.
В минуты отдыха, бывало, она услаждала себя музыкой и представлениями лицедеев, а лучшие рыцари ее царства соревновались игрой в мяч либо на конных ристалищах. Каждый стремился привлечь к себе благосклонный взгляд прекрасной царицы и быть награжденным хотя бы улыбкой одобрения.
Царица раскаивалась, жалела, что сама же попросила увезти ее подальше от хорезмийского султана. Зачем нужно было покидать Тавриз и скрываться в высоких горах? Зачем ей понадобилось убегать от султана, о мужестве, богатстве и благородстве которого весь Восток рассказывает легенды. К тому же, говорят, Джелал-эд-Дин понимает толк в красивых женщинах и, вероятно, лучше некоторых мог бы оценить прелести адарбадаганской царицы.
Мелике-хатун молода. В сущности, она только еще расцвела, только еще входит в зрелую женскую силу. Да султан, вероятно, скорее отдал бы Тавриз, чем отказался бы от Мелике-хатун, если бы только раз загляделся поглубже в ее черные, затягивающие в себя большие глаза.
Мелике-хатун лишь однажды видела султана, да и то мельком. Низкорослый, плотный, он показался ей очень подвижным и ловким. Черное, как бы опаленное лицо его освещали глаза черные, но горящие словно угли. Не запала ли искорка от них в сердце скучающей без мужа адарбадаганской царицы?
Из искры, как известно, очень часто сотворяется большое, всепоглощающее пламя.
Как глупо делала Мелике-хатун, когда сидела в осажденном Тавризе. Если бы можно было вернуть время и события, она почла бы за счастье сдаться отважному Джелал-эд-Дину вместе со своим городом.
А тут еще до крепости дошла весть, что Джелал-эд-Дин разбил грузинское войско и на время возвратился в Тавриз. Царица совсем потеряла покой. Она поняла, что не может больше жить в этой глуши, что она должна возвратить себе Тавриз, но не Тавриз ее безвольного кутилы Узбега, а Тавриз неутомимого, деятельного, мужественного Джелал-эд-Дина, Тавриз султана, который сумел внести в душу царицы столь великое и радостное смятение, который, надо думать, сумеет успокоить и усладить ее смятенную душу.
Мелике-хатун была и женщина и царица. Как у женщины, у нее родилось неукротимое стремление овладеть желанным мужчиной, как царицей, ею руководило тщеславие, жажда привычной власти, блеска и величия, почестей и славы.
Царица созвала визирей и советников, все свое деловое окружение. Она разжалобила их, растравила их собственные чувства, вспоминая столицу, где некогда обитали ведь и они. Потом царица сказала:
— Если мой муж, великий и благородный Узбег, действительно любил бы свой народ и свою супругу-царицу, он не вверг бы нас всех в такое жалкое положение. Он собрал бы в Адарбадагане бесчисленные войска и освободил бы страну от засилия хорезмийцев. Ну, или хоть попытался бы освободить. Но он, видно, выбросил заботы о стране и народе из своего сердца и оставил государство на произвол судьбы. Вот почему царица вынуждена сама заботиться и о своем народе, и о судьбе трона, и о личной своей судьбе. Царица решила расторгнуть брак с атабеком, тем более что на деле он давно уж по своему желанию выпрягся из ярма супружества. После того как брак с атабеком потеряет законную силу, царица сочетается браком с единоверным хорезмийским султаном Джелал-эд-Дином. Этим шагом мы сразу же обратим врага в друга, завоевателя в покровителя. Адарбадаган обретет достойного хозяина и тем самым навсегда избавится от вечного вражеского засилия.
Советники царицы не верили своим ушам. Откуда столько мудрости у этой молодой женщины, откуда столько самообладания и мужества? Они наговорили ей высоких и лестных слов и тотчас отправили послов к Джелал-эд-Дину.
Султан был наслышан о прелестях и государственном уме адарбадаганской царицы. Кроме того, женитьба на ней делала его военное обладание страной вполне законным. Покоренный силой оружия народ становился его верноподданным на законном и понятном каждому сердцу основании. Кроме того, этот брак выбивал всякую почву из-под ног у тех, кто еще надеялся на Узбега и считал именно его законным властелином Адарбадагана. Вот почему султан, не раздумывая, принял предложение послов. Брак царицы и Узбега был законно расторгнут, и царица Мелике-хатун сделалась женой Джелал-эд-Дина, то есть возвратила себе звание адарбадаганской царицы.
Любитель музыки и лицедейства, пиров и состязаний поэтов, Узбег не любил забот. Последний потомок некогда великих и знаменитых Пахлаванов, он руководствовался в жизни не столько соображениями политики или здравого смысла, сколько рецептами тех иранских поэтов, для которых, кроме вина, веселья и женщин, в суетном мире не существовало ничего. Все остальное являлось тщетой.
Все мы созданы из земли и опять превратимся в землю. Полная жизни и сладкого трепетания красавица, которую ты сейчас сжимаешь в своих объятиях, завтра смешается с землей. Земля все бездушно и равнодушно поглощает. Горшечник изготовит из нее сосуд с изящной и длинной шейкой. Из этого сосуда другие мужчины будут пить вино, как пьешь ты его сейчас из своего грациозного кувшина. Они будут пить вино и ни разу не задумаются о том, что когда-то эта глина была прекрасной девушкой, юной женщиной, умеющей обнимать и дарить радость. А вон та вместительная пиала скорее всего перевоплотилась из черепной коробки сурового и властного мужчины.
Какой же смысл в смешных человеческих заботах, если никто не может изменить неотвратимого закона, установленного свыше? Для чего человеку его воля, сознание, ум, если они не могут подняться выше ничтожества мирской суеты?
Человек обречен с минуты своего рождения. Если он умен, то он поймет, что высшее благо — пить душистое вино, вдыхать благовония, чтобы в головокружительных объятиях щедрых на ласки дев как в тумане пролетела жизнь, данная неизвестно зачем. Пей из сосудов вина, любви и забвения. Лови мгновение счастья сегодня, потому что никто не знает, что будет завтра, а если догадывается, то не в силах ничего изменить.
Узбег твердо исповедовал эту веру, поэтому его не смущали удары судьбы, несчастья, толчки, перемены. Сначала ему не давали покоя грузины. Он всегда удивлялся, чего они хотят, что им понадобилось в Адарбадагане? Неужели у них нет своего вина и своих женщин, то есть именно того, что и нужно человеку для счастья?
Теперь вот хорезмийский султан. Захватил почти всю страну и объявил себя хозяином Адарбадагана. Ну что ж, если ему так нравится, пожалуйста, пусть. Но, право, не поймешь, зачем это нужно! Разве от того, что называешься хозяином, вино становится душистее, а женщины слаще? Как несчастны, как слепы эти тщеславные люди. Как жадно они хватаются за все мизерное, мнимое, преходящее. Ни разу не оглянутся назад, ни разу не посмотрят вперед. А ведь и сзади и впереди — ночь, пропасть преисподней, мрак небытия. Кому там нужен какой-то Адарбадаган!
Смерть неминучая, неотвратимая смерть идет по пятам. От нее не откупишься никаким золотом, никакими завоеванными царствами, она уравнивает всех — и тех, кто не знал в жизни ничего, кроме лишений и тягот пути и походов, сражений и вечных тревог, и тех, кто не хотел знать ничего, кроме наслаждений и радости.
Неужели они, лишь на короткое время допущенные до пира жизни, не могут понять, что каждое потерянное мгновение — это потерянное мгновение, что тратить столь скупо отпущенное время на заботы и суету, на мелкую жизненную возню и склоки, что это — самое настоящее сумасшествие.
Им нужно мое царство, мое наследство, мое богатство и величие? Пусть возьмут! Чарка вина, приятный собутыльник и собеседник, молодая красавица всегда найдутся. А больше Узбегу ничего не надо. Вино прогонит из сердца заботу и суету, а любовь сделает нас счастливыми. Чего же больше?
Ничто, касающееся мирской суеты, давно уж не волновало сердце Узбега, исповедующего столь мудрые правила жизни. Ему было не жалко своих владений, и то, что произошло, он вовсе не считал своим несчастьем, как считали за него многие со стороны. Впрочем, все знавшие Узбега были уверены, что никакие удары судьбы не могут вывести из равновесия их атабека и заставить его обратить свое лицо и сердце к мелочной презренной суете вокруг.
Так думал и сам Узбег, но он не рассчитал одного, а именно того, что, при всей его мудрой философии, он по-прежнему остается человеком.
Однажды, когда атабек только что проснулся и не подносил еще чаши к губам и был трезв, из Тавриза прибыл гонец. Не переодевшись с дороги, он вошел к Узбегу, как будто известие, которое он принес, не терпело ни минуты отлагательства.
— Пусть великий и славный атабек разрешит доложить о событии, прискорбном для его души и его сердца. Но все в воле божьей…
Атабек прервал посла и махнул рукой.
— Говори, — а сам про себя подумал: «Что ты можешь сказать мне хуже того, что я сам знаю? Завтра или послезавтра ни тебя, ни меня не будет на этой земле. Мы станем глиной, прахом, пылью на ногах прохожего. Мы будем ничто. А ты хочешь испугать меня дурной вестью!»
Узбег налил большую пиалу вина, поднес ее к губам и еще раз кивнул вестнику:
— Говори!
Вестник с удивлением и даже с испугом глядел на рассеянного, беззаботного атабека. Постепенно его взгляд, видимо, проник в душу Узбега, и Узбег что-то понял, что-то прочитал в этом взгляде, потому что рука его, держащая пиалу, дрогнула и немного темно-красной душистой влаги перехлестнулось на драгоценный ковер.
— Султан Джелал-эд-Дин покорил почти весь Адарбадаган, — тихо и внятно начал вестник.
— И земли и воды принадлежат не людям, но богу. Он отдает их тому, кому захочет, — неторопливо перебил Узбег, потому что почувствовал, что это лишь далекий заход дипломата. Не для того же скакал гонец, чтобы рассказывать известное самому последнему адарбадаганцу.
— Царица Мелике-хатун сочеталась законным браком с хорезмийским султаном Джелал-эд-Дилом, — еще более тихо, но зато и более внятно проговорил гонец, стоявший на коленях.
Говоря это, он опустил голову, так что лбом ощутил шершавую поверхность ковра, и замер.
Острая сабля лежала около атабека. Вестник хорошо знал повадки восточных владык. Он знал, что бывает тому, кто приносит плохую весть. Он приготовился к тому, что неожиданно станет темно в глазах и никогда уж больше не рассветет.
Но удара сабли все не было. И вестник осторожно начал поднимать голову с ковра. Он увидел, что атабек сидит в прежней позе, но очень бледный, рука совсем не держит пиалу, вино плещется и льется через края.
— По своей воле… пожелала царица или султан употребил насилие и власть?
— По доброй воле, по своему желанию, по законам магометанской веры соединились царица и султан.
Вестник снова опустил голову, потому что теперь-то уж было бы совсем чудно, если бы атабек не схватился за саблю.
Но перед ним происходило нечто непонятное. Крупная дрожь, похожая на судороги, пробежала вдруг по всему телу Узбега. Атабек преклонил голову на подушку, поглядел вокруг взглядом, в котором не было ни смысла, ни жизни, еще один раз дернулся и затих навсегда.
Наведя порядок в Адарбадагане, Джелал-эд-Дин снова обратился к Грузии. Приехав в ставку, он первым делом расспросил о пленных, взятых в бою под Гарниси. Визирь только ждал этой минуты. Огромностью выкупа он надеялся снискать великую милость Джелал-эд-Дина. Но султан неожиданно разгневался. Что обиднее всего, он накричал на визиря в присутствии грузинских послов.
— Как ты смел вести переговоры с неверными, да еще без моего ведома! Я пришел в Грузию не для того, чтобы торговать врагами, но жестоко наказать врагов ислама и по возможности уничтожить их всех до одного. Сейчас же отошли обратно этих послов, и чтобы я больше не слышал ни о самих пленных, ни о выкупе за их собачьи шкуры!
Грузинские послы молча покинули шатер. Джелал-эд-Дин отдышался, успокоился и начал расспрашивать о размерах выкупа. Было видно, что цифра удивила его самого, и он задумался.
— Не уехали еще послы?
— Они здесь, властитель. Но кажется, выводят коней.
— Задержи их до вечера. — По губам султана пробежала улыбка, та самая улыбка, которая никогда еще не предвещала ничего хорошего его врагам.
Павлиа писал. Большая восковая свеча оплыла почти до конца, и стены тесной монастырской кельи сливались с мраком. Желтело только круглое пятно, в котором находились лицо Павлиа, его руки и лист пергамента. Пергаментный лист гремел и шуршал, перо скрипело, и все это было похоже на то, как скребутся и шуршат мыши в углу за дубовым сундуком, набитым рукописями, исписанными прилежной рукой мудреца Павлиа.
Павлиа сидел в белой длинной рубахе. За всю ночь он не сомкнул глаз. Он писал быстро, мелким почерком и часто останавливался только затем, чтобы размять затекшую руку. Не то что раньше, когда он мог писать без передышки целую ночь.
Горела и оплывала свеча, ложились на пергамент слова и строки, запечатлевалась летопись Грузии тех времен.
Странно, что строки одного цвета. Иные должны бы писаться горячей праведной кровью. Павлиа оторвался от работы и прислушался. Какое-то беспокойство почудилось в устоявшейся монастырской тишине. У ворот перекликалась стража, звякнуло стремя, захрапел конь, послышались торопливые шаги.
Монастырские ворота последнее время держались на запоре. Если кого-то пустили ночью, значит, это кто-нибудь свой и что-нибудь очень важное. Павлиа начал одеваться.
Не успел он застегнуть все пуговицы, как в келью осторожно постучали. Монахи ввели человека. На его одежде, лице, руках кровь перемешалась с дорожной грязью.
— Кто ты, откуда и зачем приехал в наш монастырь?
— Я грузинский посол, бежал из лагеря Джелал-эд-Дина.
— Бог мой, а что ты делал в лагере этого антихриста? — удивился Павлиа.
Посол опустился на каменный пол и продолжал:
— Мы везли выкупное золото султанскому визирю.
— Ну и что? Там ведь была частица и моих денег.
— Все было решено. Визирь должен был получить золото, а мы — пленных. Но откуда ни возьмись налетел султан. Он сильно разгневался на визиря и велел нас выгнать из шатра, а потом и из стана.
— Не отдал, значит, пленных султан?
— Какие пленные! Сами рады были унести ноги. И даже золота нашего не захотел, а ведь его было немало.
Павлиа приуныл. Он представил себе несчастную Цаго, которая все надежды свои возлагала на золото. Значит, рухнули, не сбылись ее надежды. Как она ждет послов, которые должны были вернуться с освобожденными пленниками! А посол-то вот он, в монастырской келье, один, в грязи и запекшейся крови.
— Нас было трое послов, — продолжал между тем грузин. — Охранял нас отряд воинов. Собрали мы свои вещи, сели на коней и отправились в обратный путь. Дело было под вечер, а вскоре и совсем стемнело. Напали на нас грабители и отняли все золото — надежду тысяч грузинских матерей, жен и сестер. Мы обнажили сабли, но их было много, а нас мало. Кого убили, кого ранили, а я вот сумел ускакать.
— Только золото и забрали?
— На остальное и не взглянули. Да и что у нас было отнимать?
— Оружие.
— Не взяли ни одного клинка.
— Если бы разбойники, ни за что бы не оставили оружия, оно для них дороже всякого золота.
— И я так думаю. Наверное, это были хорезмийцы, подосланные вероломным султаном.
— Так оно и есть, сын мой. Тот, кто грабит среди белого для, постесняется ли грабить и ночью?
Монахи перевязали раненого посла, накормили и уложили спать. Павлиа так и не удалось уснуть. Он думал о Торсли и Цаго, о новом несчастье, свалившемся на них. Вскоре рассвело. Павлиа сел на мула и в сопровождении слуги поехал в Тбилиси.
Павлиа проехал почти весь путь до Тбилиси и не встретил ни одного путника, который направлялся бы из столицы на юг. С дороги ему было видно, как из сел, словно цыплята, вспугнутые ястребом, разбегаются женщины и дети, старики, калеки, все, кто не мог взять в руки оружие и остался дома. Люди, поддавшись панике, бросали свои дома, имущество и кто в чем был убегали в горы, в скалы, в пещеры, в леса. Время от времени Павлиа перегоняли всадники, торопившие коней. Наверное, это были разведчики, скакавшие доложить о продвижении неприятеля к столице.
Затихало цоканье копыт, растекалась и оседала пыль, поднятая ошалелым всадником, и вновь воцарялась тягостная, обреченная тишина.
Павлиа хлестал мула кнутом, понукал его. Нужно было во что бы то ни стало добраться до Тбилиси, пока не смыла с лица земли катящаяся волна неприятельских войск. Если даже враги подойдут к столице с другой стороны, как проедешь тогда в осажденный город. Тогда и птице не пролететь, а не то что пробраться калеке-книжнику.
С сумой за плечами слуга бежал вслед за мулом, иногда перегоняя его, иногда погоняя сзади длинным гибким прутом. Наконец показались крепостные стены Тбилиси.
Как Павлиа и предполагал, попасть в город было не так-то просто. Все ворота Тбилиси были крепко заперты, город, превратившийся в военный лагерь, никого не впускал внутрь городских стен, никого не выпускал оттуда. Павлиа и так и сяк крутился перед железными воротами, стучал по ним палкой с серебряным набалдашником, сердито кричал, призывая стражников открыть ворота, со слезами умолял их. Стражники, стоя на стене, только посмеивались над странным толстым монахом, над его беспомощностью и даже над его мулом. Они махали ему рукой, показывая вдаль. Это значило, чтобы он поскорее убирался отсюда.
Но Павлиа не отступал. Его упрямство надоело стражникам, и они доложили о нем начальнику крепости. Начальником Тбилисской крепости был назначен Гочи Мухасдзе. Он вышел из крепостной башни, сразу узнал, что это не кто иной, как шурин его друга Торели, и приказал открыть ворота. Мул Павлиа затрусил по притихшим перед бурей улочкам Тбилиси.
Орды Чингисхана, нахлынувшие на Хорезмийское царство, опустошили страну. Как подрубленные деревья, пали большие цветущие города. От неприступных крепостей остались одни груды камня, сотни тысяч невинных людей были умерщвлены без всякой пощады и жалости.
Все это видел своими глазами султан Джелал-эд-Дин, все это видел и его секретарь Мохаммед-эн-Несеви. Но все же самую острую боль Мохаммед испытал при разорении и уничтожении его родного города Неса.
В этом городе у Мохаммеда погибло много близких, родственников и друзей. Там он потерял свое богатство. Но не при воспоминании о богатстве или даже друзьях больнее всего сжималось сердце Мохаммеда. Просвещеннейшему человеку города и целого царства, ему больнее всего было при воспоминании о погибшей библиотеке, которую он собирал в течение десятилетий со старанием и любовью.
Книгочий и мудрец Мохаммед-эн-Несеви поступил на службу к султану по своему желанию, потому что не было на хорезмийской земле другого человека, на которого можно было бы возложить надежды. Мохаммед понимал, что только Джелал-эд-Дин способен противостоять орде и, может быть, даже победить Чингисхана. А если так, то он один есть достойнейший наследник хорезмийского престола.
Мохаммед боготворил отважного, отмеченного личной храбростью султана. Он был очарован последовательностью, крепостью идеи, несгибаемой волей. Мохаммеду казалось, что сам аллах послал Джелал-эд-Дина, дабы объединить и укрепить мусульман и тем самым остановить монголов. Когда Несеви смотрел на Джелал-эд-Дина, ему верилось, что черные дни пройдут и что опять засияет звезда ислама и начнется новая, счастливая эра. Несеви был как бы ослеплен этой верой. Каждый шаг султана, каждое его решение казались предопределенными свыше, благословлены аллахом и вдохновлены им.
Мохаммед верно служил своему властелину. Он не жалел сил, умения, и поэтому в диване Джелад-эд-Дина царил образцовый порядок.
Но все же султанская канцелярия была не главным делом для Несеви. Своей самой святой обязанностью, своим самым главным делом, своим назначением в этой жизни и оправданием своего существования на земле Мохаммед-эн-Несеви считал другое. Он писал летопись жизни султана Джелал-эд-Дина, его деяний и подвигов.
Султан, которому было отнюдь не чуждо честолюбие, всячески поощрял своего секретаря. Он подолгу, щедро беседовал с ним, рассказывал о себе, делился мыслями, а главное, не скупился на золото и на прочие султанские милости.
Замысел был богат и обширен. Несеви хотел рассказать не только историю Хорезма и его властителей, не только жизнь и поступки доблестного султана.
Идя сквозь жизнь, султан невольно соприкасался с другими народами, а подчас решал их судьбу. Чтобы рассказ о Джелал-эд-Дине был полным, летописец намеревался описать историю и географию всех народов, с которыми судьба так или иначе связала великого Джелал-эд-Дина. Среди этих народов иные были врагами Джелал-эд-Дина и его исторической миссии, иные были друзьями, иные трепетали, не враждуя, но и не любя. Но все же история каждого народа, каждой страны пересекалась с историей Джелал-эд-Дина.
Летописец считал, что потомки, которым придется изучать жизнь султана, должны будут иметь представление о тех народах и государствах, с которыми соприкасался султан.
Один человек, как бы он ни был мудр, справиться с такой задачей не мог. Поэтому Несеви имел в своем распоряжении целый отдел, в котором трудились книжники тех народов, история которых интересовала султанова летописца. Несеви держал здесь монгола и уйгура, индийца и адарбадаганца, перса и туркмена. Все они в разное время попали в плен к Джелал-эд-Дину и теперь находились на положении рабов в руках Несеви. По его заданию и под его ежедневным наблюдением они писали историю и географию своих стран.
Эти рабы, эти помощники султанова секретаря жили, конечно, лучше других рабов, они не могли сетовать и жаловаться на свою судьбу. Несеви относился к ним с должным уважением, как-никак они были его коллеги, но все же плен есть плен, и дабы кто-нибудь из них не вздумал шпионить или даже бежать, к ним была приставлена стража. Каждый день подневольных летописцев, каждый их шаг был известен хозяину.
К числу таких-то книжников-рабов и присоединили придворного грузинского поэта Турмана Торели. В первый же день Несеви разговорился с новым рабом.
— Такова уж судьба, поэт, и таковы превратности судьбы. Ее колесо непрерывно вращается. Оно то поднимет человека высоко к облакам, то опустит его на землю, иногда и вовсе в грязь. Нет на земле человека, которого колесо судьбы поднимало бы все вверх и вверх. На то оно — колесо. Те, кто вчера считал себя наверху положения и был счастлив, вдруг начинают скользить вниз, в бездонную пропасть, а те, кто скрежетал зубами от несправедливости и обиды, вдруг подымаются и попадают в сферу неожиданного, неслыханного счастья.
Мир устроен так, что не могут быть одновременно счастливы все, так же, впрочем, как и несчастны. Вертится колесо. У его вращения есть верх и низ. Счастье одних неизбежно подразумевает несчастье других. Счастье одного народа строится на несчастье другого. Вражде между народами нет и не будет конца, так же как раздорам, вражде, ненависти между отдельными жалкими людьми.
Вчера еще Грузия была сильной, счастливой страной, а ты был ее свободным, избалованным сыном. Но колесо повернулось, и вот ты пленник и раб хорезмийского султана, а вся твоя родина — рабыня, лежащая в прахе у его ног.
И у меня когда-то была иная жизнь. У меня был свой город. Отец моего сегодняшнего повелителя хорезмшах Мухаммед держал в своей руке почти весь исламский Восток. Счастливо и мирно жила эта огромная страна, и я был счастлив вместе с ней. У меня была прекрасная библиотека, полная редких и бесценных книг. У меня был досуг, который я тратил на их постижение. Я проводил время в мудрых неторопливых беседах с учеными и поэтами. Я считал такую жизнь не менее привлекательной и богатой, чем времяпрепровождение на охоте, на пиру или в объятиях женщин. Но, как только что я говорил, колесо судьбы непрестанно вращается.
В глубине далеких пустынь, в Монголии, появился, окреп и возвысился неизвестный доселе народ. Он хлынул из своих пустынь и смел наше государство с лица земли. Звезда монгольского счастья поднялась в зенит, а нашу звезду затмило непроглядным мраком.
Мой родной Хорасан растоптала нога врагов. Мое счастье кончилось, и я, как бродяга с сумой, иду по пути несчастья. И этот путь бесконечен… Голос у Несеви задрожал, а на глаза набежали слезы.
Торели оказался хорошим слушателем. Он внимал речам своего хозяина, не перебивая течение его мысли и его речи. Но когда Несеви заплакал, не выдержал и поэт. Он осмелился вставить слово.
— Почему вы несправедливы к своей судьбе? Вы по-прежнему сильны и должны быть по-прежнему счастливы.
— Силен и счастлив! Может быть, это и так, но вторая особенность нашего мира заключается в том, что все в нем относительно. По сравнению с тобой, за один день превратившимся из придворного поэта в раба, я должен выглядеть счастливым человеком, ибо я служу своему султану. А султан побеждает своих врагов. Но мое сегодняшнее счастье несравнимо с тем, что я имел у себя в Несе и Хоросане.
Несеви оправился от слез и, взяв себя в руки, продолжал:
— Наш султан, и мужество и милосердие которого ты видел сам, действительно велик и могуществен. Правда, до сих пор все время побеждал Чингисхан, но нельзя искать причины этому в бессилии либо в несмышленности султана. Он терпит поражение не потому, что слаб или глуп, но потому, что Чингисхан лишь орудие в руках аллаха, которым он хочет наказать нас за наши грехи и маловерие. Поэтому напрасны были все усилия Джелал-эд-Дина в борьбе с Чингисханом.
Но наши молитвы смягчили сердце аллаха, и он сменил гнев на милость. Его благодать сошла на султана, ибо он единственная надежда и защита правоверных. Господь повернул колесо судьбы и даровал нам победу над врагом.
Отныне в руках Джелал-эд-Дина меч победы. Он остановит и повернет татар, возвратит себе законные владения своего отца, а нам спокойное и мирное процветание.
Победа над Грузией — одно из самых славных деяний Джелал-эд-Дина. Вероятно, он вас сотрет с лица земли. Но потомки должны будут знать, кто такие были грузины, где они жили, как жили, как достигли могущества и богатства. Ты знаешь свою страну, поэтому ты должен ее подробно описать. Нас интересует все — обычаи народа, законы, по которым он жил, прошлое и настоящее. Большая удача, что ты поэт, книжник и весьма пригоден для исполнения такой задачи.
Только для этого я спас тебя от султанского гнева. Если бы не моя просьба, твоя голова торчала бы теперь, надетая на шест, на тавризской городской стене вместе с головами твоих соотечественников.
Надеемся, ты оценишь великодушие и милосердие султана и отнесешься к важному делу, о котором я только что рассказал, с прилежанием и любовью. Садись и приступай к описанию Грузии. Жди от нас милости и внимания. Если в чем-нибудь будешь нуждаться, обращайся к нам, мы поможем добрым советом, ибо у нас драгоценный опыт и аллах вразумляет нас. Когда труд будет закончен, получишь награду из рук самого султана.
И Торели приступил к описанию Грузии. Многое он знал сам, многое нашел в грузинских, арабских, персидских, византийских и армянских книгах, а также в книгах самого Несеви. Пригодились сведения путешественников и летописцев.
Сначала Торели подробно и красиво описал места проживания грузин, их обычаи и весь многовековый уклад жизни. Затем он начал рассказывать о важнейших исторических событиях. Чем больше он вникал в суть истории, тем чаще он вспоминал слова, оброненные Мохаммедом-эн-Несеви, о том, что счастье одного народа неизбежно строится на несчастье другого. Неужели действительно ходом истории руководит этот волчий закон, неужели он действительно непреложен для всех времен и народов? А где же законы бога, который учит любви к своим ближним и ко всем людям на земле? Может быть, закон уничтожения одного другим выдуман этим проклятым монголом, который, подобно древнему Моисею, внушает вместе с верой закон отмщения: «Око за око и зуб за зуб»?
Но ведь воюют и христиане. Они ведь тоже убивают безвинных людей, завоевывают другие страны — православная Византия, и Грузия, и Русь, и христианские государства Европы. Разве господь не учил «не убий»?
Да, конечно, ни Моисей, ни Магомет здесь ни при чем. Первобытные племена уничтожали друг друга задолго до Моисея, Магомета, Будды, Христа.
Вот сидит рядом пленный дикий монгол. У монголов нет даже алфавита, нет и книг. Кое-как пользуются уйгурской письменностью. В этом странном учреждении, придуманном Мохаммедом Несеви, около монгольского пленника постоянно сидит уйгур, тоже, конечно, пленник Джелал-эд-Дина. Монгол дик. Он настоящий первобытный человек. До пленения он был скороходом Чингисхана. На длинных дорогах Чингисхан устроил так называемые ямы, места, где можно менять лошадей. Но может смениться и гонец. Для этого он должен другому, свежему гонцу спеть свое донесение наподобие песни. Затем он останется отдыхать либо вернется в ставку, а донесение-песня помчится дальше.
Когда все остальные пленники, в том числе и Торели, кончают свою работу и уходят, монгол с уйгуром остаются одни. Монгол начинает распевать и таким образом рассказывает историю своего племени. А уйгур в уме переводит рассказ монгола и записывает его на своем уйгурском языке.
Монгол напевает легенды и предания, в которых превозносит предков Чингисхана, а его самого величает как высшее божество. За что они его величают? За то опять-таки, что он уничтожил и разорил множество невинных народов.
Монгольский народ не исповедует ни Моисея, ни Магомета. Но и в его действиях проявляется все тот же волчий закон. Значит, он действительно является всеобщим и обязательным для всех народов.
Для чего же появились пророки? Ради чего они отрекались от жизни, а Христос принял крестные муки? Зачем Магомет проповедовал новую веру, если человеческие действия заранее предопределены, если людям заранее уготованы вражда, убийство друг друга, господство одних над другими?
Если взаимоотношения народов непременно основаны на насилии, если счастье и благополучие одного народа сопряжено с несчастьем и разорением другого, значит, в мире вовсе нет и не может быть справедливости и добра. Значит, этот мир создан для господства сильных, а слабые рождаются для того, чтобы влачить ярмо рабов.
Одному со дня рождения уготовано быть господином, а другому рабом. Сильные наслаждаются, вкушая все блага этого мира, а слабые существуют лишь для того, чтобы мучиться и дышать.
До Давида Строителя Грузия тоже очень долго влачила жалкое существование на земле. Но в результате деятельности великих государей Грузии народ поднял голову, поднялся с колен, разогнул спину и плечи. Он узнал, что такое свобода, независимость, что такое красота и радости жизни.
Совсем недавно началась для Грузии радостная, счастливая жизнь. Неужели так быстро вертится колесо судьбы, неужели Грузия, прекрасная цветущая Грузия, должна теперь просовывать голову в рабский хомут только потому, что появилась на свете страна сильнее ее, населенная более многочисленным народом? И вот для счастья и блага этого более сильного и более многочисленного народа необходимо, чтобы начала страдать и разоряться более слабая Грузия?
Торели писал и думал. Он все глубже вникал в течение истории, ее законы, события прошлого он сопоставлял с событиями настоящего времени и путем таких сопоставлений в бессонные ночи старался разобраться в действиях темных сил, в необъяснимых законах взаимоотношений людей и народов.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Продвижение в глубину Грузии Джелал-эд-Дин поручил своему брату Киас-эд-Дину, снабдив его армией в двести тысяч умелых воинов. После Гарнисской победы к султану явились, предлагая свою службу, аргешский мелик и властитель Сурмара. Султан их войска тоже присоединил к армии Киас-эд-Дина.
Как бурный и мощный горный поток растекается по долине на тысячи ручейков, так растекалась по Грузин и эта вооруженная орда и заполнила собой всю Армению, Нижнее Картли, Кахети, Эрети и Самцхе до самых Арсианских гор. Большинство грузинских земель попало в жестокую беду.
Те страшные времена, когда господствовали в Грузии турки и арабы, грузины начали забывать. Их изнежила свободная счастливая жизнь в течение целого века, и вот снова вернулись черные дни, гораздо чернее прежних.
Войска продвигались, как саранча, как степной пожар, все уничтожая на своем пути. Хорезмийцы конями вытаптывали виноградники, саблями рубили сады. Как голодные волки, рыскали они из конца в конец.
В долинах жить стало нельзя. Деревни снимались с места. Люди бросали дома, имущество, уходили в леса и горы, ища пещеры, роя подземные жилища. Кровожадные хорезмийцы не щадили никого. Одинаково не задумываясь, рубили они и столетних стариков, и грудных младенцев. Стада, табуны, отары, пленники тянулись на юг к Адарбадагану.
Рабы-грузины наводнили невольничьи базары, и цена на рабов упала. Отборные мужчины-богатыри, виноградари и хлебопашцы едва сбывались за три-четыре динара.
До людей постепенно дошло, что за беда произошла у Гарниси. Спасшиеся от гибели и плена князья тоже стали приходить в себя. Они укреплялись в подвластных им владениях и пытались давать отпор озверевшему врагу. Ожесточившийся народ стал собираться вокруг князей. Каждый, кто только мог держать саблю, считал своим долгом сражаться с поработителями.
Небольшие отряды вооруженных грузин внезапно налетали на хорезмийцев. Не осмеливаясь вступить в бой с большими скоплениями врага, а пуще того избегая сражений на ровном открытом месте, они подкарауливали врага в тесных ущельях, где большому войску трудно развернуться и действовать. Из умелых засад они неожиданно нападали со всех сторон. Засыпали врагов заранее приготовленными камнями, рубили, не оставляя в живых и не беря в плен.
Хорезмийцы стали осторожнее даже и на равнинах, а в горы и в ущелья вовсе перестали показывать нос. За каждым деревом, за каждым камнем им мерещились грузинские мстители. Они перестали ходить на грабежи поодиночке или небольшими группами и стали совершать разорительные походы только многочисленными отрядами.
Вершители судеб Грузии находились в растерянности. После Гарнисского сражения между крупнейшими военачальниками царил раздор. Ни по одному вопросу не было единого мнения. Некоторые требовали спешно собрать большое войско и дать хорезмийцам новое сражение. Другие считали, что создать большое войско так быстро не удастся, что оборона Тбилиси заранее обречена на неудачу и что все надежды нужно возлагать на переговоры царицы с Джелал-эд-Дином.
Царица все еще была нездорова после родов. Слушая советчиков, она внутренне соглашалась то с одним, то с другим, но сама остановиться ни на чем не могла и решительного шага, который мог бы изменить обстановку и спасти страну, все не делала.
А враг не ждал. Действуя решительно, быстро и точно, он уверенно осуществлял все, что считал нужным. Джелал-эд-Дин понимал, что грузинам не следует давать больше передышки, нельзя допускать, чтобы они пришли в себя после Гарнисского боя и вторжения Киас-эд-Дина. Он шел на быстрое и окончательное покорение Грузинского царства.
Шалва Ахалцихели трезво смотрел на положение вещей. Он считал, что Джелал-эд-Дин, изгнанный из своих хорезмийских владений, не сможет быстро и прочно укорениться в Адарбадагане. Кроме того, не сегодня-завтра появятся идущие по следам султана монголы. Они ударят с тыла и заставят Джелал-эд-Дина со всем своим войском убираться из Адарбадагана и бежать куда-нибудь дальше. И победу Джелал-эд-Дина при Гарниси, и покорение им Адарбадагана Шалва считал лишь временными удачами. За кажущимся могуществом султана он видел неизбежность его гибели, и притом очень скорую.
Шалва Ахалцихели жил в плену. Жизнью он не дорожил. Уже не однажды он мог потерять ее в сражении. Но теперь ему хотелось выжить для того, чтобы хоть один раз встретиться с Иванэ Мхаргрдзели, и пусть он перед богом и перед царицей ответит Шалве, что случилось при Гарниси, почему авангард войска был брошен на произвол судьбы. Шалве хотелось жить, чтобы рассчитаться с амирспасаларом.
Не то чтобы Ахалцихели был уверен в измене Мхаргрдзели. Но если даже это была просто беззаботность, просто неосмотрительность, то в условиях войны, в осажденной крепости, на виду неприятельского войска всякая неосмотрительность сама по себе равна измене. А за измену придется отвечать. К отмщению взывали и павшие при Гарниси, и принесенные в бесславную жертву четыре тысячи месхов, отборных рыцарей Ахалцихели. К отмщению взывали сломленное могущество Грузии, ее поруганная честь, ее развеянная слава. Укрепляли Шалву в его планах мести любовь к отчизне и верность царице.
Приняв такое решение, а также считая, что дни Джелал-эд-Дина все равно сочтены, Шалва стал заботиться о сохранении своей жизни. Он решил выжить любой ценой. Поэтому и преклонил голову доблестный грузинский рыцарь перед возгордившимся своими победами султаном.
У Джелал-эд-Дина были свои виды на Шалву Ахалцихели. Султан проявил великодушие, окружил грузинского царедворца воинским почетом. Он пожаловал Шалве не только жизнь, но и земли: Маранд, Салмас, Урмию и Шушню. Ахалцихели, в свою очередь, клялся солнцем и головой в верности султану. Он имел вид человека, вполне осчастливленного Джелал-эд-Дином. Завладев столь обширными и богатыми именьями, Шалва проводил время на охоте и в пирах и вообще вел себя так, словно Грузии никогда не было на свете, а вместе с ней и семьи, и друзей, и царского двора.
Приставленные к Шалве слуги все были шпионы и соглядатаи. Они следили за каждым шагом вельможи, ловили и запоминали каждое его слово.
Подсылаемые султаном собеседники всячески преувеличивали масштабы Гарнисского поражения грузин, все время говорили об измене грузинского командования, объясняя эту измену завистью и личной враждой Мхаргрдзели к преуспевающим при дворе прямодушным и благородным братьям.
Сам Джелал-эд-Дин дважды встречался с Ахалцихели. Однажды он охотился с ним, а после охоты пригласил к своему столу. Судя по всему, султану нравился первейший грузинский рыцарь. Стрела, пущенная Шалвой, всегда находила цель, а достоинство, с которым он держался, искусство его беседы казались поистине царскими.
Исподволь султан завел разговор о магометанской вере. Шалва сразу сообразил, куда клонит Джелал-эд-Дин, и тотчас опередил собеседника:
— Я не сведущ в вашей религии. Может быть, султан даст мне в наставники ученого человека, в совершенстве знающего Коран. Пусть он просветит меня, покажет все преимущества учения вашего великого пророка, убедит меня в истинности его учения.
Джелал-эд-Дин был доволен. Уже на другой день к Шалве Ахалцихели пришли знатоки Корана — шейхи и кадии. Каждый день теперь Шалва слушал проповеди мусульман, делая вид, будто он жадно приник устами к светлому источнику мудрости и будто каждая строка Корана, каждая его сура проникает в сердце, очищает и облагораживает его.
Во время разговоров с Джелал-эд-Дином Шалва искренне и буйно возмущался изменой грузин во время Гарнисской битвы, громко ругал Мхаргрдзели и всех его помощников. Он высказал султану свою затаенную мечту — дождаться дня и отомстить грузинам.
Джелал-эд-Дин и сам подливал масла в огонь.
— Грузины собрали много золота. Они хотят выкупить у нас всех пленных.
Ахалцихели насторожился после этих слов. Он почувствовал, что султан расставляет сети.
— Самый большой выкуп я надеялся получить за тебя, Шалва Ахалцихели, — продолжал султан плетение сетей. — Но я удивился, я не поверил своим глазам, когда прочитал список, присланный нам от грузинской царицы. Очень длинный список. В нем не пропущен ни один самый захудалый князек, и только царского визиря, первейшего военачальника, нашего драгоценного пленника, я не нашел в этом длинном списке. Конечно, это простая ошибка. Забыли внести в списки Шалву Ахалцихели. Но я удивляюсь такой забывчивости. Разве я, султан, мог бы забыть своего лучшего эмира? Или, может быть, царица пожалела динаров на выкуп своего верного слуги?
Шалва исподлобья смотрел на говорившего. Глаза его налились кровью. Но ведь неизвестно было, на что он злится: на забывчивость грузин, в которую, допустим, поверил, или на коварство султана, недостойное столь могущественного человека.
Джелал-эд-Дин старался угадать, что происходит в душе Шалвы, какая буря, какая там боль. Шалва же разгадал замысел султана, но прикинулся ничего не понявшим.
— Того, кто продался врагу, можно выкупить только затем, чтобы отрубить голову. Видимо, они считают, что получат слишком дорогое удовольствие. Но зря они жалеют золото. И если бог не оставит меня своей милостью, они узнают, что такое месть Шалвы Ахалцихели.
— Хотел бы ты отомстить, хотел бы сразиться с Мхаргрдзели?
— Я живу только надеждой на тот день, когда смогу поднять меч на предавших меня, меня и все мое войско. Только б мне дождаться этого дня, великий мой государь. Я приду как смерч, не оставлю камня на камне, не буду различать ни великих, ни малых. Они пожалеют, они ответят мне за свою измену.
— Этот день придет скорее, чем ты думаешь, — провозгласил султан, весьма довольный настроением своего пленника. — Да, этот день придет очень скоро. В ближайшее время я собираюсь покорить те горы, где скрывается ваша царица Русудан. Ты, конечно, знаешь и подходы к горам, и каждую тропинку. Если ты исполнишь роль хорошего проводника, милости наши будут выше твоего воображения.
Ахалцихели пал ниц перед султаном и облобызал полу его халата.
— Войско! Только войско в мое распоряжение, великий государь! Я приведу тебя в такие горы, где никогда еще не ступала нога чужеземца. Во всей Грузии не будет и клочка земли, который не осенялся бы развевающимся знаменем твоего могущества и великолепия.
— Если в войне против своих соотечественников ты сохранишь верность нам, мы отдадим всю покоренную Грузию тебе в подчинение, мы сделаем тебя первым человеком во всей стране. Помни, мы не бросаем слов на ветер.
Ахалцихели снова упал на колени, снова потянулся губами к поле халата.
Наконец Джелал-эд-Дин устроил настоящее испытание грузинскому воину. Он послал Орхана с подчиненным ему войском взять город Гандзу. В этот поход отправился и Шалва Ахалцихели. Сам Орхан, ближайший эмир султана, должен был наблюдать за Шалвой, за его искренностью и верностью султану.
В походе Орхан относился к Шалве как к равному. Постоянно советовался с ним. Войска оказывали ему такой же почет, как своему предводителю. Шалва понимал, что этот поход есть решительное для него испытание и что каждый его шаг будет известен потом Джелал-эд-Дину, как если бы султан сам находился все время рядом, сам слышал и видел, что делает, как поступает Шалва.
Ахалцихели старался. При каждом удобном случае он хвалил султана, хвастался его доверием, восторгался его великодушием.
В прежние времена Шалва неоднократно брал город Гандзу. Он прекрасно знал все удобные подходы к крепости, все ее слабые места. И теперь, когда дело дошло до штурма, Шалва проявил поистине сказочную отвагу, показал хорезмийцам, что такое настоящая рубка, и в довершение всего первым ворвался в ворота крепости.
Бросающих оружие и сдающихся или уже сдавшихся в плен он кромсал без нужды, так что даже жестокие хорезмийцы содрогались перед неуемной жестокостью грузина. Но Орхану все это нравилось, и он поверил в искренность служения Шалвы новому покровителю.
Конечно, Орхан рассказал потом султану о поведении Шалвы Ахалцихели. Рассказ эмира совпадал с донесением шпионов. Султан вполне убедился в верности грузинского вельможи.

Повесть о глухонемом и его красивой жене
У атабека Узбега был один-единственный сын, и он был несчастен, потому что родился глухонемым. Звали его Камуш.
До пяти лет атабек надеялся на какое-нибудь чудо. Ждал, что ребенок услышит или заговорит. Но время шло, и надежды развеялись. Наследник остался обреченным на вечную немоту и глухоту. Мир звуков, песен, музыки, щебетанье птиц, мир человеческих слов, а значит, и мыслей был для него недоступен, его не существовало.
В свою очередь, мир чувств и понятий мальчика был непроницаем для окружающих, для отца в том числе. Только один человек понимал Камуша — его воспитатель. Бог вразумил его, и вот жестами, движениями лица, выражением глаз он мог разговаривать с наследником на этом нечеловеческом и для всех остальных загадочном языке.
Узбег жалел своего убогого сына, хотя, будучи постоянно пьян и рассеян иными развлечениями и наслаждениями, не испытывал чувства отцовства по отношению к своему сыну так же, как не испытывал чувства ответственности и каких-либо обязанностей по отношению к стране, к народу, к многочисленным женам.
Глядя на Камуша, Узбег чувствовал все свое бессилие и еще больше убеждался в тщете человеческих потуг при достижении могущества и власти. Какое же это могущество и какая же эта власть, если нельзя сделать счастливым единственного сына и к тому же наследника?
Почему-то Узбег чувствовал себя виноватым в убожестве сына. Он не мог смотреть сыну в глаза, особенно в минуты, когда глаза эти были полны невыразимой печали и тоски. Сердце Узбега готово было разорваться либо остановиться от сострадания, переполняющего его.
Когда не помогли ни молитвы, ни паломничество по святым местам, ни огромные пожертвования в мечети, Узбег возроптал и отвернулся от веры. От горечи и сердечной боли Узбег начал пить еще больше. Он боялся мгновений трезвости, ибо в это время он должен был снова смотреть на несчастного сына и думать о нем.
Стараясь хоть как-нибудь загладить перед сыном мнимую, впрочем, вину и чем-нибудь украсить жизнь ребенка, лишенную радостей нормального общения с людьми, атабек окружил его сказочной роскошью и красотой. Он построил для наследника большой дворец. Двор Камуша своей многочисленностью, богатством и блеском затмевал двор самого атабека. Но все видели, что ни роскошь дворца, ни блеск двора не делают мальчика счастливее.
Сначала глухого и немого наследника пытались обучить грамоте. Но все усилия были напрасны. Узбег решил в конце концов, что и так слишком много мучений выпало на долю бедного мальчика, и приказал больше не мучить его никакими уроками.
Таким образом, Камуш остался неграмотным, необразованным, недоразвитым. Но зато более успешно шло другое воспитание — воспитание тела, движений, физической силы. Юноша вырос стройным, сильным и ловким. И хотя у этого атлета, у этого богатыря остались слабенькие детские мозги, отец решил, что это не помешает ему в общении с женщиной, как не мешает обращению с конем или луком. Решив так, Узбег занялся поисками невесты.
Поиски были нетрудны, потому что кто бы отказался породниться с властителем Адарбадагана, с атабеком Узбегом. В жены Камушу досталась красивейшая девушка Востока, юная внучка властителя Мараги.
Свадьбу отпраздновали втрое пышнее, чем если бы женился сам Узбег. На свадьбе отец преподнес сыну драгоценный подарок — золотой пояс легендарного царя Ирана Кей-Кавуса. Этот пояс после смерти Кей-Кавуса переходил по наследству от сыновей к внукам и наконец достался ильдегизидским Пахлаванам. Отныне он становился собственностью Камуша.
Пояс, сам по себе золотой, украшали драгоценные камни, между которыми был вставлен огромный, величиной с ладонь, лал. Это был редчайший лал. Говорили, что такого прекрасного лала нет больше не только на Востоке, но и на всей земле. На лале были начертаны начальные буквы имен всех предыдущих владетелей пояса, начиная с самого Кей-Кавуса.
Отрезанный от общения с миром, Камуш получил в безраздельное владенье две вещи, равных которым, как говорили, нет на Востоке: красивейший пояс и красивейшую женщину.
С первого дня Камуш завладел женой именно как необыкновенной вещью. Он ее ни на минуту не отпускал от себя, никого не подпускал к ней и старался как можно меньше показывать ее людям.
Ему всегда было тягостно присутствие людей, с которыми он не мог говорить. Своим умишком он все же понимал, что они жалеют его, и ему становилось стыдно за свое убожество. С женой он не чувствовал никакого стыда. Как самого заветного и дорогого в жизни, он ждал захода солнца и наступления темноты. Ночью его никто не видел, и он не должен был ни на кого смотреть. Ночью можно было ничего не говорить и не слушать. Ночью говорили руки и губы, его необыкновенная сила, его молодое тело. Ночь делала его равным со всеми остальными мужчинами или даже лучше их. До рассвета он был равен со всеми мужчинами на земле. А потом светало, нужно было вставать, одеваться, выходить к людям, вспоминать про свое убожество и ненавидеть себя.
Жена Камуша была юна и неопытна. Сначала она не очень переживала недостатки мужа. Его мощные тяжелые руки, его ласковая сила, все радости, которые он приносил ей ночью и которые были для нее новы, заставляли на время забывать дневные заботы и огорчения.
Но потом, когда прошла новизна и любовные объятия, как бы ни были они крепки, сделались привычными, когда она привыкла также к сказочному богатству и необыкновенной роскоши, окружавшей ее во дворце Камуша, она понемногу поняла всю бедственность своего положения и почувствовала себя самой несчастной женщиной на земле.
У ее огромного мужа оказался маленький, детский ум. Каждый его шаг, каждый жест — все его поведение было ребяческим и не соответствовало ни его росту, ни его силе, ни его хмурому, сердитому виду.
Слуги и вообще придворные крепились, чтобы не рассмеяться при каждой глупой выходке наследника. Они скрывали свои усмешки не только от Камуша, но и, конечно, от его молодой жены.
Да, только лишь первое время ночи казались избавлением от дневных мук. Конечно, на супружеском ложе Камуш не казался ребенком и не видно было его измученного недугом лица. Но ведь ночью и она могла бы быть менее красивой. Зачем ночью, в темноте, ее ослепительная красота? Разве она дана ей для того, чтобы ее никто не видел, никто ею не наслаждался? Ей надоело жить ночной жизнью, подобно нетопырю или филину. Ей хотелось теперь появляться при солнце, показываться людям, чтобы радовать их взгляды и сердца и тем самым радовать свое сердце.
Ее юность стремилась к солнечному теплу и к людям, а муж тянул в одиночество и темноту. И чем сильнее была жажда свободы, тем надежнее закрывал ее Камуш, тем ревнивее оберегал.
Потом скончался Узбег, и Камуш осиротел. Почти весь Адарбадаган был к этому времени завоеван Джелал-эд-Дином. Визирь султана с войском подступил и к владениям Камуша. Он все разузнал, расспросил, выведал и о самом Камуше, и о его правах наследника, и о сказочном богатстве его дворца, и о его жене, небывалой, неописуемой красавице.
У визиря разгорелись глаза. Он захотел тайно от Джелал-эд-Дина захватить и красавицу жену, и все богатство Камуша. Он долго думал, как бы это обделать половчее, когда вдруг явился тайный посол от красавицы, которую визирю так хорошо описали.
Царевна желала добровольно сдаться хорезмийцам, если визирь возьмет ее себе в жены. Все клятвы, какие только мог выговорить язык визиря, были переданы ей с тем же тайным гонцом. Ночью она бежала из дворца в лагерь визиря Шереф-эль-Молка.
Но у Джелал-эд-Дина всюду были свои глаза и уши. Он вовремя узнал о сговоре визиря с царевной, а также и о неправдоподобной красоте ее. Все думали, что султан теперь далеко, но вдруг заиграли трубы, застучали копыта, и в лагерь явился Джелал-эд-Дин. Он появился в ту самую минуту, когда царевна входила в шатер Шереф-эль-Молка.
Если появляется орел, коршуны уступают ему свою жертву и улетают прочь, чтобы с завистью издали глядеть, как более сильный терзает их законную, ими захваченную добычу.
Всю ночь Джелал-эд-Дин удивлялся, как такая женщина могла достаться идиоту, который умеет только мычать и вращать глазами. В свою очередь, и царевна, никогда не слышавшая во время любовных ласк человеческой речи, была счастлива. Она шептала страстные, ласковые слова и чувствовала, что ее рыцарь слышит каждое ее слово. Она слушала, впивая в себя, его ответный шепот, его ласковые слова, и эти речи, казалось, были для нее слаще желаний и самих ласк. Она поняла, что такое ласковые, нежные слова мужчины.
В то самое время, когда царевна ласкала властителя страны, могущественного султана, ее законный муж изнывал в постели от тоски и горя.
Когда Камуш стал искать жену и не нашел ее, когда он спросил, где она, и ему после долгих проволочек сказали, что она убежала к хорезмийцам, во дворце началось невообразимое. Камуш поднял нечленораздельный, звероподобный рев. Он разодрал на себе все одежды, потом начал крушить все вокруг — роскошную мебель, драгоценную посуду, стекла. В конце концов, окончательно обезумев, он с диким воплем ворвался в лагерь хорезмийцев и ринулся прямо к шатру султана. Стража едва успела остановить и задержать его. Он не сдавался и страже, отбивался руками и ногами, кусался, бил головой, несколько раз разбрасывал всех мамелюков, но мамелюки набрасывались снова и после долгой борьбы кое-как одолели разбушевавшегося наследника Адарбадагана. Его отволокли в темницу. Все это творилось в те самые часы, когда его несравненная жена упивалась нежнейшими, изысканнейшими словами и ласками султана.
Через несколько дней султану доложили, что глухонемой наследник атабека не прикасается к еде и питью и просит свидания с султаном. Джелал-эд-Дин, признаться, забыл о существовании Камуша. С него хватало существования его жены. Он приказал вывести царевича из темницы и доставить к нему, он встретил его в тронном зале, с почестями, подобающими высокому происхождению наследника.
Камуш упал на пол, подполз к ногам Джелал-эд-Дина, снял с себя золотой диковинный пояс, скрывавшийся под халатом, и протянул его сидящему на троне, что-то мыча и плача. Султан ничего не понял из этого мычания, но золото говорило на языке, понятном для всех. При виде огромного массивного пояса, усеянного драгоценными камнями, у султана разгорелись глаза. Кроме того, он понимал толк в красоте изделий.
Видя, что султан ничего не понимает, Камуш повернулся к своему воспитателю и долго что-то ему объяснял, двигая руками, глазами, головой. Воспитатель доложил:
— Сын атабека Узбега, его единственный наследник, последний из династии Пахлаванов, припадает к столам всемогущего султана, молит аллаха о его долголетии и объявляет себя рабом султана. Сын Узбега отказывается от всех своих наследных прав, от всех наследственных владений, от дворцов, имущества и других богатств, принадлежащих ему по наследству, приносит это в дар султану и, кроме того, преподносит бесценный золотой пояс, который принадлежал впервые персидскому царю Кей-Кавусу, а затем переходил по наследству от одного персидского царя к другому. Человеческие руки не создавали еще ничего, подобного этому поясу. Ничто в мире не может сравниться с ним ни ценой драгоценных камней, ни по искусной работе. Взамен всех владений и прав, взамен всех богатств и этого бесценного пояса наследник атабека просит только одно: отдать обратно жену. У доблестного султана Джелал-эд-Дина много жен и много еще других благ, которые ниспосланы ему в этом мире и которыми он наслаждается. У Камуша одна-единственная женщина, одна-единственная услада, одна-единственная надежда и радость жизни. Все остальное — несчастье, мученье, мрак.
Джелал-эд-Дин пожалел убогого человека. Действительно, лишь эта единственная женщина могла заменить Камушу весь мир, для султана же с его огромными государственными интересами, с его богатой, разнообразной жизнью и в особенности после проведенных уже с нею ночей она была ничем, кроме как еще одной лишней наложницей в его и без того переполненном гареме.
Как странно устроен этот мир, мелькнуло в голове у султана. Женщина бежит от человека, для которого она единственная радость и единственный смысл жизни, бежит и стремится к тому, который наслаждается ею между дел, между прочим, и в конечном счете не ставит ни во что.
Женщина и судьба. И та и другая одинаково неблагодарны и непостоянны, и та и другая изменяют нам чаще всего. Мы, мужчины, настоящие мужчины, для того и существуем на свете, чтобы укрощать изменчивых женщин и чтобы бороться с превратностями судьбы.
Последнюю фразу Джелал-эд-Дин произнес вслух. Он встал, поднял на ноги распростертого ниц Камуша и посадил его около себя. Потом приказал визирю возвратить сыну Узбега все его удельные владения, дворец и немедленно привести и отдать законному мужу тайно сбежавшую жену. Отдав приказ, Джелал-эд-Дин торопливо опоясался подаренным поясом и вышел из тронного зала. Ему не хотелось встречаться взглядом с прекраснейшей, но и презреннейшей из женщин. Он знал, что ее взгляд будет полон не только горя и муки, не только мольбы и отчаянья, но также недоуменья и укора, что меньше всего выносил Джелал-эд-Дин.
Утром султану доложили, что и Камуш, и его жена найдены в постели мертвыми. Их лица покойны, как у мирно спящих людей. Никаких признаков насилия не обнаружено. Около постели валялся пустой флакон из-под яда. Но кто кого отравил и как было дело, для всех и навсегда останется непроницаемой тайной.
Пояс легендарного персидского царя, так неожиданно доставшийся султану, он решил украсить еще и своими камнями. Причем самый главный камень, лал, он велел переставить на середину пояса. Ювелир, когда возился с поясом, обнаружил надпись мелкими буквами. Очевидно, это было завещание царя Кей-Кавуса. Оно гласило: «Всякий, кто незаконно опояшется мной, умрет».
Ювелир сообщил о своей находке визирю. Султан приказал узнать, что можно, о судьбе предыдущих обладателей пояса и доложить. Оказалось, что этот пояс почти всегда находился в руках законных наследников трона. Если же по какой-нибудь случайности поясом перепоясывался человек, в жилах которого не было и капли благородной крови Кей-Кавуса, то предостереженье, начертанное на поясе, неминуемо исполнялось. Человек, завладевший поясом незаконным путем, вскоре погибал, после чего пояс возвращался кому-либо из законных наследников царя Кей-Кавуса.
Джелал-эд-Дин усмехнулся недоброй усмешкой. Но иначе как они сговорились запугать меня, надеясь, что я откажусь от такой драгоценной вещи. Уж не думает ли визирь, что пояс каким-нибудь образом достанется ему.
Визирь Шереф-эль-Молк, коленопреклоненно докладывавший о поясе, хорошо знал, что означает та или иная усмешка султана. Он согнулся еще ниже в своем поклоне, но все же осмелился дать совет:
— Пусть султан не опоясывает своего стана. Спрячем этот пояс в государственной кладовой. Тем самым султан останется владетелем пояса, завещание не будет нарушено и, значит, проклятье Кей-Кавуса потеряет силу.
Такая чрезмерная забота визиря о здоровье и благополучии государя еще больше насторожила Джелал-эд-Дина. Теперь он был почти уверен, что Шереф-эль-Молк и ювелир устроили заговор. Усмешка на лице султана исчезла. Он поглядел на визиря грозным, проницательным взглядом. Что означает такой взгляд, визирь тоже знал лучше кого-нибудь другого, поэтому он умолк, чтобы только слушать.
— Камуш был последним звеном длинной цепочки рода царя Кей-Кавуса. Но теперь нет и этого звена. После Камуша не осталось даже дальних родственников. Род окончил свое существование, свой длинный путь по земле. Но если кто-нибудь по своему благородству и по своему историческому долгу имеет право считать себя наследником трона и законным хозяином этой страны, то это я. Значит, я первый из всех других имею законное право опоясаться этим поясом. Хотел бы я посмотреть, исполнится ли над султаном Джелал-эд-Дином, покровителем Адарбадагана, проклятье царя Кей-Кавуса! — С этими словами султан дал знак слуге, чтобы тот приступил к опоясыванию государева стана.
— Да будет воля твоя, — шептал визирь, не поднимаясь с колен и отползая от трона.
Мохаммед-эн-Несеви внимательно читал все, что писал по его приказу грузинский поэт Торели.
Впервые он услышал о грузинах, когда войска султана вступили в Иран. У него тогда сложилось представление, что грузины — это какое-то дикое кочевое племя, обитающее на севере. Как и всякие кочевники, это племя, должно быть, не имеет ни записанной истории, ни просвещенной религии, ни книг, ни письменности вообще.
Как же был удивлен Несеви теперь, когда вдруг открылось, что история Грузии восходит к началу мира, что письменность грузин — одна из древнейших на земле, а литература обширна и богата. Грузинские цари, оказывается, вовсе не предводители кочевых племен, как представлялось Несеви, но ведут свою родословную от царя Давида, предшественника Соломона Мудрого, и во всей Передней Азии признаются таковыми, а добрая половина всех святых мест в Палестине находится в собственности грузин.
Оказывается, вот уже сто лет — во времена славных царствований Давида Строителя, Деметре, Георгия Третьего, Тамар, Лаша и Русудан — Грузия по величию и по богатству ничуть не отстает от великого Хорезма.
Торели называл многие имена философов, богословов, зодчих, чеканщиков по золоту, живописцев, поэтов, о которых не слышал Мохаммед-эн-Несеви, но имена которых знает весь просвещенный Ближний Восток и, конечно, Византия.
Особенно много Торели написал о великом поэте Грузии Шота Руставели. Он пересказывал содержание целых глав его поэмы, а некоторые места даже пытался перевести.
Несеви знал наизусть очень много стихов. Он держал в памяти все лучшие образцы восточной поэзии, и ему не было равных среди всех любителей поэзии в Хорезме. Несеви по мудрой скромности не любил этим хвастаться, но про себя гордился все же тем, что при желании может вспомнить и прочитать не меньше ста тысяч стихов.
Такой тонкий и наблюдательный знаток не мог хотя бы и по отрывкам не распознать в Шота Руставели великого поэта. Он позвал к себе Торели, горячо похвалил его за усердные труды и вдруг сделал неожиданное предложение:
— Моему сердцу, уму и слуху весьма любезны стихи главнейшего поэта Грузии Руставели. Похвальны твои попытки перевести его стихи на персидский язык. Но одному тебе не справиться с такой задачей, ибо персидский язык все же для тебя чужой. Было бы жалко, если бы такие мудрые, сладкозвучные стихи читали одни грузины, а для других народов они были бы недоступны. Я с радостью взялся бы за перевод поэмы, но я не знаю грузинского языка. Если мы возьмемся за дело вместе, если ты будешь толковать и разъяснять мне каждое слово и все его различные значения, а также символику некоторых слов, их оттенки, а я буду все это перекладывать на персидский язык, то вдвоем мы сможем перевести замечательное творение вашего поэта, которому, я убежден, суждено бессмертие в грядущих веках.
— Вы не могли дать мне поручения более приятного! Что может быть радостнее и почетнее! Я не буду спать ночей, я разъясню и растолкую вам каждое слово в отдельности, я донесу до вашего слуха особенное звучание каждого слова и их музыку, когда они соседствуют и сочетаются одно с другим. Для этого я буду читать вам поэму по-грузински и даже петь ее. Я употреблю все свои способности, приложу все усилия, чтобы облегчить ваш благородный труд. Поверьте, для меня нет и не может быть более радостного поручения.
Несеви растрогался, ему передалось волнение поэта.
— Лучше бы не читать мне историю, которую ты написал. Я считал тебя варваром и представителем варваров, этаким народным сказителем диких скотоводов. Теперь же, когда по твоим запискам я наконец узнал Грузию, я понял, что мы напали на просвещенное и прекрасное государство. Я понял, что беда обрушилась не на кочевников, не знающих своей истории, а на культурный народ, и мне стало больно за его судьбу.
Я снова вспомнил свою родину, разоренную варварами-монголами. Пожалев себя, я теперь не могу не жалеть и тебя, поэта Торели. Как поэт, ты, вероятно, острее и больнее других переживаешь унижение и оскорбление родины.
Торели закрыл глаза.
— Но крепись. Ваш поэт, которого мы собираемся переводить, сказал, что в несчастье надо крепиться. Ты должен привыкнуть к тому, с чем труднее всего свыкнуться, — к падению и, может быть, даже уничтожению родной страны. Постоянно, как я уже однажды говорил, вращается колесо судьбы. Теперь восходит солнце Хорезма, солнце его величия, наше солнце. Судьба столкнула две наши страны. Одна из них должна погибнуть — таков закон. Так установлено творцом: человек пожирает человека, зверь — зверя и птица птицу. Дерево и то не дает расти вокруг себя слабеньким молодым деревцам. Оно топит их в своей тени, заглушает и губит.
Человек угнетает другого человека, а народ угнетает народ. Побеждает, остается жить и процветать сильный, а погибает и уходит с арены жизни тот, кто слаб.
— За что же такое несчастье моей стране? Главное несчастье в том, что теперь, когда Восток закипел и огненные бури налетели на Грузию, во главе нашего народа стоит не сильный и смелый воин, не твердый и мудрый государь, но слабая, воспитанная в неге и холе женщина. Она не в состоянии укротить раздор вельмож, она не может собрать все силы Грузии в один кулак и привести их в действие против захватчиков.
— И это судьба, дорогой Турман Торели. Когда бог отказывается от какого-нибудь человека и хочет его наказать, он отнимает у него разум. Когда бог отказывается от целого народа и хочет его наказать, он сначала посылает ему робкого и безвольного венценосца.
Так же получилось и с Хорезмом. Ни в какие времена Хорезму так не нужен был решительный, сильный и смелый государь, как во времена нашествия Чингисхана. Но бог устроил так, что именно в это время, как раз к моменту нашествия, нами правил самый изнеженный, самый утонченный, но и самый безвольный венценосец из всех, которые когда-либо правили в Хорезме.
Хорезмшах Мухаммед, отец нашего доблестного Джелал-эд-Дина, не мог сравниться со стремительным, как молния, мудрым, как змея, и сильным, как орел, Чингисханом. Он не мог противостоять ему, не смог поднять весь народ и сплотить его, не смог возглавить даже те войска, которые у него были. Он безропотно покорился приговору судьбы в лице монголов, бросил на произвол судьбы богатую и могущественную страну, а сам где-то на пустынном острове, среди Каспийского моря, отдал богу смятенную душу.
Бог, наградив нас таким государем в самое роковое время, вложил победу в руки Чингисхана. Он захотел наказать нас за наши грехи, за наше маловерие и наказал.
Это он же устроил, чтобы Мухаммед завещал свое правление наиболее слабому и безвольному из своих сыновей. Несчастный хорезмшах выбрал в наследники ничтожного Оглазхана, отстранив от государственных дел и от управления народом сильного и отважного Джелал-эд-Дина. Получилось, что он погубил и себя, и сына, и государство.
Да, таков закон. Он непреложен. Сначала наше государство пало его жертвой, теперь очередь дошла до вас, ибо непрестанно вращается колесо судьбы. Вот и вам в это тяжелое, роковое для Грузии время нужен был бы, как никогда, мужественный и умный человек. Но, как нарочно, бог дал вам в царицы слабую и легкомысленную женщину. Сказано в Коране: «Горе той стране, которой правит женщина».
Теперь, когда на арене истории борются две железные силы, когда схлестнулись такие мужи, как Чингисхан и Джелал-эд-Дин, куда годится ваша царица, что хорошего от нее можно ждать?
— Осмелюсь возразить, господин мой Мохаммед Несеви. Еще совсем недавно Грузией правила милостью божьей царица Тамар, тоже женщина. Но как раз во время ее правления Грузия достигла величайшего расцвета и могущества. Это был наш золотой век.
— Ты же сам пишешь, что царица Тамар не только была нежна, женственна и красива, но в то же время она была рассудительна, разумна, мудра. Женскую нежность она сочетала в себе с мужской отвагой и волей. Но, самое главное, мир во время царицы Тамар был спокоен. Не было этой великой смуты, этого бурления народов, когда народ поднимается на народ, чтобы уничтожить его или пасть самому. Тогда не было в мире такого жестокого и могучего хищника, как Чингисхан, а также самоотверженно противостоящего ему нашего доблестного Джелал-эд-Дина. Следует помнить: ничто не повторяется в жизни народа, нельзя достичь вечного благоденствия в расчете на счастливое стечение обстоятельств или на редкое исключение.
Торели ничего не мог ответить на это, и разговор прекратился. Каждый был занят своими мыслями. После долгого молчания Мохаммед Несеви снова заговорил:
— Мне сейчас в голову пришла одна мысль. Да. По-моему, это интересная мысль. И если только султан послушает моего совета, а твои соотечественники, грузины, будут благоразумны, то ваша страна может избежать полного разгрома, опустошения и окончательного уничтожения. Сразу прекратится война, перестанет литься кровь, Джедал-эд-Дин станет еще сильнее, а жизнь Грузии войдет в мирные цветущие берега.
Торели удивленно посмотрел на своего хозяина, не понимая, что это может быть за мысль, осуществление которой принесет благо обеим воюющим сторонам.
— Царица Грузии, как я слыхал, молода и прекрасна. А наш султан, хотя и не так уж молод, но полон сил. Оба они высокого, благородного происхождения. Что, если бы султан возымел намерение жениться на вашей царице? У вашей страны появился бы умный и сильный покровитель. Вместо того чтобы воевать друг против друга, грузины и хорезмийцы соединили бы свои войска и вместе заступили бы дорогу монголам.
— Красиво сказано. Но разве мой господин не понимает, что этому не бывать?
— Но почему? Если я тихим спокойным советом подготовлю сердце султана, если у него как бы сама собой зародится мысль… Для султана невозможного нет.
— Да. Но супругом грузинской царицы может быть только христианин. Султан же не только исповедует веру Магомета, но и считает себя покровителем и защитником всех на земле магометан. Так как же он может изменить своей вере даже ради царицы Грузии?
Несеви помрачнел, нахмурился.
— Если великий благородный султан пожелает осчастливить вашу царицу, а вместе с ней и Грузию, она должна возрадоваться и, принеся молитвы единому творцу, уйти с тропы заблуждения на широкую дорогу истинной веры. Неужели она будет настолько глупа или упряма, что не перейдет в магометанство ради спасения и благополучия своего народа?
— Этого никогда не будет! — горячо и твердо сказал Торели. — Этого не может быть никогда.
Несеви удивился запальчивому неблагоразумию грузина, которого он считал рассудительным и умным.
— Но ты понимаешь, что только это и может спасти Грузию? Эта счастливая мысль пришла в голову мне. Я постараюсь ее внушить султану. Правду говоря, она должна была родиться в головах в